Главная / ПРОИЗВЕДЕНИЯ / ПРОЗА / Андрей Васильев | «Пять»

Андрей Васильев | «Пять»

— Он никому не мешает…

— Я приказывал.

— Я не слышал.

— Ты слышал.

— Товарищ капитан…

Наконец ему удалось подняться, он вытянулся, не поднимая глаз, оторвал от себя котенка, бережно взял его подмышки, ощутив большим пальцем биение маленького сердца, спрятав за спину, не понимая еще, что скажет он в свое оправдание, продолжая бубнить : товарищ капитан, товарищ… — покуда не сообразил, что капитана здесь нет.

Накормить бы его надо… — думал солдат о маленьком полосатом котенке вместо того, чтобы думать о словах капитана, о предсказуемых делах его, о каре, которую сулил ему капитан, — прав дневальный. Только чем?… Хлеба он есть не станет, молока, чай, и в гражданском магазине не купишь, сгухи ему набуровить, да где ее взять?…

Альманах

Тут вспомнил он о двух кочегарах, что никогда не приходят в роту, формально числясь в ней, проживают солдатскую свою жизнь в кочегарке, заваленной горой негодных досок, обрези и горбыля, отходами ближнего лесозавода, которыми топили столовские печи, нагревая огромные котлы. «К ним разве?… Да откуда у них сгуха?…» Оно может и есть у них, да с чего они отдадут ему то дорогое, что в солдатской среде считается валютой и ценится, как чистое золото, которое хоть на что обменяй, хоть против чего поставь?… Какой им прибыток, что им в нем, в солдате, что предложит он взамен, что протянет?… Сигарет – так у него у самого не густо. Пачку чаю – так у них этого чаю – залейся и сахару — закладись, потому что начальник столовой, коротенький мордастый литовец, кормит своих несчастных, опущенных, чумазых, не хочет, чтобы, озлобясь, пожгли, хочет, чтоб работали, чтобы жили – не вешались, чтобы топили, кочегарили, чтобы не остывали котлы, в которых сварил он себе не одну машину, бабе своей не одну норковую шубу.

Солдат машинально порылся в карманах, ничего не нашел. Мало взял у каптера, больше можно было, теперь уж куражу нет, теперь если идти – вовсе убивать его, толстожопого.

Солдат брезгливо сплюнул.

Размазал.

Помнится, был среди кочегаров его земляк, одного с ним призыва, белозубый, улыбчивый, дружили они в карантине, и после, коротко, недолго, потом земляка, паренька незлого, деревенского, стали бить за дело и без дела, сперва старшие, злые, потом свои, обозленные, глупые, старшим подражая, да так и забили, едва живого сбросили в кочегарку…

Били и солдата, да вывернулся, показался, скоро усвоив армейский закон,  разбил кому-то башку, а за земляка своего не вступился как-то раз – это помнил сейчас и потому не решался обратиться, попросить сгухи для котенка этого чужого. Все одно просить придется для себя, чего там, сколько молока съест котенок – с пальца слижет… И то станет ли?… А ну как не станет, что тогда?… Чем кормить?…

Макс пусть думает, Максов кот, он пусть и парится, голову ломает, по ночам не спит, на хуй всех, надоели все!!!…

Солдат сунул котенка в угол, прикрыл бушлатом, оглядел сапоги, одернул гимнастерку, привычным, ловким движением вдоль ремня, согнал лишнюю материю назад, за спину, заложив парусом, сняв пилотку, пригладил волосы, надел опять, указательным пальцем дотронулся до носа, потом до согнутой эмалевой звездочки, дрогнув плечами, вышел.

«Будет ли есть-то? — все скребся, все бился вопрос, — сладкое станет ли?… Кто его знает, — отвечал тут же самому себе, — маленький он, молодой значит… — И припомнив себя самого, подумал, — вон солдат молодой как до сладкого охоч – за уши не оттянешь, может и кот молодой любит, не знает, а уж любит?…»

Полчаса…

По часам заметил солдат, всего отдыху-то вышло меньше получаса. И все же солдат чувствовал себя отдохнувшим, словно сбросил несколько тяжелых, нахоженных по роте, часов, словно ожил. Голод проснулся в нем, голод, вечный спутник солдата – обрадовался голоду солдат, впервые обрадовался. Скоро обед, солдат зажмурился, представив себе горячий рассольник, щи, мутную, с перловкой, уху или что они там наварят, что бы ни наварили, всему будет рад, все примет, смечет, как бывало… Скоро уж идти заготавливать, там и рота приедет, и Макс, которому, хошь не хошь, придется что-то изобретать для кота, придумывать что-нибудь, чтобы тот лап не протянул, не загинул.

— Служба!…

Дневальный поднял голову, взглянул внимательно, потому что знал дневальный – к обеду дело, обед впереди, счастье преддверия, счастье запахов, прекрасных картин, счастье насыщения, счастье, счастье!!!…

— Буди солдата.

— Есть будить!… — просиял дневальный, сорвался с тумбочки.

Альманах

— Не ори только… — остановил солдат.

— Есть не орать.

Дневальный убавил шаг, скрылся в спальном, вернулся.

— Щас.

Лицо дневального порозовело, запахло потом, волнением, бухая сапогами, вышел разбуженный, по-детски заспанный, взъерошенный, с полосами бельевых складок на лице.

— На заготовку, — тихо сказал солдат.

Поднятый с кровати дневальный ничего не ответил, только, направясь в умывальню, поддернул штаны.

— Корешку своему, что на тумбочке останется, пайку заготовьте, да сберегите, черти!…

Солдат рассыпал бессмысленный мат.

Дневальные замычали, замахали : ладно, ладно, бак ему целый навалим, военному, — мысленно влетая уже в столовую, вдыхая перемешанные, горячие, стойкие, животворные ее запахи, вслушиваясь в веселящие гулкие звуки, в грохот посуды, в клекот закипающего киселя, в однообразный, мерный стук хлебореза, в осторожное, томное прикосновение громадных армейских половников к стенкам чугунных котлов.

«Плац бы надо подмести, да вокруг склада, — думал солдат, глядя на нескрываемую солдатскую радость, — влезет туда падло — страший лейтенант, обязательно влезет, сука красивая, да черт с ним!… Снегу сегодня не было, ветер… Перед разводом подметем.»

14

Тот, что сидел на табурете, по-деревенски сложив руки, встал на тумбочку к телефону, двое счастливых, накинув шинели, убежали в столовую.

Из окна бытовки солдат видел, как шли они вприпрыжку, взмахивая руками, смеясь, пиная, залегший у бордюра, наметенный с вечера снег, что взрывался на ветру облаком сухой белой пыли.

Солдат закрыл глаза. Он не хотел видеть их радости, не желал, не мог, мгновенно ожесточаясь против них, отказывая им в чувстве, в самой причине, рождающей неуемную радость.

Что это?… Зависть?… Откуда ей взяться?… Откуда тому, которому служить три месяца зависть к тем, у которых впереди все пятнадцать?!…

Он не знает… Нет… Знает только, что не хочет видеть радости на лицах, что радость его раздражает, будто радость эта направлена против него, будто нацелена, будто знают они, что ужалит его, раздражит, оскорбит.

Откуда б им знать, а вот поди ж ты…

Открыв глаза, он погладил руку, опухоль на которой сползла глубже под манжет, ранка затянулась, подернувшись бело-желтым. Солдат резко сжал руку в кулак, кожа натянулась, боль взвилась, лопнула подсохшая короста, из ранки полезла беловатая жижа – он надавил, вышла толстая капля, за ней кровь – авось заживет теперь, — подумал, зная, что не заживет. Тут же подумал : черт бы взял их с их радостью, черт бы взял всех и вся, капитана и старлея, и дневальных, и кота, и Макса, и его самого!… Черт бы взял все, все, что превратило его в озлобленного мудака, который не может видеть радости на лицах, не может слышать смеха, который не смеется сам оттого, что напряжен, несвободен, оттого, что всегда ждет удара, прямого, кривого, в лоб, в затылок, в пах, в печень, в спину, в бога в душу мать!!!…

Солдат стоял, закрыв лицо руками, не чувствуя ничего, кроме, бьющей по  пальцам, боли. Голод, которому радовался он так недавно, притупился, ему не хотелось идти в столовую, ему не хотелось видеть довольных лиц, лиц недовольных, слышать звуки, голоса людей. Люди надоели ему, осточертели  до ненависти, до рвоты, разные, всякие, какие угодно.

Люди.

Ему хотелось видеть лес. Желание это возвращалось снова и снова, соблазняя, подталкивая его к чему-то неясному, недоступному здесь, на голом берегу океана. Там, откуда он родом, был лес. Много леса, густого, высокого, часто непроходимого, вечнозеленого, пустынного и вместе населенного, живого, звучащего, поющего, источавшего карамельный запах хвои. Покуда жил он там — он не любил леса, не хотел его видеть, слышать, оттого, может быть, что видел и слышал слишком часто, не находя в этом ничего замечательного. Теперь бы увидеть… Услышать…

Солдат вздохнул.

Слушал бы, как прекрасную музыку, слушал бы и слушал, не прерываясь, не нарушая, вслушиваясь, трепеща, вздрагивая от удовольствия.

Он осел, замер, упершись лбом в широкий подоконник, обхватив голову руками и ему начало казаться, что он слышит!… Лес!… Его шепот, накатывающий волнами, могучий, покойный голос…

— Дежурный!….

Чужой, громкий звук распорол гулкую тишину леса, солдат оглянулся — капитан смотрел на солдата, словно хотел проглотить.

— Канцелярию мыть кто будет?…

«Ты!!! – хотелось крикнуть солдату, — ты, сука рваная, будешь мыть, языком вылижешь!…»

Солдат не крикнул. Задумался. Забыли?… Нет, вымыли!…

— Мыли, товарищ капитан!…

— Мммойййтеее, бляаадь!… – капитан приподнялся на цыпочки.

— Опять?…

— Лейтенант нагадил…

— Служба!…

— Отставить!

Капитан зло взглянул на солдата.

— Ты будешь мыть.

— Я?…

— Начинай.

Капитан повернулся, вышел из бытовки.

Опустив плечи, солдат постоял, не понимая, что с ним, не разбирая, чего ему сейчас хочется, собираясь заспорить, внезапно, словно только того и ждал, подхватив ведро, отправился в умывальню, налил воды, вооружась тряпкой, которую долго и тщательно споласкивал, покуда не перестала пачкать, покуда отжатая вода не сделалась прозрачной, принимаясь за дело, думал о проклятом капитане, и о том, что ждет его там, в прокуренной и тесной канцелярии.

Капитан вошел, когда солдат мыл в углу за диваном, собирая в тряпку утреннюю лейтенантову блевотину. Наследив, будто за делом, капитан прошел по мокрому туда, сюда, стоя над головой солдата, не спеша закурил, бросил спичку в ведро, сел на продавленный диван, заложив ногу за ногу, внимательно глядя на солдата, покачивая блестящим сапогом возле самого его лица.

Солдат встал, шагнул к двери…

— Домывай.

— Что?…

— Вымой всю канцелярию, рядовой!…

Солдат прикрыл глаза, выдохнул, дрогнул, словно присек начавшийся припадок, присел, принялся полоскать тряпку. Он не спешил, чтобы не выказать страха, раздражения. Он ждал. Ему хотелось, чтобы капитан заговорил, принялся оскорблять его, унижать, может быть, угрожать. Он хотел убить его, неважно как. Все равно. Он почти решился. Он видел на столе тяжелую пепельницу, он мог свернуть его тощую шею, зарезать ременной пряжкой, задавить, загрызть, разорвать…

Солдат ждал, мыл и ждал, немытого пола оставалось все меньше, он споласкивал тряпку, старательно отжимая, глядя на опухшую руку, понимая, что напрасно купает ее в грязи, что может быть заражение, что хорошо бы ее поберечь, сходить, наконец, в санчасть, перевязать…

Капитан молчал, не сводя с солдата неподвижных темных глаз, молчал солдат, молчали оба и из этого молчания, словно из тумана проступила, скоро сделалась видима и опасна мука взаимной ненависти, что громоздилась теперь над ними символом бессмысленного противоречия, символом всей их жизни, оттого, что нет у них другой.

А будет ли – бог весть.

— Рядовой Савельев уборку закончил! – распрямившись, не глядя на капитана, прохрипел солдат. Капитан молчал. Солдат медленно раскатал рукава.

Капитан качнул сапогом, затянулся, выдохнул серый дым. Солдат все стоял, понимая, что не спросив разрешения не может уйти, что просить не желает, что может так простоять и день, и два, и пять.

— Разрешите идти?… – тихо выдохнул он.

Капитан молча кивнул, солдат вышел.

***

Пидор!!!…

Солдат выкрикнул громким шепотом в пустой коридор, звук разнесся, отскочив от стен, вылетев в спальное помещение, погиб.

Солдат долго мыл руки, намыливая раз за разом, без остановки, словно хотел смыть грязь вместе с размокшей кожей.

Обед…

Солдат заторопился : черт с ним, с козлом вонючим, кормить надо роту! Проследить, чтобы всем хватило, чтобы никто не ушел, не остался пустым, голодным…

Шагнул было в столовую — ноги, однако не шли. Солдат закурил, заляпав сигарету мокрыми, трясущимися пальцами. Мог убить, мооог… – неслось в остывающей голове, — ни за что, ни про что, пойди объясни кому… — затянулся раз, другой, третий так, что щеки втянул, зубами почувствовал, — а славно было бы удавить суку, порвааать… — солдат улыбнулся, с удовольствием сплюнул прилипший к языку табак, — никакого дембеля солдату, и дисбатом не обойтись, за убийство командира одно наказание — расстрел.

В столовой все было заготовлено, на столах, как положено, единообразно, с одной стороны, стояли котлы с похлебкой и кашей, в другой — чайники с горячим, вязким киселем, черный хлеб. Дневальные раскраснелись, взмокли, было видно, что уже жрали втихаря, нахватались, роты не дождавшись, ни с кем не поделившись. Солдат, заметив розовые, влажные их лица, не спешил с расправой, сперва сосчитал пайки, хлеб, заглянув в каждый чайник, в каждый котел, недостачи не обнаружил.

Впрок.

Вытолкав в тамбур, привычно наказал обоих, бил весело, щедро, танцуя, вспоминая несвершившееся убийство, не жалея больной руки — оно не лишнее, зацепил и Ведуна, поперед всех, первым влетевшего в столовую с раскрытой пастью и блестящими глазами.

Макс на обед не приехал. Он и Микуха, отбрехавшись, остались на объекте…

— Мутят чо-то, поганку крутят, жиганцы, воруют, продают, цемент, кирпич, то да се… — усаживаясь за стол, шепнул Булат.

— Дело хозяйское.

Солдат вздохнул : чем кормить кота, слабого, махонького, паршивое отродье?… Издохнет, сутки без жатвы – ясно издохнет!…

«Они, бля, воруют, а я, бля, корми, думай об нем, об дураке полосатом!!!…»

Солдат, не дождавшись, пока рота устроится за столами, бросился в столовскую кочегарку, раскидав доски, которыми привален был вход, провалился внутрь.

Внутри было черно, по потолку стелясь, живым, клубящимся змеем выползал наружу черный, с проседью, дым.

Солдат задохнулся, присел.

— Эй, есть кто?…

— Не видишь?… – не сразу отозвался кто-то.

— Ни хуя не вижу.

— Струя в глазах-то!…

Глаза понемногу привыкли. Под самыми его ногами на черном матрасе, подперев голову черной рукой, лежал человек с совершенно черным лицом.

— Это с непривычки, — человек лежал, не поворачивая головы, помедлив, он улыбнулся, лицо его осветилось.

— Миха!…

— Чо?…

Человек приподнялся на матрасе.

— Федюха?!…

— Во, бля!…

— Это ты?…

— Я.

— Каким ветром?…

— Ебаным сквозняком!…

Кочегар протянул было руку, однако, не донеся ее до бывшего своего товарища, придержал, оставляя ему возможность грязной руки не пожимать.

Солдат, заметив, схватил его руку своими, встряхнул с силой, со страстью. Он был рад, он даже представить себе не мог, что так обрадуется Мишке, которого не видел он больше года.

— Ах ты, черт чумазый, здорово, чучело!!!…

Солдат все тряс его руку, все не пускал.

— Оторвешь, однако… — философски заметил кочегар.

— Прости, брат!…

Солдат отнял руки, сел на земляной пол. Плевать!…

— Как ты тут?!…

— Ничо… — Мишка заулыбался и вновь, будто солнце заглянуло в закоптелую нору.

— Курить?…

— Покурим, — кочегар вытянул из протянутой солдатом пачки, слежавшуюся, плоскую сигарету, понюхал, помял, прикурили.

Как-то неожиданно, сразу, солдату сделалось стыдно, погано сделалось, оттого, что он чистый, подшитый, оттого, что без нужды не заходил, брезговал, оттого, что забыл, оттого, что не повидаться пришел — за сгущенкой, оттого, что тогда не вступился, побоялся, пожалел себя, своей головы, морды…