Главная / ПРОИЗВЕДЕНИЯ / ПРОЗА / Георгий Кулишкин | Сон

Георгий Кулишкин | Сон

СОН

Из цикла “Те – о ком”. Часть первая 

Что-то настойчиво снилось, оставляя по себе тревогу и – ничего в памяти.  Это мама никак не могла пробиться.

– Какая ты светленькая! – изумился, когда она пришла, одолев завесу.

– Я потом потемнела, уже в Харькове… – сказала она, но не та, которую видел, а взрослым голосом последних её лет и откуда-то сбоку – словно бы мы вместе глядели на неё, почти ещё девочку, по-бабьи накушканную, в сером толстом шерстяном платке, старом, в катышках по ворсу, в тёплых «лыжных» штанах и резиновых чунях поверх какой-то обуви, похожих на глубокие калоши, и в ватнике, большом, с мужского плеча, изрядно послужившем спецовкой кому-то, кто работал с железом и смазками.

Платформа вся в буграх и колчах от стоптанного в лёд снега подрагивала, как земля под бомбами, и казалось, раскачивает толпу, приступом берущую вагоны.

Мама, сгибаясь под ношею на спине, знала, что ей не сесть, и ничего уже не делала для того, а только держалась за вагон, как за остаток надежды, и чувствовала, что её мутит, вот-вот вырвет, и что ей не устоять, не оперевшись.

Альманах

Паровоз, будто приведённый в ярость кишащей человечьей гущей, рявкнул гудком и, отбиваясь паром, дёрнул состав.

Борт, которого она держалась, стронулся, и от движения перед глазами приблизило рвоту. Всё вдруг в последнем рывке кинулось садиться, потеснило. Чуни, будто шаля, скользнули с ледяной кочки, и маму, схваченную лямками вещевого мешка, пошитого бабуней по образцу воинского, однако много вместительней, – маму бросило под поезд, проворачивая, будто разминая боковыми частями платформы и замысловатым поддоньем вагона.

Ноги, ища опоры, в панике распихивали пустоту, руки искали, ударяясь локтями и сбив обо что-то костяшки пальцев, а она видела колесо и как её поворачивает, укладывая под него, словно ломоть под винт мясорубки.

Всё, что она думала и что творилось у неё внутри, повторялось и во мне, и от этого виденное было жизнью, проживаемой ними вместе. Её мысль ещё без испуга, отставшего где-то, всего только удивлялась происходящему и словно доказывала кому-то, что это никак невозможно, чтобы её сейчас ни с того, ни с сего взяло и переехало надвое: её ждут дома!

Тут мешок, подхватывая её шлеями, дёрнулся вверх, но застрял, обдираясь, надрывая ткань, рывками полез в гору и высвободился, подкинул и бросил её на платформу.

Худая, высокая, как жердь, женщина с глазами, пугающими чернотой, с носом, подбородком и ртом недоброй колдуньи, обессилено припала рядом на корточки, всё ещё держа намертво вцепившейся рукой, как шиворот пойманного воришки, узел мешка, а другой – поворачивая к себе мамино лицо.

– Як ты? Га?

Мама, только теперь поняв, что с ней было, и испугавшись запоздалым, но жестоким, без скидок, что всё уже позади, страхом, вздрогнула побелевшим лицом и, пожалев себя, так близко побывавшую у почти неотвратимой смерти, заплакала.

К угольным глазам спасительницы, глядевшим в мамины глаза, поднялась рука с крестьянской чернотой у ногтей и по оврагам разветвлённых морщин, чтобы отдавить, прогнав по коже к виску, каплю.

– Беремкувата?

– Не знаю, наверное…

– Беремкувата, бачу. А шо вэзэшь?

– Чуни, – шевельнула мама не совсем ещё своей после пережитого ногой, показывая на себе. – Менять…

– Гарни. То шо трэба! Якбы ище и на потяг… Додому  пиду. А гарни. У нас, у Рожнах, воны… Я б и сама усэ взяла. Пидэшь?

– А что дадите?

Альманах

– А ты дийдэшь? Це до Дэсны!

– Я знаю, нас школой на катере… А что дадите?

– На катере!.. Картопли дам, цыбули. А як допоможэшь Паце капут зробыть, – сальця дам, мьясушка… На катере!..

– Это – зарезать? – спросила мама, робея.

Та глянула испытующе, прибавила, словно на чашу весов:

– А сало? А мьясо?.. – и махнула рукой: – Та ты не дийдэшь!

– Дойду, я сильная!

– Та вжэ бачу…

– А сколько дадите?

– Скилькы утягнэшь! – и глянула насмешливо на прозрачные пальцы, которыми мама трогала сбитые косточки на руке.

– Я много унесу, я сильная!

– Бачу, бачу!..

Остро наискось они шли бескрайней заснеженной гладью великой реки по одиноким следам, оставленным накануне той же путницей. Длинная, цыганской расцветки и кроя юбка волочилась по рыхлому снегу подолом, мокрым, как хлющ. В следах не глубоко, но пугающе стояла вода.

Словно коротая дорогу, не та мама, что ступала по вот-вот готовой вскрыться реке, а другая, тридцатью годами старше, присутствуя только голосом, который рядом, говорила:

– Помнишь окно у бабуни? Стены старинные, в сажень толщиной, и подоконник, как стол. Мы с Маней играли на нём, как и вы маленькие. А за окном крыша пристройки. Летом мы спрыгивали на крышу, а дядя Лошадь выскакивал нас гонять. И перед самой войной – здравствуйте, пожалуйста! – дядя Лошадь, наш дядя Володя, сватается к Мане! На фронте он скоренько поякшался с доктором, сознательным, как и он. И отстрелил себе палец. Решали самострел или ранение врачи. Со свидетельством, что ранен, попал в госпиталь, в Киев, а под немцами пристроился на мельнице носить мешки. А папа, прикрываясь больными лёгкими, не пошёл к немцам кондитером. Он добыл колодки, выкройки, покупал сношенные камеры, бензин, каучук, и мы всем семейством клеили чуни.

– Так я, выходит, – потомственный?

– Выходит. А люди, первые – своей волей, поехали в Германию. А после немцы стали гнать силой. И приносит Володя от сознательных, которые в полицаях, что не возьмут только больных и беременных. И мы втроём – Маня, мама и я… Я от мальчика, с которым дружила в десятом… Когда подходили наши, немцы погнали всех из Киева, из фронтовой полосы. Твоему двоюродному Юрке был месяц, дяде твоему Валере – вторая неделя. А я десятого октября родила Талочку у дороги. Осенью под открытым небом трое маленьких на нас с папой четверых. Пелёнки стирали в лужах, сушили на себе. И всех сберегли.

Села не было. Село угадывалось по дымкАм, струящимся из земли. Раскисшим, чавкающим окопом, сдвинув обломок авиафанеры, проникли в тёмное после дневного света подобие норы, где было очень тепло и душно, как в бане. Из бочонка-печки, прогоревшего сбоку насквозь, и из щели над фанерой пробивался свет. Обвыкшись, глаза различили брёвна наката над головой, оплетённые тыном стены и полати плетнём, с которых из вороха соломы глядели четыре пары детских глаз.

Хозяйка с глубоким выдохом опустилась на полати, усадив маму, помогла снять мешок. Потом с простотой лошадника, осматривающего копыто, приподняла ей ногу, чтобы разглядеть, как предлагаемая обувка сдюжила путь-дорогу.

– Хоть бы тоби хны! Гарни!

Словно уже за своим, она, послабив удавку и отворив мешок, сунулась к товару, распространившему по жилью острый запах резины и клея. Любопытствующую детвору строгим взглядом вернула на место и, помедлив в раздумье, подала пару старшему.

Мальчишка лет двенадцати, как капля на каплю похожий на мать, волшебным образом её черты недоброй колдуньи сменил в себе на неотразимую, царственную красоту. Чернобровый, с агатовыми глазищами, с высокой, по-мальчишечьи гордой   шеей, – он проворно сел рядом, вынул откуда-то рогожные портянки и, ловко запеленав ступни, сунул их в обнову.

С улыбкой конфузливого счастья он прошёлся, показывая себя. Мать глянула на остальных, тоже счастливых и за брата и за себя, и, протянув куда-то в темноту длинную руку, поставила между собой и мамой чугунок с картофелинами, отваренными в мундире.

Скромно касаясь поверхности пахучего постного масла в глиняном черепке, они и детвора уплетали до невозможного вкусную картошку, а хозяйка силилась уговорить старшенького помочь с поросёнком.

– Пацю?.. – отозвался он одним словом, но так, будто его подговаривали убить друга. И хозяйка махнула рукой. Потом спросила у мамы:

– А як ты з торбою йистовного – и до миста? Скризь полицаи. Видбырають усэ до крихты. Йим, бачь, наказано…

– Лазейка у нас, молимся, чтобы не перекрыли.

Выказав скорбное понимание, хозяйка кивнула и прибавила:

– Абы не та людожерна заборона, мы б Кыив пидгодувалы. Сыдымо тут голи й боси, а вам йистонькы кат ма…

Первой завершив трапезу, она вздохнула, предвидя труд забоя и разделки.

– А вдома? – спросила, вспомнив о ещё одной напасти. – Чула, нэначе, у кого з

городян знайдуть йижи бильш, ниж на одну добу, карають смерттю.

– А какой у нас выход? – встречно спросила мама. – Съестное ещё найдут или не найдут, а с голоду точно ноги протянем. И за что они нас не карают? Папа, чтобы клей резиновый намешать, выменивает натуральный каучук, бензин, спирт, а за это – попадись – пристрелят на месте.

Прихватив для крови и внутренностей долблёное корыто и вёдра, смастерённые из больших консервных банок, в которых немцы снабжались сгущённым молоком, а также спрятав под борт ватника австрийский, с той ещё войны, штык, хозяйка повела по крытому переходу в соседний, более просторный и почти пустой блиндаж с загородью в углу, в которой оживился, встречая кормилицу, мохнатый и серенький, словно замаскированный в угоду времени под нечто шинельное, не очень большой и обезоруживающе миловидный свинтус с умнющими, почти говорящими чайными глазками.

Он догадался и так посмотрел на хозяйку, что та, погладив, закрыла ему глаза и, сделав жестокое лицо, с силой саданула штыком под переднюю левую ногу.

Свин вскрикнул на вдохе и, закричав душу раздирающим криком, ринулся между её ног, напялив себе на голову её размашистый подол и усадив её задом наперёд на себя верхом. Он кричал и носился, наматывая круги, к которым привык, гуляя отпущенным из загороди в блиндаж. А она, нелепо и смешно, как не вышло бы и у самого лучшего клоуна, перепуганная, беспомощная скакала на нём спиною вперёд, отчаянно ухватившись за штопор хвоста и, словно джигит, размахивая штыком.

Наконец он остановился и, будто запыхавшись, устав бегать, припал на колени.

Ранним-ранним утром она, гримируя под старушку, испачкала маму сажей и проводила её до тропки, протоптанной ими по Днепру. Там перевесила на маму дорогую и тяжкую, как жизнь, заплечную кладь. Мама в полусне покорствовала её рукам, гадая откуда в ней такая сонливость – от раннего ли часа или от подзабытой сытости, навеянной шкварками.

Когда она уходила по равнине реки, хозяйка в спину перекрестила её.

Я проснулся, помня сон лучше, чем если бы увиденное пережил сам. Никогда и ничто не снилось мне так прежде, и, чувствуя утешительную влагу в дыхании, какая бывает после слёз, я подумал, что это, как хозяйка маму, – мама меня благословляет на что-то этим сном.

Георгий Кулишкин