Из цикла «Те – о ком». Часть восьмая
К лету сёстры справили мне «техасы». Народ щемился в очередях к закройщикам, напавшим на золотую жилу. В обтяжку по бёдрам, круто в клёш от колена и с поясом, который шириною устроил бы самого заносчивого мексиканца. Главный же козырь – материал. Палаточный хаки. Брезент. Самый ядрёный из всех палаточных брезентов. Чтобы лопотал в ходу, как сотрясаемый лист фанеры. В насмешку их величали «джипсы», «чухасы», а мне… Ни до, ни после ни одна обновка не доставила мне большей радости, чем эти штаны. К тому же в Ялте сестричка, к которой приехал, подарила мне сомбреро, что составило в комплекте со штанами законченный ухарский набор. Я был настолько же неотразим, насколько и потешен.
Едва не прямиком из троллейбуса Симферополь – Ялта я прибежал на пляж. Дорогою за перевалом стало возникать и прятаться море. Живая цель пути. Все ехали к нему. И все сошлись у его кромки, уже одним числом своим выказывая преклонение. Величественная картина открывалась на берегу. Вдали, на горизонте, неразличимо сливались две стихии. Ближе, в прибое, море смешивалось с галдящей, подвижной, пёстрой и неугомонной стихией третьей, казавшейся равновеликой двум первым, — с пляжем. Только одинокий большой камень, окружённый человеческим лежбищем, оставался свободным. Мои гремучие штаны с удобством улеглись на нём. Рядышком скромненько присел и я, вернувшись из воды.
Вблизи, почти касаясь моих босых ног, на одном одеяле томились под солнцем мамаша, дочь с подружкой и чьё-то – дочери ли, подружки – голенькое полуторагодовалое существо, ясно знающее о себе, что оно женщина, и отчаянно строящее мне глазки. Взрослые обитательницы одеяла, умиляясь ребёнком, показывали, что и им не неприятен новый сосед. И иной раз в разговоре произносили что-то, будто и меня включая в свой круг. А однажды та, на которую была похожа малышка, когда они мокрые укладывались, развязывая на спине тесёмки, сказала совсем для меня:
— С каким удовольствием я вообще всё бы с себя сняла!.. – и приподнялась, чтобы убрать лифчик а заодно и показать мне небольшие, слабенькие и беззащитные в своей незагорелости грудки.
— М-м!.. – с мечтательным сожалением отозвалась вторая, и обе лукавейшим образом усмехнулись.
Как ни оттягивал я время, надо было уходить. Меня ждали. Отпустили разок окунуться. Не без тщеславенки погромыхивая дерюгой, я напялил штаны, прощально прижмурился для малышки. Выбрался по ступеням на пешеходный этаж пляжа, у перил задержался глянуть в сторону камня.
— Извините за бестактность! – окликнули меня сзади. – Вы наш или из Мексики?
Припав спиной к поручням, она стояла в непринуждённой позе и маленькая, едва достающая макушкой до моего плеча, смотрела, словно сверху вниз.
— В-ваш… — никак не ожидая ту, которую искал взглядом там, у камня, увидеть здесь, выдал я.
— Брависсимо! – восхитилась она сказанным.
— В смысле – наш, — продолжая тупить, внёс я поправку.
— А это уже не столь талантливо. Тем не менее, могу вас обрадовать: я проспорила.
— И… и – что?
— Должна теперь сделать так, чтобы вы назначили мне встречу.
— Здесь? – вымолвил я первое, что взбрело в голову.
Она с сожалением поморщила гордо смотрящий кверху носик и, словно учительница, ожидающая правильный ответ, продолжала смотреть с поощрительной настойчивостью.
— Вечером? – промямлил я, одолеваемый целым ворохом тоскливых соображений. Первым укололо то, что вечером нужны деньги. Но об этом я лицемерно умолчал. Зато остальное честно озвучил:
— У меня сестра замуж… и сюда… к родителям мужа… Если я ночами…
— Мы встретимся днём, — был ответ. – И отправимся, пожалуй, на экскурсию. В горы.
***
Речушка, благодаря которой Ялта имеет не одну центральную улицу, а целых две, в соответствии с сезоном измельчала до слабого ручейка. Поток не был помехой, и тропка шла, как ей удобнее – то правым бережком, то левым, то сухими косицами русла.
Впереди легко ступала она. Мельтешил хвостик волос, осветлённых до цвета солнца. Под куцей маечкой гибко перекладывалась из шага в шаг худенькая девчоночья спина, и, проявленный загаром, вспыхивал и притухал золотистый пушок на пояснице.
Склон, однако, заманчивый издали, вблизи не сулил уюта. Не трава – сухое сено редкими остяками торчало из грунта. Кусты, словно покрученные подагрой, сами не знали, как укрыться от зноя – куда уж там принять искателей пристанища…
Но вот тропка вильнула влево, вместе с ручьём глубже залегла в склон. Кусты стали выше, выше, образовали арку над руслом. И в этой арке, просветом похожей на овальный проём двери, тропка перешла с берега на берег по продолговатому и плоскому, как амбулаторный топчан, камню.
Она замерла на этом камне с разведёнными в стороны руками и окинула живой грот таким взглядом, будто это была только что подаренная ей квартира. Потом с очаровательной хлопотливостью хозяйки покрыла камень сложенной вчетверо пляжною одеялкой и вдруг сделалась совсем крохотной, вышагнув из сабо на высокой деревянной танкетке и умостясь в уголке камня, опустив ступни в ручей.
— Ты как Алёнушка… — вымолвил я отчего-то вдруг басом.
Румянец, проступивший из-под загара, был ответом на польстившее ей сравнение.
Я подвернул ломкие штанины. Её махонькие ступни с алыми ноготками рядом с моими сорок вторыми растоптанными выглядели до того игрушечными, что мы невольно переглянулись. И я потянулся обнять её. Рука почему-то дрогнула, и сбилось дыхание.
Она мягко уклонилась и, встретив меня ладошками в грудь и глазами в глаза, сказала:
— Не торопись. Всё будет, — и отделила сказанное паузой, давая, наверное, мне осознать и освоиться. – Я тебя немного поспрашиваю, можно? Ты в каком классе учишься?
— Девятый закончил. А ты?
— Я тоже в школе. В музыкальной. Преподаю скрипку. Мне двадцать два. И два годика Машке.
— Она твоя маленькая копия!
— Это есть. Только хитрее меня. И характерец… Знаешь, мне хочется всё тебе рассказать. О себе, о Машке. Это примета. Это значит, что между нами может возникнуть что-то хорошее. И ты о себе расскажешь. Ладно? А я сразу хочу признаться в самой преступной своей слабости. Я влюблена в своего ученика. Занятия у нас не кучкой, а по штучке. С каждым отдельно. И вот когда мы с ним… И я знаю, что он любит не меньше моего. Так смотрит, так мучается. И никакого выхода – понимаешь? Нам всё запрещено. Нам даже сказать друг другу ничего нельзя об этом. И вот вчера на пляже – ты. Мы с Виткой – это подруга моя. А Светлана Терентьевна – её мама. И тоже моя подруга. Так вот мы с Виткой дара речи лишились в первую минуту. Настолько ты на него похож. Ты, правда, повыше и, судя по ручищам, и близко не скрипач. Но эти брови, глаза, нос…
Она приблизила лицо к моему лицу. Мизинцем и безымянным пальцем коснулась бровей, носа. Тише сказала:
— И эти глянцевые усики, по которым я брежу…
Её горячая щека обожгла мою щеку. Шёпотом в самое ухо:
— Я Витулькину так и сказала: что хотите делайте, но я его не отпущу. Отведу душу. Грешить буду, сколько сил хватит.
Она отстранилась, словно проверив что-то, заглянула мне в глаза.
— Удобно? Ты обо мне не думай. Я как синичка, мне каждая веточка – стульчик. А Витка сразу ехидничать: лишь бы, мол, у мальчика сил хватило!.. Но это она так, для вредности. Она знает, что мне достаточно видеть и говорить. Ну, может быть, чуть-чуть коснуться… Ты будь эгоистиком – ладно? Во всём, что тебе приятно, я просто растворюсь. Я улетучусь. Я…
За миг до пиковой судороги, храня предосторожность, я улизнул прочь, но был пойман ею, подхватившей прерванный ритм, и меня так изломало запредельным наслаждением, что я, будто шпоры, вонзил большие пальцы под её слабые рёбрышки, заставляя остановиться. Я не владел руками, они сжимались сами. Ей должно было быть очень больно. Но простонала она благодарно. И замерла – невесомая, неслышная, словно и не дышащая.
После нагишом она по-дикарски выплясывала в ручье. Я не решался её разглядывать, смотрел только в глаза. Но видел, что она махонькая, безупречная и даже на вид лёгкая, как пушинка.
У нас был ещё целый день впереди, мы были несметно богаты временем. Но она с женской запасливостью заблаговременно стала увещевать:
— Нам надо мудренько распорядиться первым днём. Очень, очень мудренько. Нам нельзя ЧЕРЕСЧУР – понимаешь? Лучше пусть покажется мало. Я буду тебя отвлекать. У тебя такие волосы!..
Из сумочки возникло зеркало с резной ручкой.
— Держи. Будешь смотреться.
— На себя? Что я – ненормальный? Я на тебя буду смотреть.
— На меня нельзя! Смотри давай в зеркало, а то оденусь!
— Хорошо. Ни нашим, ни вашим, я закрою глаза.
— Правильно, закрывай, — согласилась она и, раздумывая, что бы соорудить на моей башке, прошлась ладошками по самым кончикам волос, отвела пряди возле уха, распушила брехушку на затылке, за которую положено таскать непослушных…
Нет и нет! Совсем даже неправильно было закрывать глаза. Весь я слышал только её руки и с теми же кромешно зажмуренными глазами спустя какую-то минуту уже вжимался в неё, ломал под себя.
— Понятно, — сделала она вывод, с покорной радостью приняв и утолив мой натиск. – Волосы – запретная зона. Вообще-то по всем правилам тебе сейчас положено подремать. Вот я сделаю такую японскую подушечку… — она скатала валик из моих штанов, удобно уложила мне под голову. – И давай поспим. Я рядышком, я вся твоя… Ты ещё всё успеешь… Тебе ещё много-много раз будет хорошо, как никому на свете…
И она лёгкой головой легла на моё плечо. И невесомую ладошку опустила мне на ключицу…
— Так, — хрипловатым от блаженства голосом сделала новый вывод, — тут тоже запретная зона, — поцеловала меня в ключицу.
— Слушай! – с весёлым ужасом округлила она глаза. – Я начинаю думать, что к тебе вообще нельзя дотрагиваться!.. Ну-ка, ляг на бочок! Не так, отвернись. Вот я поглажу по спинке, и если ты снова… Да! Я права! Какой ужас! Ка-акой у-ужас-с!
Ночь наступила сразу, стоило спрятаться солнцу. Мы торопились, спуск давался труднее подъёма.
— А завтра? – спросил я.
— И завтра! И послезавтра! И каждый, каждый день!
— А Машка? Не заартачатся твои, не скажут – подбросила?
— Не скажут, — улыбнулась она победительно и глянула свысока. – Я пообещала всё-всё о нас с тобой рассказывать им. А за это они будут нянчиться с Машкой как миленькие!
***
— Наперегонки? – первое, что сказала она утром, поцеловав меня и поворачивая к нашему месту. – Спорим, что не догонишь?
Она мухлевала, как могла. Ни за какие коврижки не уступала лыжню, и хватала меня за пояс, и совала подножки.
— Не мои бы панталеты – дулечки бы ты за мной угнался!
Против этого трудно было возразить. Я пыхтел как паровоз, а у неё только порозовели щёки и пылали азартом глаза.
— Нет-нет-нет! Опыт показывает, что с тобой если и можно находиться поблизости, то только на пионерском расстоянии! Садись! Садись, садись! Вот так. И будем мирно беседовать.
— Ты – рассказывала? – немного не своим голосом спросил я о том, что тревожило меня ночью.
— О-о, ещё бы! Это началось вчера и закончилось совсем недавно. И только потому, что нужно было бежать к тебе. Не принимай это плохо. Если задуматься – я всю ночь провела с тобой, ни на минутку не отпустила.
— Со мной. И с ними.
— Смотри-ка, ты наблюдательный! – заметила она с педагогическим поощрением. – Ты увидел в этом ещё одну граньку. И весьма пикантную. Будем считать, что я была с тобой, а они немножко подсматривали. Ну, ну, не будь жадиной-говядиной! Ну пусть они узнают! Пусть порадуются за нас! А мне какой балдёж! Иногда это бывает ярче, чем то, что было в жизни. И подробнее. И яснее. Там что-то недослышал, не понял сразу. Недораспробовал. Нет, ты сам должен это испытать. Давай ты расскажешь что-нибудь своё. Увидишь, как тебе понравится! И намотаешь на ус, что хорошее можно продлевать для себя бесконечно.
— А нехорошее?
— А от него – освобождаться. Ой, я могу об этом говорить и говорить! Это ещё одна отдельная реальность. Это как искусство. Я написала твой портрет и показываю его людям. Или рассказ о тебе. И заметь нюанс: рассказ о тебе, но МОЙ рассказ. Тут можно виртуозно хвастать. Нет, это просто божественно! Давай немедленно рассказывай своё!
— А что?
— Например – в кого ты влюблён.
— Ни в кого.
— Неправда! Ну, неправда же! Ну ладно, не хочешь об этом – пусть будет о другом. Обо всём, что на душе.
— Не знаю…
— Не надо придумывать, не надо вспоминать! Это кусочек тебя, который сам попросится…
— А о часах можно?
— О часах? – вымолвила она с лёгким удивлением. – Можно и о часах.
— Моей маме родители дали в приданое старинные французские часы и ломберный столик. Деда этим в тридцатые премировало правительство из фондов конфискованного.
Часы заводились раз в две недели и отбивали по одному удару каждые пятнадцать минут и нужное число ударов каждый час. А перед боем что-то раскручивалось в них и так шипело – ш-ш-ш-ш – и – бом! бом!.. Замечать стали давно: первый раз, когда я, карапуз, упал и получил такое сотрясение мозга – насилу меня выходили. За минуту до того, как мне споткнуться, они должны были ударить, но не ударили, а длинно прошипели. Как змея. И повелось – перед несчастьем они должны что-нибудь выкинуть. Знали уже: что-то с часами – жди. Когда отцу сказали ложиться на операцию, что время работает против него, — часы, как раз, когда он был на приёме, остановились. Потом он месяц медленно умирал в больнице. Мама придёт, мы спрашиваем – как? Она – «Сегодня чуточку лучше…» В последний день нас повели проститься. Он на меня посмотрел, говорит: «Слушайся маму!» — и рукой так – уходите. И я много лет всё думаю, что же он мне ничего не сказал? И что бы я сам сказал на его месте?..
Здесь я, глядевший до того в ручей, поднял глаза. Она смотрела словно на какого-то другого меня. Сбитый этим взглядом, я запнулся, а потом, словно стараясь не поддаться тому, что было в её глазах, заговорил торопливее и громче:
— И вот приехали мы от него, слепились с сестричками в один комочек на диване. Дело к ночи, а нам не оторваться дружка от дружки, свет не зажечь. Вдруг часы у нас над головой срываются со стены, о спинку дивана и от неё, как с трамплина, вылетают на средину комнаты – бабах! Стекло в них хрустальное – в мелкие бриллианты. И: ш-ш-ш-шы-ы!.. Умер отец минута в минуту, как им упасть.
Она склонилась, отыскивая мой взгляд – я увильнул глазами и отрицательно вздрогнул, показывая, что не досказал.
— Дальше всё у нас покатилось к уничтожению семьи. А они злорадствуют. Как я их боялся! Сестрички повыходили замуж, разъехались. И вот в соседней комнате умирает мама. Недели полторы или дольше, не знаю. Ночами – аж колет в перепонках – прислушиваюсь к её дыханию. На каждый вдох она долго-долго собирает силы. Раз за разом кажется, что всё. Слушаешь, слушаешь, и эта тишина – чистейший тебе ужас. А им весело: тик-тик, тик-тик – в самое ухо. И тут, как штангист, берущий неподъёмное, мама прорывает заслон. Дышит!..
Чувствуя, что дальше могу не удержаться от слёз, я помолчал. Заговорил безразлично – как о чужом:
— Мама умерла – руки ещё послушные я сложил ей, сижу, как цуцык брошенный. Когда слышу – не тикают. Глянул – косо висят!.. Веришь – лыбятся! Эх, как хватаю я их и во двор, на мусорку! И столик туда же.
Она обхватила мою шею, притиснулась так, словно кто-то намеревался оторвать, отнять меня у неё.
— Скажи – что это? Как это? – спросил я, прячась в её волосах.
Не зная, должно быть, что ответить, она стала целовать меня. Утешая, звала к себе, в себя.
А после, когда мы лежали лицом к лицу, с неожиданной обречённостью в голосе сказала:
— Посоветуешь мне? Там приезжает… уже, наверное, приехал… мой… жених… А я отупела совсем: идти за него, не идти. Можешь ты представить, что это не мы с тобой, а просто нужно посоветовать некой непутёвой одинокой мамаше?
— Я… — что-то сиплое засело в горле и не пробилось первым звуком. – Я так не умею…
Что уж такого небывалого сказала она о себе? Но будто вскрылся какой-то обман. И всё вывернулось, показав изнанку, на которую не хотелось глядеть.
— Понимаешь, — заговорила она, уже самой интонацией передавая, как не хочет оставлять меня в новом настроении, — о нём, даже если придираться, — и то плохо не скажешь. И рост, и стать. Два метра красоты, как говорит Светлана Терентьевна. А везунчик! Удача по пятам ходит. Ума, а пуще благоразумия – даже с избытком. И москвич – представь! Я-то тульская самоварница. И преподаёт в военной академии. Что завтрашний генерал – на лбу написано. И в Машке души не чает. Без притворства, меня не проведёшь…
— Чего ж тебе ещё-то?! – бросил я и сжался внутренне – так нехорошо сказал. И от понимания, что сделал гадость, обозлился ещё сильнее.
— Мне? А действительно! – вымолвила она и с горечью, и с насмешкой, и с обидой, и ещё бог знает с чем, что не назовёшь словом, но что укоряет больнее слов.
Я заметил за ней: какими-то скачками она вдруг перемещается в возрасте. Сейчас стала недосягаемо взрослой и чужой.
Минуты через две она сидела спиной ко мне, поджав колени под подбородок и крепко обхватив руками лодыжки. Застыла в напряжении жилка на слабой, как у птенца, шее. И спина её, напряжённая, худенькая, никак не менялась. Но сама она теряла годы. Ей становилось меньше и меньше. Будто была уже не девочка-подросток, а почти ещё бесполый ребёнок – обиженный мною и жалкий нестерпимо.
Когда я уселся в ручье, снизу заглядывая ей в лицо, она плакала. Без всхлипов, без перекоса в мимике. Только разительно увеличились заполненные влагой глаза и жалобно вспухли губы.
— Не ты, — шепнула она, всё уже мне простив. – Не ты, ты ещё дурачок. Но все… В один голос… И никто не спросил: а мне-то с ним – как? Ну славный он парень, слов нет. Всем взял. Но мне-то – как?
И ребёнком, которого старшие научили показывать, как он их любит, снова крепко-накрепко обхватила мою шею.
— Скажи! – попросила, как о спасении. – Не задумывайся, просто скажи – да или нет. И как ты скажешь, так я и сделаю!
— Ну что ты! Ну как же я скажу! Сам дурак дураком…
— Ты не дурак, — с горьким облегчением выдохнула она.. – Дураки лезут учить. Один поперёд другого. Светлана Терентьевна тоже советов не даёт. Но по её рецепту счастья он для меня – самое то.
— По рецепту?
— Угу. Дескать, жить надо с тем, кто влюблён в тебя по уши. Не ты, а в тебя. Тогда всё будет по-твоему и для тебя. А сама-де ты всегда настроишься на доброе, на ласковое… Я ей верю. Она сама полжизни прожила в неправильном варианте, а пол – в правильном. Я с ней согласна. Теоретически. А когда здесь ты, а надо быть там… Так, всё! – судорожно вскинула она головой, словно отряхиваясь. – Всё к чёрту! И теории туда же!
— А мы? Мы – завтра?..
— И завтра! И послезавтра! И никто мне не указ!
Хвостик её волос я замечал бог знает откуда. Солнечный хвостик опадал и взбрыкивал. С ним подступало само счастье.
Но что-то… Что-то не так… Он не подплясывает снизу вверх, а мечется из стороны в сторону.
Она не шла, почти бежала. Просигналив что-то серьёзным лицом, юркнула за поворот. Я следом…
Свернув, она с решительностью и отчаянием указала на подпорную стену, которая и образовывала угол. Одолевая неподатливость штанов, я вскарабкался, как ящерица, за руку выхватил наверх её. И мы затаились на корточках под стриженым лавровым кустом.
Что-то тяжёлое, мощно дыша, стремглав миновало поворот и потерянно остановилось прямёхонько под нами.
Как в детской игре, она умоляюще прижала палец к губам и до последней возможности втянула голову в плечи. По направлению гневных выдохов было понятно, что там озираются. Потом он пробежал вперёд. Но вскоре вернулся, выглянул зачем-то назад, за угол. И опять, уже окончательно решившись, побежал по улице, над которой мы сидели.
Метрах в пятидесяти от нас его стало видно. Двухметровый качок, пропорциональный и тяжёлый, правильной побежкой уходил по проезжей части. Вздыбленный его затылок не сулил ничего хорошего тем, кого он искал.
Как только он скрылся из виду, мы спрыгнули вниз и опрометью кинулись вдоль нашей речушки.
— Старый муж, грозный муж!.. – пропела она с торжествующей издёвкой, когда опасность миновала.
— Не такой уж он и старый! – ёрничал и я.
— Не старый. Но гро-озный!
— Ты решила его отшить?
— Нет, я выхожу за него.
— Но как же… Ты думаешь, он не понял?
— О, это несложно. Когда за тобой бегают, ты всегда права. Рецепт Светланы Терентьевны. Нет, это не страшно. Хуже другое…
— Что другое? – обмер я, предчувствуя непоправимое.
— Завтра он всех нас увозит в Одессу. Страте-ег! – недобро похвалила она. – Говорила – умён? И даже слишком.
— Так получается, что мы…
— Да, — жёстко подтвердила она. – Последний. Последний денёчек. Не испугайся, пожалуйста, если я буду вести себя как ненормальная. Хочу запомнить тебя. Выпить тебя до капельки.
Когда ощутимо перевалило за полдень, она достала из сумочки листок.
— Мой адрес. Разберёшь? И телефоны. А это координаты Витки. Если я уеду, она будет знать, где и что. Вдруг соскучишься… На крайний случай мы Витку выгоним из квартиры, она поймёт.
— Хорошо бы… — сказал я без надежды.
— А что? – насторожилась она.
— Мне в апреле дали три года.
— Так ты… Ты в бегах? – шепнула она, словно опасаясь подслушки.
— Не-е, — проблеял я глуповато-весело. – Со сроком мне дали отсрочку. Пусть, мол, ребёнок закончит девятый класс, сдаст экзамены, а уже в колонии спокойно пойдёт в десятый. Это зацепка такая. А прицел на амнистию.
— Да-да! Это уже надежда! А за что?
— За драку.
— Господи! Ка-акие с-суки!
— Кто?
— Все они! Какой мальчишка вырос без драки?! Это же против природы!
— Ну, драться можно по-разному.
— Перестань! Своего сына они бы наказали так за драку? За любую! То-то! А ты… Ты же чище всех, кого я знаю. Они что, не видели? Зачем? Для плана? И такого, за которого некому заступиться? Суки они! Суки и есть!
Голос её осёкся, глаза, заполняясь дрожащими линзами, заняли пол-лица.
— Проклинаю их, гадов! – сказала она с тихим безоговорочным злом. – А за тебя буду молиться. Иди, мой хороший, я поцелую тебя впрок. Если не даст Бог, там тебе пригодится. И мне пригодится – в моём предстоящем.
У меня выскакивало сердце, а у неё закатывались глаза и становилось безумным лицо. Нечеловечески вскрикивая, она словно гналась за чем-то. Потом всхлипывала, как маленькая, и долго-долго целовала тихими поцелуями. И снова пускала в ход свои ладошки, наделённые даром внушать желание.
При свете фонарей на перекрёстке, с которого мы убегали, она спросила:
— Хочешь, чтобы мы ещё встречались?
Я не ответил. Зачем? Она же знает.
— Как захочешь меня увидеть – возьми и расскажи кому-нибудь обо мне. И проживёшь ещё разок всё, что с нами было. Пожалуйста! Всем-всем рассказывай обо мне! И я буду рассказывать. И навсегда останемся вместе.
Милая моя умница! Я прочёл столько великих книг, но ни у одного мудреца не встретил такой простой и такой спасительной подсказки.
Запертым пацанам я рассказывал о тебе в СИЗО. На зоне новичком, а обшустрившись – авторитёнком я рассказывал и рассказывал о тебе. Ни у кого не было такой женщины, как у меня. И уж подавно ни у кого не было такой женщины с собой.
А после был стройбат, в котором два года ты была тут как тут.
И была жизнь, к старым друзьям прибавлялись новые, сменялись подружки. Всех-всех я познакомил с тобой. Так вечно юной ты навсегда осталась рядом, ничего не требуя и ничему не мешая.
Георгий Кулишкин
Рисунок Оксаны Бочарниковой
Это восьмая, заключительная часть цикла «Те – о ком».
Ссылки на предыдущие части:
Часть первая – «Сон»
Часть вторая – «Знахарство»
Часть третья – «Наградное оружие»
Часть четвертая – «ВОС-ПИТАНИЕ»
Часть пятая – «Страхи»
Часть шестая – «Шарик»
Часть седьмая – «Шульц»