Француз дядя Коля
Я часто вспоминаю тех людей — они плеснули на мое детство и юность несколько таких ярких красок, что никак и ничем не стереть. И каждый раз задаю я себе один и тот же вопрос — куда же делся потом француз дядя Коля? Он появился в соседской квартире как будто случайно, неожиданно — и так же внезапно, в одночасье, сгинул. Остались от него тогда несколько нарядов да одна малюсенькая прямоугольная бутылочка-пробник «Шанель #5» — она долго красовалась у мамы на трюмо.
А еще от дяди Коли осталась — годами валяется в ящике румынской «стенки» (той, что в подвале — может когда пригодится) — крошечная записная книжечка-сувенир с обложкой в стиле палех: Сивка-бурка, а на нем царевна, раскрасавица в белом платье.
***
Белое на выпускной
На выпускной вечер я одевалась дважды. Сначала на мне было белое мини-платье с короткими рукавами — покрой «колокол», подол с широкой подбивкой, а по ней крупная строчка в три ряда, отчего платье и вправду принимало форму колокольчика. Оно было моднющее — отрезное под грудью с блестящей серебряной брошкой-полусферой.
Это платье одолжила мне соседка Алла и разрешила надеть только на время выдачи аттестатов. А после я переоделась в бежевое, ажурной вязки — как я стеснялась, что оно сильно обтягивает мои, как мне казалось, крайне несовершенные формы! Мама купила его у той же соседки вместе с модными туфлями — настоящими заграничными, тупоносыми с широкой пряжкой. Правда, чёрными — не в цвет, но уж какие были.
Все это богатство привозил из Парижа Алкин любовник дядя Коля, Николя Кастэн. Он появлялся в нашей жизни раз в месяц, и к нему прилагались толстые каталоги французской торговой сети Printemps.
Я понятия не имела, как эта редкая птица, дядя Коля, залетела в наши советские коммунальные края. «Прямо на пароходе приехал из Парижа», — папа цитирует Хлестакова. И добавляет: «Как тот суп, откроют крышку — пар, которому подобного нельзя отыскать в природе». Мама смотрит на папу с укором, а я радуюсь — ведь приезд француза предвещает важное событие для девочки-подростка: мы возьмем у Алки модный каталог и поедем к нашей портнихе, будем сидеть под оранжевым абажуром и перелистывать тонкие глянцевые страницы; портниха, Надежда Константиновна, долго будет рассказывать про свою непутевую дочь — оставила, мол, внучку и уехала на БАМ с очередным мужем; наговорившись, она наконец ловко перерисует понравившиеся нам модели, а это значит, что с этого дня мама будет откладывать деньги на кримплен.
Белое платье на выпускной — настоящий big deal, событие жизненной важности. Моя подружка Ленка, вторая красавица в классе («Елена Вторая» — первая тоже Лена) шьёт из гипюра у нашей же волшебницы-портнихи, а я хочу из кримплена, который днём с огнём к сезону выпускных платьев не сыщешь.
Я уже смирилась — ну не будет, так не будет кримпленового, все равно не сравниться мне с Ивановой, дочкой директора фильмов могущественного режиссера. Иванова показывала в раздевалке фотку будущего наряда: что-то японское — порхающая размахайка по типу кимоно, из натурального шелка, с едва заметными пионами.
Николя смотрит мне прямо в глаза и что-то нашептывает Алке — та примеривает только что привезённое белое мини-платье с круглой серебряной брошкой. Все у Алки кажется мне идеальным — и ноги, и шея, и грудь, и пальцы. Особенно пальцы… Когда в их доме появляется дядя Коля, она играет на пианино жизнерадостного Моцарта — иногда мне везёт, и я, загипнотизированная бегом ее смуглых пальцев, наблюдаю за исполнением.
«А почему бы этой пхелестной девушке не надеть твоё хоскошное платье на выпускной?» — театрально восклицает дядя Коля, подмигивая Алле. Мама ерзает на стуле, краснеет — это ведь ей совсем не по карману, «что вы, что вы». «Алуся будет только хада! А ховно в двенадцать платье пхевхатится в гхязные лохмотья, пхавда, Алуся?» — смеется Николя. И мой потускневший мирок, отягощённый думами о несбывшемся кримпленовом наряде, освещается солнечным зайчиком от золотой дядиколиной оправы.
Около полуночи, после долгих напыщенных речей, обыденных врак и стандартных напутствий, юные девы в белом расходятся по углам актового зала — похихикать и посплетничать. Грузная неуклюжая Иванова, пытаясь пропорхнуть мимо меня огромной бабочкой, спотыкается и выплескивает крюшон. И… чудо чудесное, вправду как в сказке — ни одного пятнышка на драгоценном платье, почти все на паркет, рядом со мной! Жидкость заливается в туфли, пятно расплывается на моих белых колготках — от щиколотки вверх тянется бордовое озеро Байкал.
Дебют бордового платья
«А то бордовое, с тремя золотыми пуговицами и пряжкой-защелкой на поясе, помнишь?», — подсказывает сестра. «Я носила его после тебя ещё сто лет, а перед отъездом продала, представляешь?!». Как же не помнить — первая «взрослая» вечеринка: я прямо сейчас, кажется, ощущаю прикосновение джерсовой ткани к коже, чувствую, как мне было зябко и тревожно, как край цеплялся за толстые дешевые колготки.
Каждый раз Алла получала от дяди Коли порцию новых нарядов, а старые, поношенные, откладывала и продавала проверенным знакомым. Так досталось мне это, бордовое. Там, в Париже, Николя не скупился, не тратил времени на ожидание скидок — все вещи выглядели parfait*!
На вечеринку меня пригласили, конечно, в качестве «довеска» к моей прехорошенькой подружке, на которую заглядывались двое — очень мелкий и очень шустрый Строганов, а также— вполне половозрелый и умеренно усатый Комаров. У Ленки были чУдные пухлые губки с непрекращающейся зимой лихорадкой, а на малюсеньком курносом носу образовывались розовые крупинки прыщиков. Ленку считали глупой, а у нас в школе ценились отличницы. Но зато она источала в больших количествах гормон со всеми выходящими отсюда последствиями — ей шили специальные подмышечные подушечки.
В просторном холле сталинского дома, построенного для советской номенклатуры, я решила переодеть сапоги — войду в квартиру во всей красе, модные туфли, импортное платье. Подозрительно ухоженная консьержка снисходительно поглядывала, выжидая, куда же я дену свою зимнюю обувь — этой женщине по долгу службы было положено делать замечания посетителям.
В лифте я подтянула, засунув под пояс, своё бордовое платье, превратив его в мини. У входа в квартиру меня встретило знакомое лицо: бывшая Сашкина (хозяина квартиры) няня, а теперь просто домработница, и приняла из рук капающие сапоги.
В гостиной было пусто, зато из всех трёх спален доносились голоса, хихиканье, охи-вздохи. В золотых пуговицах моего платья отражались хрусталики огромной старинной люстры, на катушечном магнитофоне крутилась бобина Rolling Stones — « I am a ghost living in a ghost town…». Хлопнула дверь туалета: в коридор вывалился кудрявый краснощекий Комаров. Значит, Строганов победил.
Комаров плюхнулся на стул напротив меня, открыл рот, чтобы что-то сказать — наверное, что-нибудь, как всегда, неприятное, — но вместо слов из его клокочущего горла вывалилась на стол желтоватая куча, похожая на овсяную кашу.
Тридцать третий троллейбус оказался совсем пустым — я была одна. Быстро доберусь — от Калужской заставы до дома близко. Жалко, конечно, — не удалось щегольнуть своим нарядом. А Комаров-то как надрался! Вот Николя бы так никогда… французы все больше коньячок, да на донышке. Может зря я Ленку одну оставила?
————-
Но Ленка справилась, она всегда справлялась: от юркого Строганова плавно перекочевала к его молодому дяде, а потом сменила несколько мужей, выныривая из очередного брака в прибыли.
А вот Комаров помер в сорок — от цирроза печени.
Звездочка-дырочка-звездочка
У Алки, кстати, был отменный вкус. Она и до появления дяди Коли с его парижскими коллекциями выглядела замечательно — элегантно, пожалуй, даже изысканно. Немногословная, с ироничным прищуром нефритовых глаз и крупными пепельными буклями, Алка курила одну за одной сигареты и все свободное время вязала, молниеносно перебирая ловкими пальцами, которые казались мне продолжением спиц.
В доме у них кругом валялась пряжа — на стульях с потертой обивкой, на чёрном лакированном пианино, и обязательно на постели. Особенно много было у неё ниток насыщенного кораллового цвета. Однажды мама купила эту красоту, правда, только триста грамм, и Алка связала мне некое подобие кофточки — звездочка-дырочка-звездочка … О, ужас, все просвечивает!
Из этой же коралловой пряжи было связано и Алкино зимнее платье — узкое, до середины колена, с высоким воротом. Впрочем, все ее платья ручной работы были одного фасона и сидели на ней безукоризненно. Толстые кардиганы стелились по ее крутоватым бёдрам. Импортные колготки придавали манящую матовость ее не слишком ровным ногам. Весной она постукивала парижскими каблуками по щербатой плитке лестничной клетки, зимой осторожно ступала по скользкому тротуару в высоких канадских сапогах из овчины, осенью появлялась в терракотовых, выше колен, ботфортах. А летом? А летом мы ее никогда не видели — она всегда была в отпуске. В каком отпуске? Где? Почему так долго? Никто не интересовался. Официально работала она машинисткой и ,наверное, стучала по клавишам печатной машинки так же споро и талантливо, как вязала и как играла на пианино.
В тот канун Нового года дядя Коля был особенно оживлён. «Гефильтэ или гепиктэ?**»— уточнял у мамы по поводу фаршированной рыбы. Был он вроде русскоязычным французом, но явно понимал на идиш. Мои родители всячески намекали ему, что принимают за «своего», а Николя и не возражал.
Его животик обтягивал уже не синий, как осенью, и не желтый, как весной, а ярко-красный кашемировый свитер.
Я надела свою обновку — дырчатую коралловую кофточку — и увязалась за мамой относить угощение.
На немецком проигрывателе «Грюндиг» крутилась пластинка — французские песни, мурлыкающе-карамельные, с музыкальными восточными музыкальными «завитушками». Фотография певца на твёрдом глянцевом конверте пластинки была яркой и четкой в отличие от наших обложек — из оберточной бумаги, с едва различимыми бесконечными березками-рябинками. У розовощекого губастого красавца-певца с бакенбардами и роскошной шевелюрой — белые-перебелые зубы, бархатный пиджак и бабочка. Жаль, имени я не разглядела.
«А Хиточка-то наша! Вся такая кохаловая, хозово-кхасная! Беляночка, а где же твоя Хозочка? Но — не скхомно, ах как не скхомно!»,— притворно пропел Николя, поглядывая, как мне казалось, на дырочки моей кофты.
Было уже поздно, нас отправили спать, а взрослые обсуждали на кухне реакцию дяди Коли на фаршированную рыбу. Я сидела на кровати и тупо глядела на полку серванта, где фарфоровый Пушкин за круглым столиком пишет на свитке золотым пером, наблюдая за фарфоровыми же Аленушкой с козлёнком и беззаботной Девочкой, плетущей венок. Затем вытащила из маминого несессера маникюрные ножнички, перерезала сбоку, у шва, мягкую звёздочку и потянула за нитку — та с легкостью освободилась и бойко побежала вокруг тела.
Моток пряжи бережно хранился до следующей зимы, а затем переродился в головной шлем с горловой манишкой — выпуклые шестиконечные звездочки вязались вплотную друг к другу, без всяких дырочек.
————
А ту пластинку папа переписал на магнитную пленку, и мы крутили песни до умопомрачения. Через десятки лет в Израиле я увидела такую же и тогда узнала, что певец тот — знаменитый Энрико Масиас — был страшно популярным во всем мире вплоть до восьмидесятых: «Зингарелла, Зингарелла, как глаза твои сверкают!».
Зелёное платье Эммы
Когда у Аллы появился француз, она жила вдвоём с матерью в двухкомнатной квартире — к тому времени ее старшая сестра, Эмма, давно вышла замуж и уехала с мужем в Медведково. Квартира у наших соседей была хорошая — светлая кухня, уютная спальня, просторные гостиная и прихожая. Такие отдельные квартиры давали в нашем доме семьям старых большевиков. Я недоумевала: что значит «старый большевик» — соратник Ленина, что ли? Сколько же им было бы сегодня лет, наверное, сто?..
На третьем жили ещё одни «старые большевики» — бабушка и мать-одиночка с двумя детьми, Танькой и Юркой. В приступе гнева Танька — она без конца ругалась с бабкой — высовывалась из окна и орала: «Глядите, у бабки кровь из жопы!». А Юрку посадили уже в пятнадцать — он с дружками ограбил аптеку: искали морфин.
Высокая, белокожая Алкина сестра, Эмма, часто приезжала в материнский дом — расхристанная, взбудораженная — громко хлопала входной дверью и тут же кидалась на диван. Соседская гостиная с добротной мебелью (тогда говорили попросту «большая комната») граничила с нашим коридором. Проходишь по коридору — слышны женские захлёбывающиеся рыдания. А иногда Эмма оставалась на несколько дней — приезжала с чемоданчиком и с дочкой Натэллой.
В тот предновогодний день Эмма примеривала привезённое Колей зеленое шерстяное платье в обтяжку. На ее шее с набухшими венами краснели коралловые бусы. Эмма была непривычно спокойна и играла на пианино, плавно вдавливая педаль крупной ступней в низких лаковых туфлях-лодочках. Только играла она не радостного Моцарта, а душераздирающего Шопена. Мне доводилось и раньше наблюдать, как она гладила клавиши, запрокидывая голову; пышные волосы вздрагивали, на крышке пианино звенел бокал… Ну прям кино!
Через неделю я увидела ее на улице — сгорбленную, с непокрытой головой, подстриженную под мальчика. Она плелась к автобусной остановке, а Натэлла скакала за ней на одной ножке.
Ровно через месяц ночью раздался телефонный звонок — звонил муж Эммы. «Она…отравилась … выпила уксусную эссенцию». Взрослые шепотом обсуждали последствия, а я с замиранием сердца выслушивала про сожженную глотку, легкие и пищевой тракт. С тех пор маленькая нелюдимая Натэлла жила у бабушки и тети. От отца она привезла своего лучшего друга — белого шпица, серьезно занималась танцами, а не болталась во дворе, как мы все. Очень хотелось спросить ее про шикарное зелёное платье — где оно. Глупо, правда?
Красное прощальное
Алка теперь музицировала очень редко — ее подолгу не было дома. Дядя Коля появлялся все реже и реже, и гостинцев возил все меньше и меньше.
Последнее, что дядя Коля привёз по маминой просьбе, были два рулона голубой самоклеящейся пленки. О, какое это было богатство! Этот дефицит мама хранила до тех пор, пока мы не выселили ее сестёр, моих тёток — скопили деньги на взносы в их кооперативы — и не остались жить в квартире одни. Тогда встроенный кухонный шкаф обклеили изнутри небесно-голубым: открываешь дверцу, а там другая жизнь — лимонно-желтые бананы на лазоревом.
«В бананово-лимонном Сингапуре, в буре» — голосом Вертинского пела пластинка из потрепанного конверта с блеклыми небесами и дурацкими ромашками. Когда у вас на сердце тишина, вы, брови темно-синие нахмурив, тоскуете одна…» За стенкой тишина — давно оттосковалась Эмма с темными кавказскими бровями…
Однажды зимой тихая Натэлла обвязала шею зелёным шарфом, оставила бабке белого шпица и улетела в южные края, где ночное ультрамариновое небо и томительные ржавые закаты.
Дядя Коля тоже исчез, как тот джин из бутылки, эфемерное существо: отправился обратно, переливаясь радугой свитеров и блистая золотой оправой.
На его месте рядом с Аллой появился другой дядя — молодой, стильный, владелец синего шевроле, на который вскоре погрузили несколько чемоданов, и пара переехала. Перед отъездом соседка распродавала свои знаменитые наряды, и мы приобрели роскошное красное платье на выход: толстое, как летнее пальто, широкий, простроченный в два ряда пояс на бёдрах, а главная красота — спереди, сверху донизу, пуговицы с гербами, имитация старого золота.
Знаменитое красное платье достойно, конечно, отдельного рассказа, и даже повести. И повесть эта была бы непременно — о любви. Только любовь затерялась в толще курганов моей жизни или, может погрузилась глубоко-глубоко на дно чего-то там … наверное, так называемой души. Я замечаю краем глаза клочок ее огненного шлейфа, но ухватиться за него, увы, никак не могу.
Вот я в этом платье на свидании со своей первой любовью, а вот — со всеми последующими любовями! А вот я надела его в Новый год перед отъездом в Израиль — прощаюсь навсегда и с платьем, и со всеми, кто его видел! Пока-пока…
***
Через три года легендарное красное платье прилетело в Израиль вместе с моей сестрой. Этот наш общий лучший наряд она надела на интервью — устраивалась на главный авиационный завод страны.
Я встречаю ее у будки, где стоит охранник: лысеющий крепыш, тонкий синий свитер обтягивает плотный животик, золотая оправа очков кидает блики на натёртый маслом автомат Узи. «Во работка! — думаю я, — сидишь в этой конуре, все время начеку, летом жарко, зимой — сыро, туда-сюда снуют озабоченные мужчины в похожих клетчатых рубашках и мешковатых джинсах». Охранник вытаскивает пачку Marlboro и печально поглядывает на прикнопленное к косяку семейное фото — издалека можно разглядеть на нем зеленоглазую блондинку.
«Au revoir, madame»,— заигрывает он с сестрой, оценивая шик красного платья.
Может, это запоздалый привет от дяди Коли?
Рита Грузман