Главная / ПРОИЗВЕДЕНИЯ / ОЧЕРКИ И ЭССЕ / Георгий Кулишкин | Страхи

Георгий Кулишкин | Страхи

СТРАХИ

Из цикла «Те — о ком». Часть пятая

 1

По переходу, вскинутому над несколькими разной вышины железнодорожными насыпями, я передвигался на равном удалении от правого и левого перил, чтобы не глядеть вниз, и чувствовал, как у меня готовы подкашиваться коленки даже от мелькания высоты в просветах на рассохшемся настиле. Отца, лётчика, болезненно уязвлял этот страх во мне.

— А ещё солдат! – укоряет он меня и теснит к борту из арматурных прутиков и уголка, чтобы втолковать, что ничего страшного там нет.

Охваченный ужасом, я плюхаюсь на четвереньки, цепляясь за истоптанные доски.

— Такой ты трус?!

Альманах

— Не трогай! Не трогай меня! – отбиваясь от его рук, кричу я истерически и падаю ничком, вжимаясь в настил и понимая, что не смогу уже подняться – то есть увеличить на свой рост высоту, которой так боюсь, и с ещё большим ужасом понимаю, что теперь мне нипочём уже не набраться мужества идти. Ни вперёд, ни назад.

— Что ещё за бабские истерики?! – негодует отец, поймав мои запястья и поднимая меня, чтобы поставить на ноги.

Я не помню, я не слышу себя, я захожусь в крике и поджимаю ноги, и вижу по его ненавидящему перекошенному лицу, что со мной творится что-то небывалое и для него омерзительное. И он вздёргивает меня вверх и вывешивает за перила.

В сознание меня приведёт вода, которой он плеснёт мне в лицо возле уличной колонки.

Обратной дорогой, пощадив меня и себя, отец отправится, минуя мост, по запретным тропкам, ведущим через пути. Усугублённый произошедшим страх сделает эти тропки моими навсегда.

 2

Запретная зона с колючей проволокой, дотами на возвышениях, бетонированными окопами, ведущими от дота к доту, и с собаками на цепях, скользящих по проволокам, натянутым вдоль колючки, оберегала тройное пересечение путей, где над мостом, поднятым над нижней дорогой, возвышался ещё один, проводя третью железку выше двух, косым крестом лежащих под ней. Глухое пространство, прилегающее к запретке, — наша вотчина.

С правильно изогнутой рукотворной горы, подводящей путь к верхнему мосту, зимой слетаешь, как на крыльях, на коротких детских лыжах, приклёпанных к полозьям санок.

Летом влажная низина подножья таинственна. На болотце, заросшем камышом, гнездятся дикие утки, обитают ужи, шерстистые водные крысы. Люди редко заглядывают сюда – поэтому здесь так привольно всякой живности и нам, детворе.

У трубы, которой прошит рукотворный холм, чтобы талые воды не скапливались на той стороне, а уходили на эту, в болотце, разрастается кустарник. Под его прикрытием в склоне откоса Федька решает выкопать пещеру.

Податливый насыпной грунт легко уступает прихваченной из дому сапёрной лопатке, дело продвигается споро. Вот в углублении уже может спрятаться он один. А вот ради пробы усаживаются трое. Федька, разохотившись, берёт шире и глубже. Искомая им скрытность, упрятанность залегает где-то там, подальше. И ещё, ещё подальше.

Наскучив его усердным обустройством норы, я заглядываю в трубу. Там сухо, дно припорошено наносной россыпью, вдалеке –  так далеко, что отчего-то перехватывает  дыхание – кругляшок цвета неба.

Вдруг труба издаёт что-то похожее на стариковское «кхе!» и чуть заметно вздрагивает. Я перевожу глаза в сторону, где возится Федька, и не вижу подкопа. В долю секунды гора заживила нанесённое ей повреждение, собственным телом восполнив изъятое из неё. И проглотила Федьку.

Кто-то бросается по-собачьи рыть руками. Тесня друг друга, рядом пристраиваются ещё трое или четверо. Но теперь стронутый с места разрыхленный склон стекает сразу же, не пропуская в себя.

Тут один из нас панически вскрикивает, и испуг одинаково прохватывает всех. И мы дружно даём дёру, оправдываясь, что бежим позвать взрослых.

Альманах

На похороны конопатого непоседы Федьки меня не пустили – и без того я всё спрашивал: а как там ему было? что думал? мог ли шевельнуться, вдохнуть?..

Позже мне приснилось, что по той трубе я пробую проползти сквозь насыпь. И что где-то уже глубоко труба начинает сужаться, не пропуская меня. Подавшись назад, вдруг понимаю, что пятиться очень трудно, что у меня не хватит сил.

Я начинаю звать на помощь и слышу, что сзади кто-то ползёт ко мне и кто-то, заслонив свет впереди, карабкается и оттуда. И тут меня насквозь прожигает догадка, что это никакое не спасение, а приближаются ко мне оттуда и оттуда две закупорки, которым назначено меня замуровать.

Я ору, задыхаясь от крика, и отчаянно порываюсь ползти. Но труба уже сжимает руки и всё плотнее сдавливает дыхание. Кончено: я полностью обездвижен и безголос. Подобно Федьке, похоронен заживо.

Я вынырнул из сна, как губка водой, насквозь пропитанный ужасом. Никак не мог досыта нахлебаться воздуха и вживе чувствовал сдавленные трубой локти. До самого утра было страшно закрыть глаза и снова оказаться в том же сне. Несколько ночей кряду я всё боялся, что приснится опять, но нет, дичайшая эта фантазия щадила меня.

Однако, когда я стал было успокаиваться, забывать, сон вдруг повторился с прежним убийственным правдоподобием. И нагнал на меня такой жути, что больше я не укладывался на ночь в постель, не испытывая гнетущей трусости. Я отчаянно старался не думать о том, чего боюсь, чтобы не накликать. И, конечно же, только о том и думал.

К великому моему счастью, сон не повторялся. Что не избавляло от страхов его ожидания. Так длилось долго. Длительность множилась протяжностью детского времени. И всё-таки это ушло. Оставило меня.

Взрослый, я пошучивал над богатырём Жекой – другом, который с большой неохотой заходил в телефонную будку, а находясь внутри, никому не позволял закрыть в ней дверь. И который едва не лишился рассудка, будучи однажды запертым в милицейском обезьяннике.

Я жил себе и жил, не вспоминая о том детском кошмаре и ничуть не подозревая, что никуда он не делся, что он живёхонек, что он во мне.

И вот однажды в связи с побаливанием поясницы я попадаю на компьютерную томографию. Минуя нескончаемую очередь, меня по-приятельски заводят обходными путями и, как Иванушку на лопату, укладывают на выдвижную лежанку и засовывают в трубу. Там вовсе не тесно, но лежать предписано смирно, и ещё и потому, что нельзя шевелиться, мне всё явственнее кажется, что шевельнуться не могу, что зажат, что скован трубой.

Господи! Силою ужаса это не уступало детскому сну. Полное, полнейшее впечатление, что закатан, спелёнат железным тубом. Я не заорал и не выскочил прочь из этого узилища только потому, что приведён был по знакомству, что было неудобно и дико показать себя психопатом и осрамить людей, принявших во мне участие.

Пятнадцать минут просвечивания… Пятнадцать минут, заполненные ужасом замурованного заживо… О, это срок!..

Сердце дёргалось, как пойманная за лапу лягушка, воздуха оставалось меньше и меньше. Не без чёрного юморка, хотя и на полном серьёзе подумалось вдруг, что от прострелов в спине ещё никто не помер, а я, подавшийся поразузнать причину прострелов, вполне себе могу из этой трубы сыграть в ящик.

Конечно, всё когда-нибудь заканчивается. Прошли и эти пятнадцать минут. Но ей- же-ей, я не могу представить себе недуга, который бы заставил меня ещё раз сунуться в это премудрое устройство.

 3

Умершего после тяжкой операции от истощения отца привезли домой. Ночь, как обязывал обычай, он провёл у себя в окружении близких. Там дежурили мама, бабушка, тётя Маня, а также сёстры отца и его брат, извещённые заранее и приехавшие из Сибири.

Ночью нас, детей, не пускали туда, ночью мы трепетали от одного знания, что он там. Но днём мы не могли не видеть. Он никогда не был похож, а вот стал – на дядю Петю, своего некрасивого старшего брата. А ещё в его облике была подлинная, словно нарочно данная в ознакомление нам, живущим, смерть. Нет, нет, не та почти забавная, которую рисуют на столбах, подписывая: «Не влезай, убьёт!» А истинная, надменная, невыносимо страшная.

Её, этой смерти, глядевшей из изуродованного ею облика отца, я стану мучительно бояться. Один в комнате без света, прикрывая глаза, я сразу же видел её. Поэтому уснуть мог только рядом с кем-то или с горящей лампой.

Вначале сестрички отнеслись с пониманием, но прошёл год или что-то около того, и они, сами, к счастью, не задетые так сильно, начали пошучивать, стыдить меня. В ответ не оставалось ничего иного, как прятать от них моё малодушие. Я нарочно укладывался раньше, то есть один в комнате, и без света. Таращился в потолок, а когда они заглядывали или приходили, наивно притворялся спящим. Эта моя игра толкнула их на свой розыгрыш.

Они погасили свет там, в большой комнате, где занимались чем-то, но ко мне не пришли. Повисла тягостная тишина, в которую я вслушивался, и от которой мне всё явственнее делалось не по себе.

Жалкие крохи освещения, сквозь наше кухонное окно дошедшие из дома напротив и через коридор попавшие ко мне, косым, едва отличимым от нетронуто тёмных мест экраном размазались по стене. Беззвучно и очень медленно, крадучись, по этому экрану проплыла искажённая и увеличенная тень Аниной головы, которую нельзя было не узнать по копне кудрей. Тишина потяжелела, нависла, прижав моё дыхание. Тень Талы неслышным бестелесным призраком проследовала едва различимо по едва различимому экрану, и тишина сделалась вдвойне вязкой, окончательно лишив воздуха. Придушенный этой тишиной, я разделился надвое. Один снисходительно отметил: «Вижу вас! Я вас узнал!» Второй же, не имея и малейшей возможности что-либо соображать, умирал от страха.

Наконец, сквозь проём открытой двери сёстры запрыгнули в комнату и зажгли свет.

Первый я невозмутимо взирал на это и, пожалуй, сказал бы: «Ну и что? Я вас видел!» — если бы не второй, который… Второй орал во все свои ломкие отроческие связки. С голосом, передёрнутым вовнутрь, рвал в себя воздух и орал, орал… Ему не было никакого дела до первого, который в диком недоумении спрашивал: «Да что же это?! Я же их вижу! Это они, они!»

Он кричал, он был неуправляем, и ясно было, что я – это он, который кричит, а тот, что недоумевая спрашивает – лишь ничего не могущая посторонняя частица меня.

Георгий Кулишкин