Главная / ПРОИЗВЕДЕНИЯ / ОЧЕРКИ И ЭССЕ / Юлия ПЯТЕЦКАЯ | На чудной планете

Юлия ПЯТЕЦКАЯ | На чудной планете

На чудной планете

«МНЕ КАЖЕТСЯ ПОРОЮ, ЧТО СОЛДАТЫ»…

В 9 классе нам назначили поздравлять ветеранов. Огласили список адресов с фамилиями, выдали денег на три тюльпана. Нужно было разбиться на пары-тройки, выбрать ветерана, явиться к нему 9 мая в первой половине дня и поздравить с победой. Я подошла к учительнице. «А известно что-нибудь ещё об этих людях, кроме адреса?» — «Ну что тебе ещё? Просто прийти и поздравить!» — «А если человек при смерти, а тут мы с цветами?» — «Юля, не морочь голову! Ну что ты хочешь от меня?»

Я ужасно не хотела. Подошла одноклассница, которая жила рядом с одним из списка. «Пошли со мной. Ты что-нибудь скажешь, я куплю цветы». — «Ты его знаешь?» — «Нет. Ну все равно ж идти. Какая разница?»

Я сказала, что подумаю, и три дня думала, какими словами поздравить человека, о котором я ничего, кроме адреса и имени, не знаю. Это ж не обращение из телевизора. Решила, что просто скажу спасибо.

9 мая мы долго звонили в дверь, никто не открывал. Я малодушно надеялась, что и не откроют. Одноклассница предложила положить цветы под дверь. Я отказалась. Наконец, послышался надрывный кашель, шарканье. Нам открыли.

Он был в полосатой несвежей пижаме, как узник, верхняя пуговица болталась на черной нитке. Очень худой, слипшиеся серые редкие волосы. Левой руки не было, в правой — скомканный клетчатый носовой платок, он опирался ею на палку, и эта палка ходила ходуном. Я не могла выдавить из себя ни слова. Мне хотелось провалиться сквозь землю.

Одноклассница после нескольких тщетных попыток пихания меня в бок заголосила. «Дорогой…! (Имя помню, но не буду). Мы, ученики такой-то школы, такого-то класса, поздравляем вас с праздником Великой победы! Желаем вам крепенького (да, именно так) здоровья, личного счастья, успехов (помню дословно) и мирного неба над головой!»

И протянула ему букет. Он тяжело дышал, еле держался на ногах, вцепившись единственной рукой в палку. «Давайте мы вам цветы поставим». Ко мне вернулся дар речи. «Спасибо, девочки. Извините за беспорядок. Не ждал гостей». Однокомнатная, сильно прокуренная квартира. Тихо. Ни радио, ни телевизора. Рядом с постелью — полная окурков пепельница. Мы похозяйничали, нашли вазу, поставили цветы. Он сидел на постели и курил. Мы стояли и молчали. «Вы идите, девочки, спасибо, я потом дверь закрою. Идите, идите, что вам тут со мной сидеть». Я бежала до дома, будто за мной гнались. Меня душил лютый стыд. Мы тогда поссорились с одноклассницей и никогда не помирились. «А как надо было сказать? А что надо было сделать? Ну что ты хочешь от меня?» — кричала она.

Я уже окончила школу и чесала 9 мая на свидание, опаздывая минут на сорок. Он ждал у метро Октябрьской революции, я шла по улице Октябрьской революции, возле одного из домов стояла пожилая женщина в ситцевом платье, мужских ботинках, мужском черном пиджаке, на пиджаке — медаль. Двумя руками она опиралась на палку, и эта палка ходила ходуном. «Доця, — окликнула она. — А ти дуже спішиш?» — «Нет, а что?» — «А можеш мені водички сладкої купити. Бо сама не дійду. Візьми рубчик». И улыбнулась.

Я ломанулась в гастроном напротив. Биток, очередь в три круга. Купила две бутылки «Буратино» и кекс «Майский» (приторное убожество, засыпанное сахарной пудрой). «Ой, доця, ну візьми ж хоч рубчик. Ну візьми, в мене ж пенсія, я ж не ніща!» Я предложила занести все это буратино к ней домой. «Та я хочу ще трошки на сонечку постояти, постав на лавочку, я потім когось попрошу, ну візьми ж хоч рубчик». Этот рубль в ее руке со вздувшимися венами я тоже помню. Мне хотелось провалиться сквозь землю. Я опять бросилась наутек, бродить дворами и рыдать.

Я опоздала часа на два. Он сидел на бордюре у входа в метро и курил. Я начала орать, рассказывать про рубчик, про сладку водичку, про кекс «Майский». Про ветерана с единственной рукой. Про своих фронтовиков. Про бабушку, маму и оккупированный Киев. Он курил и молчал. Я орала и орала, повторяя одно и то же. Он молчал. «Ну что ты молчишь? Просто тупо молчишь!»

«Ну пошли к ней». Он резко встал. «К этой женщине. Выпьем «Буратины», врежем «Майского». За победу! Споем — «Мне кажется порою, что солдаты». Не тупо будет? Ну что ты хочешь от меня?» Мы с ним толком так никогда и не поссорились. Я всегда хотела, чтобы никакой мой новый опыт не перебил этот мой стыд.

НА ЧУДНОЙ ПЛАНЕТЕ

«Что же касается моих многих наблюдений, то самым умным и самым достойным человеком, встреченным мной в жизни, был некто Демидов, харьковский физик». Варлам Шаламов, «Двадцатые годы».

Сергей Лозница экранизировал одноименную повесть Георгия Демидова «Два прокурора», премьера уже состоялась в Каннах. Повесть читала, фильм, естественно, не видела, Медуза пишет, что там «точность костюмов и причесок», что несмотря на типичную беспросветность Лозницы, это все-таки не история про изначальную обреченность героя-правдоискателя, а «кино о силе духа и вере в право личности восстать против системы».

Лозница же говорит, что его герой существует в пространстве, о котором ничего не знает. «Полное отсутствие понимания, где он находится и что происходит вокруг». И, мол, в этом непонимании — одна из серьезных трагедий человека. Мол, давно уж «нет романтического героя, и нужно искать другие способы сопротивления».

Какие другие способы имеет в виду Лозница, он даже не намекнул, а в целом любопытно, конечно, что для того, чтобы втащить темку тщеты героических усилий и бессмысленности героев, он решил экранизировать повесть человека, всю жизнь с сектантским мужеством и упорством стоявшего поперек людоедской системы. Иногда даже вопреки здравому смыслу. Георгий Демидов прекрасно понимал, что происходит и где он находится. Но выбрал, именно выбрал — вести себя именно так. И это не проблема непонимания, а вопрос исключительно личного выбора. Как-то не бьется режиссёрский посыл с жизнью и судьбой автора.

Георгий Демидов родился в Питере, в многодетной семье. Мать — безграмотная домохозяйка, отец — заводской мастер. После школы, в 16 лет уехал из дома, два года отработал на Тростянецком сахарном заводе, заработал денег, поступил в Харьковский университет на физхим, в 21 год запатентовал свое первое изобретение. На третьем курсе Ландау сказал Демидову: «Вам тут делать уже нечего», и тот поехал доучиваться в Ленинградский политех. В 1932-м вернулся в Харьков, который был тогда советским передним научным краем. Работал в Харьковском электротехническом институте, защитил кандидатскую. Физик-экспериментатор в технике высоких напряжений.

С 1938-го Демидов уже вкалывал на рудниках Бутугычага на Магаданском переднем крае и иногда питался мертвой человечиной за неимением другого питания.

У Варлама Шаламова есть рассказ «Житие инженера Кипреева» — там о Демидове. Еще Шаламов посвятил его памяти пьесу «Анна Ивановна», думая, что Демидов погиб.

Они познакомились в 1946-м в Центральной лагерной больнице Дальстроя, где вчерашний доходяга Шаламов работал фельдшером и куда доходягу Демидова доставили в крайне тяжелом состоянии.

Из этой больницы Демидова отправили дальше по этапу, и до 1965-го Шаламов ничего о нем не знал, думал, что его инженер так и сгинул на «чудной планете».

«Одной из первых жертв в атомной нашей науке был инженер Кипреев. Кипреев знал себе цену. Но его начальники цену Кипрееву не знали. Притом оказалось, что нравственная стойкость мало связана с талантом, с научным опытом, научной страстью даже. Это были разные вещи. Зная о побоях на следствии, Кипреев подготовил себя очень просто – он будет защищаться, как зверь, отвечать ударом на удар, не разбирая, кто исполнитель, а кто создатель этой системы, метода номер три. Кипреев был избит, брошен в карцер. Все начиналось сначала. Физические силы изменяли, а вслед за физической изменяла душевная твердость. Кипреев подписал. Угрожали арестом жены. Кипрееву было безмерно стыдно за эту слабость, за то, что при встрече с грубой силой он, интеллигент Кипреев, уступил. Тогда же, в тюрьме, Кипреев дал себе клятву на всю жизнь никогда не повторять позорного своего поступка. Впрочем, только Кипрееву его действие казалось позорным. Рядом с ним на нарах лежали так же подписавшие, оклеветавшие. Лежали и не умирали. У позора нет границ, вернее, границы всегда личны, и требования к самому себе иные у каждого жителя следственной камеры».

Я так понимаю, сознательный личный выбор героев, границы адского терпения и пределы сил — собственно, все то, что являлось основным предметом исследования и осмысления и для Шаламова, и для Демидова, и для других, сумевших сохранить личность в чумном советском бараке массового уничтожения, Сергея Лозницу вовсе не интересуют. Личный выбор героя не интересен ему как жанр. При этом он берется за лагерную прозу.

Ну, любопытный скачок эволюции сознания современного художника.

«На Колыме сотни приисков, рудников, тысячи участков, разрезов, шахт, десятки тысяч золотых, урановых, оловянных, вольфрамовых забоев, тысячи лагерных командировок, вольнонаемных поселков, лагерных зон и бараков отрядов охраны, и всюду нужен свет, свет, свет. Колыма девять месяцев живет без солнца, без света. Бурный, незакатный солнечный свет не спасает, не дает ничего». («Житие инженера Кипреева»).

На Колыме Демидов наладил апгрейд перегоревших электролампочек для всего Дальлага. Неликвид превращали в новье, Демидов руководил процессом, это было неслыханно и невиданно и позволило существенно сэкономить на закупках. На торжественной лагерной церемонии Георгию Демидову, как и остальным участникам успешной переработки лампочек, вручали американский шмот, доставшийся Союзу по ленд-лизу, Демидов отказался брать «обноски». На него опять завели дело.

Он отсидел 14 лет по разным приговорам, с Шаламовым их вновь свела судьба в 1965-м. Они очень ценили друг друга, нуждались друг в друге, встречались, скандалили до хрипоты о сути явлений и природе вещей. Два года состояли в переписке и разругались вдрызг.

Варлам Тихонович ненавидел литературу и пытался наставлять Демидова, который заметно уступал Шаламову в мастерстве, но не очень уступал в лагерном опыте, да и вообще внезапно взялся за перо, отбирая у себя по ночам часы сна и отдыха. Георгий Георгиевич не бросил физику, не изменил профессии и работал как каторжный даже после каторги. Шаламов призывал Демидова избегать литературности и беллетризации, красивостей и словесного изобилия. Чтобы не сказать словоблудия. Демидов не принял ни его тона, ни ценных указаний. Они очень переживали этот свой разрыв, но ни один так и не сделал встречного шага. Их переписка когда-то поразила меня предельно внятной правотой обоих.

«Дорогой Георгий!

Не скрою, меня покоробила фраза твоя о том, что я «разрабатываю» колымскую тему. Я прекратил бы переписку с любым, кто может применить такое выражение к тому, что мы видели. Тебе же на первый раз прощается по трем причинам: 1) нашему с тобой знакомству, 2) твоей биографии, 3) то, что ты не был на Колыме на золоте. Ты приехал уже к концу 1938 года, года исключительного, да и вообще Колыму без золота не понять, не почувствовать. Только разницей опыта можно объяснить это твое неудобное, неподходящее выражение. Никакой иронический тон, никакая условность, никакая аллегоричность недопустимы.

Чем больше я занимаюсь — пишу с большой неохотой, не люблю отвечать на этот вопрос. Я исследую некие психологические закономерности, возникающие в обществе, где человека пытаются превратить в нечеловека. Эти новые закономерности, новые явления человеческого духа и души возникают в условиях, которые не должны быть забыты, и фиксация некоторых из этих условий — нравственный долг любого, побывавшего на Колыме».

«Дорогой Варлам!

Получил я твое, уже сверхсодержательное письмо и, прочтя оное, конечно, поумнел. Боюсь даже, что если содержательность твоих посланий будет нарастать в том же темпе, то они станут опасными для нашей переписки.

Ты просишь меня не сердиться. Но кому могут понравиться докторальность, безапелляционность в наставлениях и разносный тон. Я, конечно, чувствую выстраданность утверждаемых тобой положений. Они вряд ли могут быть приняты полностью, как и всякая крайняя точка зрения, но в них, безусловно, содержится правильная мысль о необходимости пересмотра канонизированных уставов. Вопрос лишь в том, что можно предложить взамен?

Какого черта ты окрысился на безобидное выражение «колымская тема»? С чего ты взял, что оно имеет иронический смысл, выражает мою непочтительность к эпопее 38-го, да и прочих лет в их колымском варианте?»

«Дорогой Георгий.

Есть вещи, где всякие шутки, всякое балагурство противопоказаны, как для эпистолярного стиля, так и казенной литературы.

Такой вопрос — Колыма. Господин Твардовский вздумал побалагурить в «Василии Теркине в аду» и потерпел полный провал. «Запомни и расскажи» — вот все, что требуется, все, о чем идет речь. За непрошеный совет прошу прощения. Я ненавижу литературу. В. Шаламов».

Демидов не дождался своих литературных публикаций. Весь его архив был изъят гэбней при обыске в 80-е. Они вышли в начале 90-х, тишайше прошелестели, как косой дождь.

«Инженер Кипреев остался в живых и живет на Севере. Освободился еще десять лет назад. Был увезен в Москву и работал в закрытых лагерях. После освобождения вернулся на Север. Хочет работать на Севере до пенсии.

Я повидался с инженером Кипреевым.

– Ученым я уже не буду. Рядовой инженер – так. Вернуться бесправным, отставшим – все мои сослуживцы, сокурсники давно лауреаты.

– Что за чушь.

– Нет, не чушь. Мне легче дышится на Севере. До пенсии будет легче дышаться». («Житие инженера Кипреева», 1967).

//;/

Хочется вспомнить, раз уж о героях, ещё одного великого лагерника, родившегося и умершего в мае и маявшегося всю жизнь, — Юрия Осиповича Домбровского. Знавшего про личный выбор и пределы терпения не понаслышке. «У каждого радость точно выкроена по его мерке. Ее ни украсть, ни присвоить: другому она просто не подходит».

+++

Меня убить хотели эти суки,

Но я принес с рабочего двора

Два новых навостренных топора.

По всем законам лагерной науки

Пришел, врубил и сел на дровосек;

Сижу, гляжу на них веселым волком:

— Ну что, прошу! Хоть прямо, хоть проселком…

— Домбровский, — говорят,

— ты ж умный человек,

Ты здесь один, а нас тут… Посмотри же!

— Не слышу, — говорю, — пожалуйста, поближе!

Не принимают, сволочи, игры.

Стоят поодаль, финками сверкая,

И знают: это смерть сидит в дверях сарая,

Высокая, безмолвная, худая,

Сидит и молча держит топоры!

Как вдруг отходит от толпы Чеграш,

Идет и колыхается от злобы:

— Так не отдашь топор мне?

— Не отдашь!

— Ну, сам возьму!

— Возьми!

— Возьму!

— Попробуй!

Он в ноги мне кидается, и тут,

Мгновенно перескакивая через,

Я топором валю скуластый череп,

И — поминайте, как его зовут!

Его столкнул, на дровосек сел снова:

«Один дошел, теперь прошу второго!»

И вот таким я возвратился в мир,

Который так причудливо раскрашен.

Гляжу на вас, на тонких женщин ваших,

На гениев в трактире, на трактир,

На молчаливое седое зло,

На мелкое добро грошовой сути,

На то, как пьют, как заседают, крутят,

И думаю: как мне не повезло!

Юлия Пятецкая

5 1 голос
Рейтинг статьи
Подписаться
Уведомить о
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии
0
Оставьте комментарий! Напишите, что думаете по поводу статьи.x