Игла шила медленно, медленно подвигалось дело, возвращаясь, затопала рота. Вздохнул солдат, надел подшитую гимнастерку, одернул, заправился, как перед расстрелом, сапоги обмахнул, склонив голову, отправился в дембельский угол – будь, что будет…
— Солдат!…
Улыбаясь, Макс звал его из угла, выдохнул солдат, почудилось, что момент подходящий, что отмажется, расскажет, как сможет, не вдруг, уж шагнул.
— Служба! – с верхнего яруса громко крикнул Червонец.
Солдат поднял голову.
— Почему в роте сквозняк?!…
Солдат обернулся – за его спиной дышал прапорщик Шахов.
— Я не понял, служба?!… – не унимался Червонец.
Микуха заикал, Шахов поморщился, глаза его сузились.
— Макс!…
— Я, товарищ прапорщик, — пробасил Макс не вставая.
— Тут кот болтался в сушилке… Полосатый, серый…
Макс вытянул шею.
— Твой?…
— Ну?…
— Нету больше!… – от предвкушения голубые глаза прапорщика лезли на лоб, лицо лопалось от удовольствия.
— Где же он?…
— Убили его!…
— Кто?!… – Макс поднялся во весь свой исполинский рост.
— Я, — сказал солдат, — дверью прищемил.
Максим охнул, сел. Прапорщих ждал землетрясения, смертоубийства, он ждал возмездия. Не дождался. Максим затих.
— Бля-ааадь, солдат… — выговорил Макс после длинной паузы.
Больше не сказал ни слова. Ничего не дождался прапорщик Шахов, кулаки сжал маленькие, жалкие, затопал коротенькими ножками, в каптерку к себе затопал, злиться там сподручней, локти кусать.
— Прости, брат…
— А-а… — Макс взмахнул огромной ладонью.
— В попыхах…
Макс закурил. Пока курил – солдат стоя ждал своей участи. Наконец Максим лег, отвернулся к стене.
— Хули теперь прости-прощай… Служи, солдат…
Тем и кончилось. Хотел солдат еще говорить, прибавить что-нибудь в свое оправдание, да махнул на него Микуха – мол иди, не лезь, мол, ничо, обойдется, заспит…
— Иди, бля!…
Дневальными в наряд шли узбеки. Все трое. Косили глазами в ожидании тумаков, не рискуя подходить близко. Сука, капитан, издевается, баранов этих сует, чтобы бился с ними солдат, чтобы избился.
— Обязанности дневального!… – рявкнул солдат, когда подшились узбеки, сапоги начистили, бляхи..
Узбеки переглянулись, по-узбекски заговорили все сразу, смолкли, один забубнил :
— ун абьязан никуда не атулучаться из памищения рота биз разыришения дижурынава па рота; постояный набульдать за комынатый хыранения оружье…
Дальше солдат слушать не стал. Пусть это слушает дежурный по части, если заняться нечем… Комната для хранения оружия, о которой помянул узбек не шла у него из головы.
— Короче так!… – солдат прервал глупую мысль, сгрудил узбеков, заглянул в глаза – глаза были черные, изучающие, злые. – Будете мыть, молчать, хорошо будете стоять – все будет хорошо, никого не трону, будете спать, жрать, все по уставу. Будете хуевничать – убью. Понятно?…
Узбеки закивали.
— На штаб шагом марш!…
Узбеки, вставши друг другу в затылок, запинаясь, бухая большими, не по размеру, сапогами, затопали по лестнице вниз.
Может оно и ничего, что узбеки… Болтать не дам, а когда они боятся да молчат – какая разница черные они или белые… Деревянными прикидываются… Думают : дураку прожить легче… Только никак не получается. Ни хуя не получается… Себе дороже получается. Тут для всех — себе дороже. Как ни встань, все не так, все виноват перед дядей, перед прапорщиком, перед ебаным командиром, перед министром обороны, перед каждым козлом, в том, что не додал, не доработал, не доволок, не дотащил, не дослужил…
В том, что не доспал, не дожрал, не домылся в отведенный для роты единственный час, что завшивел – виноват опять. Сам виноват… У половины солдат бельевые вши, что десятки лет надежно сберегаются в армии, в швах и заломах, в плохо выстиранном белье, передаются от солдата к солдату и передаваться будут…
Были и у него…
Пошли все на хуй!…
Мысль мелькнула, вновь вернулась к оружейной комнате.
***
Развод прошел спокойно, усталый лейтенант, командир взвода из первой роты, что шел сегодня дежурным по части, увидев узбеков, вздохнул, красноречиво взглянул на солдата, обязанности дневальных спрашивать не стал.
— Намаешься ты с ними, солдат…
Голос лейтенанта расплылся, как звук старой пластинки, солдат, с трудом поймав смысл сказанного, пожал плечами.
— Смотри за ними, хорошо смотри…
Уау, уау, уаууу…
Солдат кивнул.
— Ты чо, немой?…
— Никак нет.
— Смотри… Не трогай лучше… Они чуть что – сразу в бега… Ежеле побегут – беда — тебя заебут и меня заебут…
Звуки плыли, солдат научался их различать.
Прав лейтенант, — думал солдат, — узбеки бегают чаще других, все стонут – мол притесняют их, а сами без пинка пальцем о палец не ударят, бляди…
— Так точно, товарищ лейтенант.
— Да ладно… — лейтенант думал о чем-то своем, стоя против солдата, опустив голову, глядя в пол, через минуту сказал, словно проснулся, — пускай ебут… Меня ебать, только хуй тупить.
Поднялись в роту. Солдат скомандовал отбой. Полчаса спустя узбеки принялись мыть. Мысль об оружейной комнате не унималась, она вертелась и вертелась, покуда не споткнулась обо что-то знакомое, неразличимое.
Письмо…
Солдат хлопнул себя по карману. Дописать надо, во что бы то ни стало надо дописать… Который уж день… Надоело… И снова надежда на то, что увидит он мать и отца, царапнула его.
Потом, позже… Остановил себя солдат. Он боялся отлучиться, отвлечься, отвести глаза, хоть события последней ночи казались ему теперь бесконечно далекими. Это потому что время стало огромным, потому что оно выросло, выросло неимоверно, потому что его стало много, слишком, и проходя, оно не убывает, напротив, прибывает, прирастает и следующие двое суток с половиной стократ больше и емче минувших…
Вон оно что… Хитрый…
Хитрый капитан…
Постояв в коридоре, солдат поймал себя на мысли, что ничего не слышит — ни сдавленных голосов узбеков, ни грохота швабр. Третья ночь принесла с собой новость — теперь солдат пребывал в тишине, на самом дне которой стелился, посверкивая глухой высокой нотой, странный гул.
«Не слышу… Ничего не слышу…»
Солдат не испугался глухоты, для верности помотал головой, поскреб пальцем в ухе – все осталось, как было. Звуки не возвращались теперь они жили, жужжали, скреблись вокруг него, его не касаясь, доносясь только отзвуком. Эхом. Теперь ему было все равно. Он постоял еще одну минуту, медленно подошел к спальному помещению, заглянул – в гнетущей тишине узбеки ползали в проходах, шевеля швабрами.
Пусть их. Лучше не мешать. Лучше. Пусть, однако, знают, что он здесь, что бдит, что на посту. Солдат покашлял, узбеки оглянулись. Задвигались быстрее…
То-то. Солдат разогнулся, держась за стену, в глазах потемнело. Нельзя резко, теперь нельзя. Медленно надо, не спеша. Лопнет что-нибудь, в башке лопнет, что тогда?… Ничего. Темно станет. Тихо… Где-то он уже слыхал про это… Где?… Не все ли равно… Солдат дотянулся до двери ленинской комнаты, взялся за гнутую ручку : а может где-нибудь в другом месте?… Может ну ее к черту, ленинскую-то… Может в бытовке сесть, там и столик есть, а то за подоконник?…
Солдат подошел, оглядел бытовку, дверь на которой отсутствовала, при входе в которую стоял дневальный.
Нет. Не хочу. Маячит у телефона дневальный узбек, шевелится, собраться не дает, прислушаться.
Нет.
Солдат вернулся, снова подошел к спальному помещению, заглянул – узбеки мыли теперь в следующем проходе. «Авось обойдется…» Солдат погрозил в темноту, словно самой темноте, зашагал, отпер дверь, вдохнув запах краски, вошел. Сел. Вынул письмо. Развернул.
Здравствуйте, дорогие мои. Я живу хорошо. Здесь еще холодно. Снег. Сегодня воскресение. Мы отдыхаем. Как у вас дела, как вообще? У вас наверное тепло? У нас появился кот. Он смешной, маленький…
Тут письмо обрывалось. Солдат прочитал его еще раз. И еще. Он собрался было вычеркнуть про кота, поднес ручку к бумаге, остановился. Ему не хотелось пачкать лист, перечеркивая ровные буквы. Он отступил в сторону, вниз, подумал, рука задвигалась, вывела : бог с ним.
Больше слов не было. Не было ни одной мысли. Только стремление написать в правом нижнем углу : весна…
Он потянулся было к низу, к бахромчатой кромке листа, от которого оторвал он одну четверть… Конец листа стал ближе и все-таки, незанятое буквами, пространство казалось огромно, слишком бело, оно зияло, оно требовало, желало, кричало.
И со мной бог, – написал он странную фразу, которая казалась логичной, даже необходимой, — и с вами.
Солдат принялся думать о том, что написал, он думал о боге. Впервые в жизни он думал, он хотел увидеть, ему казалось что это просто, возможно, нужно только напрячься, настроиться, представить себе… Он вдруг подумал, что бог может помочь ему выстоять, что должен, что он на то и есть, чтобы помогать, пособлять. Ну конечно!… Солдат обрадовался, словно сделал открытие, словно нашел то, что искал давно, бесконечно долго, отчаиваясь найти. Он закрыл глаза — в темноте вспыхивали, сменяя друг друга, огненные квадраты и клетки, бога не было. Не открывая глаз, солдат попытался представить себе, какой он бог, он вспомнил образа, виденные им в далеком детстве в маленькой деревенской церковке… Лики пугали его. Он был с матерью, жался к ней, спасаясь от темных лиц, от пронзительных, хмурых взглядов святых – но кто из них бог?… Может быть это они все, может быть у бога много лиц и все темные, хмурые, с пронзительными глазами?…
Он думал, он не находил ответа. Открыв глаза, солдат долго сидел в тишине, силясь увидеть лицо неведомого бога – перед его внутренним взором вдруг, выскочив из темноты, явилось лицо капитана. Оно было темно, глаза были пронзительны.
27
— Пошшшел ты!!!…
Солдат вздрогнул, махнул рукой, прогоняя видение.
На хуй мне такой бог?!…
Нахуйнахуйнахуйнахуй…
Солдат долго двигал губами, глядя в полупустой лист письма, не понимая, что ему делать. Глаза его несколько раз пробежали по написанному, письмо не шло, и было неясно, как его продолжать. Чем? Что писать, чем делиться, о чем сообщать тем, которые еще не появлялись, которых видел он, стоя над бездной черной лестницы. Где они?… Почему не приходят? Не являются?…
Может быть обиделись на него за то, что он давно не писал?… Ерунда. Как могут обидеться призраки, живущие в его воображении?… Обидеться могут люди, живые люди, мать и отец, которых не видел он бездну лет. Но черт возьми, где же те, которых привык он видеть без лиц, которых привык считать своими родителями, которым писал письмо?…
Путаница… Черт ее дери… Путаница все перепутала, как котенок, размотавший клубок…
Солдат отодвинул письмо. Подумал : на могиле кота надо поставить памятник. От слова память… Что-нибудь, что может и будет напоминать о нем, о том, что он был.
Жил…
Что это?… Какое?… Что поставить на такой могиле?… Солдат потер переносицу, ладонью, не больно, но чувствительно шлепнул себя по лбу. Ничего не шло в голову. Идей не было. Не было ни одной мысли. Никакой догадки не мелькнуло в пустой голове. Может быть крест?… Почему бы нет?… Крест… Ему подойдет. Он некрещеный – ну и что?… Какая разница… Крест – символ муки — всем, кто отмучился – крест… Солдат сложил листок письма по старому сгибу, медленно вложил в конверт, сунул в карман.
«Сделаю крест. Вот с нарядов снимусь и сделаю…»
Солдат забыл об угрозе, что нависла над ним, что во время шмона была выговорена командиром.
«На стройке. Отосплюсь сперва… Хорошо сделаю выстругаю, ошкурю, все чин-чинарем, по-настоящему. Покрашу, чтобы долго служил и был невидный. Чтобы знал один я… Буду приходить. Посидеть… Летом там, за складами, славно, солнечно, туда редко кто заглядывает. Никто не ходит… Вот и хорошо…
Незачем.»
Солдат не вспомнил, что ежеле ничего не случится, летом не быть ему здесь, что за складами на солнышке нежиться будет кто-то другой. Он не думал, не верил. Теперь казалось ему, что здесь он навсегда. Что такое всегда?… Что это такое?… Коротенькая, резвая мысль забегала, растворилась…
Не все ли равно…
Солдат поднялся, подумал : что-то Шахова не видно…
Насторожился. Он сегодня ночует в роте, он дежурный офицер, хоть он не офицер, падаль… Выглянул из ленинской комнаты, подошел к каптерке – тихо. К канцелярии – тишина. «Впрочем, может быть там он, и скребется, да я не слышу?…»
«Хуй с ним. Объявится, непеременно объявится, ебаный сквозняк, даже если затаился за какой-нибудь дверью, не выдержит, выскочит, зуд у него, часотка, нарушения отыскивать, нарушителей карать, у него все нарушители, не были, так будут… Этот подохнет прежде всякой войны. Рано или поздно… Удавят солдаты, сойдутся и удавят, как кота сраного…»
В другой раз пожалел солдат, что не убил.
Выдохнул.
Узбек боролся со сном, стоя у телефона, пристраиваясь к стене то одним, то другим своим боком. Солдат долго смотрел на узбекские муки, он чувствовал, что трудно стоять и ему, что надо сесть, вернулся, вошел в спальное помещение, ничего не услышал, нагнувшись, увидел в самом конце казармы дневального, домывающего последний проход.
Проверить надо б, — подумал, — чтобы на Шахова не нарваться, чтобы им же не начинать сначала, чтобы отдыхать легли по очереди, вовремя, подумав между прочим, — где второй, другой?… Может до ветру выскочил?… — Спокойно подумал, без тревоги.
Солдат провел рукой по вымытому, ничего не нашел. Чисто. Пошел в конец казармы, нагнулся, протянул руку, дневальный вскочил, увидев его, затрясся…
— Ведунов?…
Враз шагнул солдат к умывальне. Все повторялось, как в кошмарном сне, не нужно было думать, происходящее оживало, как раз и навсегда отснятая пленка, случаясь так и только так, как случилось однажды.
У узбеков были твердые лбы и потому солдат бил их по носам, глазам, ушам. По ушам было больно, очень больно, узбеки выли, один плакал, взвывая намеренно громко, чтобы услышал прапорщик Шахов. Но Шахов не слышал, он не спешил спасать узбеков, он медлил.
Рука солдата онемела, будто окаменела, он бил их и бил, не унимаясь, без остановки, руками, ногами, бил Ведунова, бил его первым, бил последним, бил все то, что ненавидел, с чем конфликтовал, что воспроизводил сам, утыкаясь в противоречие, ожесточаясь, чувствуя в себе силы убить…
Он отступился только потому, что в умывальню вошел Булатов.
— Чо орете, пидарасы?… – Булат лениво рявкнул на избитых узбеков, не обратив никакого внимания на задохнувшегося солдата, поправил очки.
— Пошли на хуй!!!…
Узбеки, хромая, вышли. Булат закурил.
— Разбудили, бляди…
Зевнул, взглянул на солдата.
— На хуй ты пачкаешься, солдат?…
Солдат сунул руку под холодную воду.
— Настучат – сядешь, на хуй нужно?…
Солдат слышал Булата, словно сквозь подушку.
— Командир на тебя в залупе, он тебя чик-чак оформит, сука тощая…