Главная / ПРОИЗВЕДЕНИЯ / ПРОЗА / Владимир Соловьев | Пробуждение. Письмо из Нью-Йорка

Владимир Соловьев | Пробуждение. Письмо из Нью-Йорка

Из корона-книги «ДИАГНОЗ. РУССКИЙ НЬЮ-ЙОРК»

В жизни, если ты действительно хочешь понять, разобраться, как она устроена, ты должен хотя бы раз умереть.
Джорджо Бассани. Сад Финци-Контини

Я умер за пару месяцев до напасти, обрушившейся на мир, когда мой любимый город надкусанного желтого яблока стал эпицентром эпицентра глобальной беды. Обнулен, обезлюден, вымер, как после ядерной катастрофы – прекрасен, как никогда при жизни. Сбылось древнее проклятие, данное другому моему городу, городу моего детства, юности, любви, обиды, унижения, реванша: месту сему быть пусту. Пустота шла Нью-Йорку, как буря океану, как наводнение Петербургу, как траур Электре. Я вернулся в мой город, знакомый до слез, хоть опять-таки сказано про Питер, а пишу о Нью-Йорке. У них один образец, на который они равнялись: Петр стырил идею своей будущей столицы из Голландии, а прежнее имя моего теперешнего местопребывания – Нью-Амстердам.

Я узнавал и не узнавал его, хотя НЙ являлся мне в предсмертных или посмертных, как знать, хайли лайкли, кошмарах во время затяжной, тягостной болезни и болезных и бесполезных операций. Для кого меняют свои цвета светофоры? Разве что для диких зверей, которые безбоязненно бродят по улицам города-фантома взамен исчезнувших людей и машин. Ground Zero? Возвращение в природу? Рукодельное в нерукотворное? Natura naturans? Natura naturata? Великий город впал в зимнюю спячку в эту нескончаемую бесконечную вечную ковидную весну.

Весна в этом коронно-високосном году поздняя, холодная, дождливая, незаметная и затяжная, что моя болезнь, и только высланный вперед ее гонец триколор – нарцисс, гиацинт и тюльпан – обозначил своим цветом ее запоздалое пришествие. Плодово-ягодные, на которые у меня при жизни была аллергия, не в счет – яблони, груши, слива, персик цвели сами по себе, не будучи знаковыми деревьями. Сакура? Китчевый символ для нашей провинциально-бюрократической столицы, с которой наш мегаполис вступил в смертельный поединок из-за средств к выживанию в коронавирусный холокост. Поначалу на весь Нью-Йорк распустилась одна единственная сирень – белая. Зато безнадежно запаздывали акация, глициния, жимолость.

Надежда на жаркое знойное влажное невыносимое лето, что корона ностра отступит перед пеклом, не оправдалась, и ньюйоркжцы продолжали сидеть взаперти, вслушиваясь в непривычные звуки – кулдыканью диких индюков, блеянью блудливых коз, хрюканью клыкастых кабанов, лисьему лаю и прочему звериному ору, прерываемому однозвучными сиренами проносившихся скорых. И только однажды мне в утешеньице промчалась пожарная – где-то, слава Богу, пожар. Лани становились на цыпочки и обкусывали с деревьев зеленую листву, по деревьям, как обезьяны, шастали ракуны, змеились змеи по асфальту, бесстыже спаривалась парочка скунсов, в соседний двор залез неведомо откуда взявшийся аллигатор, в работающем незнамо для кого фонтане плескался бегемот, а перед кем распустил свой шикарный хвост павлин? Пока не дошло – лично передо мной. Приняв за самку. На этот раз я остался верен Лене Клепиковой.

Альманах

Все эти фантасмагорные апокалиптические картины я видел широко закрытыми глазами во сне, вернувшись из предсмертия, чтобы узреть и обозреть Некрополь наяву, когда я впервые покинул свое уебище и на ватных ногах вышел на улицу в нарушение указов о карантинном локдауне. Но я был тем самым исключением, которое доказывает правило: призраку самое место и самый час в призрачном вымышленном умышленном городе, мертвяку вседозволено покинуть свою могилу и невидимкой разгуливать по кладбищу на месте мировой столицы. Выходец с того света, я не очень соображал, зачем мне эта передышка. Промедление смерти подобно, а здесь сама смерть замедлила свой напор и вертанула вспять – для чего и как надолго дан мне этот халявный передых?

Еще медленнее, чем смерть, отступала амнезия, пока я не вспомнил вдруг причину моего дикого страха смерти, не животного, перед небытием, как в далекой юности, который у меня с тех пор бесследно исчез, а делового, прагматичного, утилитарного страха – что станется с моей лебединой песнью песней? Вот-вот, Бог посмеивается, подслушивая планы человека. А мои страхи в разгар умирания – умереть, не закончив своей заветной книги – Он тоже услышал? Иначе чем объяснить эту поблажку? Для чего еще Он решил повременить и поставил мою смерть на паузу? Или Бог забыл про меня – ну, и слава Богу.

Возраст обязывает, а смерть? Я продолжал работать над этой книгой на смертном одре – умираючи писах, а оказался предсмертный одр, потом забытье, отключка, провал памяти, малая смерть, я вынырнул из смерти, как из проруби, жадно ловя ртом весенний воздух. Город умер, а я ожил. Генеральная репетиция смерти, а премьера так и не состоялась – перенесена. Не время для монотонной ворчбы, забить на Корону! Пусть неудачник карантинит, кляня свою судьбу. Доживем до понедельника? А дожил, сам того не подозревая, до Выруса. Снова упражняться в смерти? Еще чего! Монопенисно.

Собственно, эту книгу я пишу с самого своего переезда из России в Америку. Или это она сама себя пишет, а я, едва поспешая, записываю под диктовку? Не писатель, а писец. Свистнуть, что ли, у Неистового Виссариона, добавив заокеанское место действия – энциклопедия русской жизни в Америке, пусть и без энциклопедичности. Как и у родоначальника в его романе в стихах – энциклопедия без энциклопедичности. А какое забойное название я надумал в докоронарный период, от которого увы, пришлось отказаться ввиду чрезвычайных обстоятельств:

ДОВЛАТОВУ: НЕПОЛНОЦЕННЫЕ АМЕРИКАНЦЫ. Русские за океаном

Почему посвящение Довлатову я вынес в название всей книги? Почему собственную книгу о русских эмигре решил напрямую связать с моим дружком по Питеру и Нью-Йорку? Причин – множество. Не в последнюю – ну, в предпоследнюю – очередь, в пиарных целях, дабы заманить читателей знаковым именем писателя-массовика. Вот и нарисовался на обложке книги Владимира Соловьева – Сергей Довлатов.

В отличие от Сережи, я жил не в эмигрантской гуще, хоть мы и были соседями, десять минут ходьбы, виделись чуть ли не ежедневно, точнее – ежевечерне, дружили домами и ходили в гости друг к другу без приглашения: к нему чаще, чем ко мне, ввиду его кавказского гостеприимства. Даром, что ли, мы с Еленой Клепиковой сочинили о нем посмертно с полсотни сольных статей и несколько совместных мемуарно-исследовательских книг, а я даже сделал двухчасовой фильм «Мой сосед Сережа Довлатов» с участием обеих Лен – Довлатовой и Клепиковой. С премьерой в Манхэттене, с показом по телевидению, с положительными рецензиями и с выпуском сначала на видео, а потом на дисках.

Еще и по причине – я об отвергнутом в конце концов названии – общего места действия горемычных русских судеб в прозе Довлатова и Соловьева – округ 108-ой улицы, главной магистрали русской жизни в Куинсе: на пересечении 108-ой и Сережиной улицы висит теперь табличка Sergei Dovlatov Way. Одни и те же магазины, аптеки, общие друзья и враги, врачи, медсестры, парикмахерши, чуть не проговорился – оговорился! – общие женщины. Нет, общих женщин у меня с ним, насколько знаю, не было, хоть и был перекрестный секс – его устный мем, а я уже им воспользовался и пустил в название рассказа, который сам он ввиду скоропалительной смерти не успел написать, а подзаголовком дал «Рассказ Сергея Довлатова, написанный Владимиром Соловьевым на свой манер».

Вот именно – на свой манер! В этом фишка предлагаемого читателям группового портрета русской диаспоры. Хоть и топографически рядышком, но с Сережей мы жили и работали в параллель, пусть параллельные линии и сходятся в постэвклидовом – post mortem – пространстве.

Параллельные писатели.

Хотя у нас тоже была точка схода – жанровая. Не писатели и не рассказчики, а сказители. Мы созидали свои опусы на стыке художки и документа, фикшн и нон-фикшн – не рассказы, а сказы, часто с узнаваемыми персонажами, пусть и не один в один, но все равно прототипы обижались, узнавая себя – докупроза. Как у нас здесь говорят, faction: fact & fiction. Лот художества берет глубже, с той только поправкой, что у меня не вымысел, а домысел: не без умысла. С ссылкой на моего гуру по жизни и литературе:

Есть писатели, ставящие себе задачей изображать действительность. Моя же задача – лишь бы я был в состоянии справиться с нею – в том, чтобы изображать вещи, которые могли бы произойти.

Не так круто, как у Монтеня. Когда могли произойти, почти произошли, на грани, на самом краю, а когда и произошли на самом деле. Зависит.

Касаемо этой книги, я бы слегка расширил жанровый диапазон с учетом моей жанровой всеядности на литературной ниве. Все жанры в гости будут к нам – но коли не рассказы, а сказы, то не статьи, а эссе, не воспоминания, а всплески и сполохи памяти.

Посвящение Довлатову вовсе не значило, что автор следовал за ним по пятам. Скорее наоборот. Это было полемическое название, о чем можно судить по следующим в нем словам – нет, не подзаголовок: неполноценные американцы – в противоположность довлатовским новым американцам. То есть русские американцы, которые пережили миграционный шок и когда с ним справились, а когда – нет. При всей моей любви к прозе Довлатова, его жанр – облегченные, шутливые, смешливые, благостные, с уклоном в анекдот, истории о наших соотечественниках за океаном с обязательным хэппи-эндом. Он был бытописцем нашей эмигрантской житухи и сознательно избегал трагического, сглаживал острые углы искрометным юмором, своего рода рецидив соцреализма с прививкой американской соуп-оперы, дабы посмешить и умилить – в угоду не очень все-таки требовательному читателю. Я хорошо и близко знал Сережу – под конец жизни он сам был глубоко не удовлетворен тем, что скользит по верхам, минуя психологические корешки и избегая трагизма: одна из причин его грандиозных запоев, которые в конце концов свели его в могилу. Об этом я писал в своих книгах о нем и в качестве постскриптума в эссе «Довлатов с третьего этажа», напечатанное в «Независимой газете», а потом вошедшее в мой опус «В защиту литературной диаспоры» в журнале «Времена» (см. последний отсек этой книги с эссе ковидной эры).

Альманах

Увы, далеко не всегда оптимистически складывалась судьба русских эмигре, и трагическая, кошмарная, зашкварная судьба самого Довлатова тому подтверждение. Мои эмиграционные истории – с полсотни – не всегда, конечно, трагические, но почти всегда проблемные, конфликтные, драматичные – даже если хорошо кончаются. Я выпускал ЖЗЛовские по жанру книги о таких триумфальных, звездных судьбах, как Барышников, Бродский, Евтушенко, тот же Довлатов (увы, слава к нему пришла посмертно) – вплоть до Владимира Соловьева и Елены Клепиковой с их вполне удачливой судьбой американских политологов и русских писателей. Последний итоговый том этого риполовского вспоминательно-исследовательского пятикнижия так и назывался: «Путешествие из Петербурга в Нью-Йорк. Шесть персонажей в поисках автора: Барышников, Бродский, Довлатов, Шемякин и Соловьев с Клепиковой».

Однако в этих фолиантах в одном ряду с дневниковыми аутентичными воспоминаниями, которых лично мне показалось и оказалось недостаточно, и потому я обратился к прозе – запретно-заветный роман «Post mortem» о человеке, похожем на Бродского, и мини-роман «Призрак, кусающий себе локти», в герое которого читатели узнавали его прототипа: Довлатова. Не триумф – в первом случае прижизненный, во втором посмертный – а трагедия. Для того же Бродского трагедия — его муза и питательная среда триумфа. Его личная трагедия стала его триумфом, не перестав быть трагедией.

Вот пример Тынянова, который говорил, что начинает там, где кончается документ. Именно на стыке документа, но продолжая его, написаны три его классных романа – «Пушкин», «Кюхля» и «Смерть Вазир-Мухтара». Но зачем далеко ходить? Сошлюсь на моего героя. В стихотворении «Посвящается Ялте» Иосиф Бродский дает определение романного приема Владимира Соловьева:

…да простит меня
читатель добрый, если кое-где
прибавлю к правде элемент Искусства,
которое, в конечном счете, есть
основа всех событий (хоть искусство
писателя не есть Искусство жизни,
а лишь его подобье).

Ну да, даль свободного романа, разрыв шаблона, на грани, а то и за гранью фола. Слегка закамуфлировав главных героев, автор не просто осмелел, а обнаглел. Скандал в мировом русском Клошмерле, центр которого теперь повсюду, а поверхность нигде. Хоть мой «Призрак» и печатался многократно, но решил тиснуть его в довлатовский отсек этой книги для наглядности художественного метода, пусть есть в нем и доля безуминки. Though this be madness, yet there is method in ‘. Соответственно, наоборот.

Такой была задумана эта художественно-документальная книга о неполноценных американцах с их болезным врастанием в жизнь новой страны, массой социальных и психологических проблем, ностальгией и попыткой на новом месте жить на старый лад. Один из разделов, состоящий из одних былей, так и назывался – «От первого лица. По московскому времени», хотя его реальные герои живут в Америке. Само собой, любовные, семейные, служебные и прочие проблемы, конфликты и драмы новых американцев не всегда напрямую связаны с эмиграцией, но всегда на эмигрантском фоне.

Я бы назвал мои истории трагикомическими, когда с уклоном в комедию, а когда в трагедию. Лучше, хуже – не мне судить, но мои истории разнообразнее, психологичнее, глубже довлатовских – говорю более-менее объективно, со стороны, как литературный критик. Без лишнего хвастовства скажу все-таки, что это соревновательная книга. Будь я посмелее, назвал бы ее «Анти-Довлатов», типа классики марксизма «Анти-Дюринга».

Все, однако, самым решительным образом изменилось, когда я пробудился от своих смертных хворей в неслыханных, чрезмерных, непостижных условиях пандемира. Вчерашний человек, минуя настоящее, угодил в завтрашний умопомрачительный мир, который наступил, когда я был в смертельной отключке. Пробуждение к жизни было драматичным для меня как для писателя. Сродни шекспировскому промежуточному человеку, похожему на маленькое государство, где вспыхнуло междоусобье.

С быстротой мысли я вернулся к прерванному, как полет, проекту, чтобы, оставшись верным изначальному замыслу создать художественную энциклопедию русской Америки, коренным образом изменить сюжетный и метафорический бег моей заветной книги. Нет, не перевести стрелки на царь-вирус, что сделало бы книгу однострунной. Однако, оказавшись в магнитном поле планетарного злосчастия, моя коронная книга стала меняться, независимо от автора. Ладно бы новые главы, в том числе эту заглавную, и экстра-отсек «In extremis» с эссе коронарного периода, кончающийся опытом футуристского анализа «Напасть», но и старые сюжеты повернулись под иным ракурсом, в контексте нового времени, в которое все мы угодили. Как здесь говорят, plane of regard. Вирусный этот штормяга произвел тектонические подвижки, сдвиги, смещения не только во всей нашей жизни, смерть включая, но и – частный случай – в замышленном и на добрую половину завершенном книжном проекте. Пусть не прозвучит высокопарно, а только как нисходящая метафора: соединяю нетленку с актуалкой.

Сошлюсь на моего друга поэта Зою Межирову:

Вот что почувствовала, Володя, читая. Вступила в Харрикейн, тропический Циклон, в Шторм Вашего стиля, его энергетики, которая на меня выплеснулась. Перед глазами вокруг – жизнь в ее ударах ураганного ветра, в завихрениях его потоков.

А еще есть такое понятие как «Глаз Бури», если Циклон набирает силу и образует вихревую структуру с «Глазом» в центре. Циклон – Ваша энергия. «Глаз Бури», ее ось вращения – Вы сами. В слоях постоянного бурного вращения – описание эмигрантского общества. Кого-то узнала… Кого-то нет… Но не это важно. Главное – энергия самой Бури, которая на поверхности Реальности может и не видна, – но была вскрыта.

В помощь автору, конечно, газетная текучка. Помимо помянутых эссе на сегодняшнюю и вечную злобу дня, которые перед тем, как найти свое место в этой книге, вовсю публиковались в СМИ по обе стороны океана, плюс «Ковидно-сумеречная зона. Медицинские истории», «Русская улица» и «Секс, только секс и не только секс. Опыты художественной соитологии» – еще три отсека моей короны-книги. К ним добавились несколько ультра: «Цементный человек», который «Независимая газета» дала под шапкой «Дожить до коронного вируса», и «Передумал умирать» в «Московском комсомольце» под названием «Если человечество все-таки выживет: взгляд писателя из Нью-Йорка». На самом деле, не мои слова, а моего умирающего от вирусной пневмонии героя. Что поразительно: МК не печатает прозу вовсе, а этой дал зеленый свет, и автор увидел ее на газетном сайте через полтора часа после того, как поставил в ней точку и отослал в редакцию.

Если не каждый текст, то вся книга пропиталась коронавирусно, переформатируясь семантически, сюжетно и концептуально. Все ее тексты напрочь сцементировались между собой, как позвонки автора после кифопластики, что и описано в «Цементном человеке».

Сомневаюсь, что Ковид-19 ограничится 20-м годом текущего столетия, уйдет бесследно и жизнь возвратится на круги своя как ни в чем не бывало. Хотя, конечно, могу только позавидовать оптимизму имяреков, которые игнорируют непосредственные и долгосрочные последствия переживаемой (а не пережитой!) общечеловеческой трагедии: блажен, кто верует, нас возвышающий обман и прочие цитаты на случай.

Это ж надо так испоганить наше настоящее, чтобы мы возжелали будущее, клонируемое с нашего прошлого. Нашему поколению повезло – на нашу долю не пришлось большой войны, разве что в нашем младенчестве. Последние из могикан, мы нарушили это клише, не успев уйти вовремя. Теперь эта война сживает нас с бела света. Жертвы – как повезет – статистика. Не знаю, что нас ждет впереди – позади золотые денечки, золотое время, золотой век. Что бы в прошлом не было плохого, настоящее хуже прошлого, а в будущем предсказуема только непредсказуемость.

Только у нас в Нью-Йорке? Читаю моего любимого московского поэта Евгения Лесина, который держит руку на пульсе российского времени:

А в остальном ни мира, ни войны,
И нету сил надеяться и злиться.
Тоскует карантинная столица,
И видит перестроечные сны.

Речь сейчас не о медицинских и даже не об экономических или политических следах в будущее, но об историческом значении этого катаклизма на обозримое будущее – не только в тесных пределах нашей жизни, но и на несколько поколений вперед. Речь о нашей земной цивилизации, культуру включая.

У меня спрашивают из Москвы, правда ли, что у вас в Нью-Йорке ад адский?

Я отвечаю: хуже – двойной ад, извне и изнутри.

Извне: устрашающая кривая ковидных заболеваний и смертей – впереди планеты всей, переполненные больницы, рефрижераторы-морги на колесах, массовые могилы невостребованных покойников в деревянных ящиках, экономическая стагнация, безработица, дефицит средств существования и другие риски и опасности. Корона-кризис, короче. А снутри? Чувство одиночества и обреченности – тревога, страх, паника. Депрессия снаружи и на глубине – в подкорке и в подсознании. Вот я и говорю – два ада. Какой из них кошмарнее?

А тут еще подоспела погромная вакханалия следом за смертью афроамериканца Флойда. Вот уж, беда не ходит одна – отворяй ворота. С далеко идущими политическими последствиями, гениально предсказанными питерцем Владимиром Уфляндом в стихотворении 1958 года «Меняется ли Америка»:

Меняется страна Америка.
Придут в ней скоро негры к власти.
Свободу, что стоит у берега,
под негритянку перекрасят.
Начнут посмеиваться бедные
Над всякими миллионерами.
А некоторые будут белые
Пытаться притвориться неграми.
И уважаться будут негры.
А Самый Черный будет славиться.
И каждый белый
Будет первым при встрече с негром
Негру кланяться.

Есть ли свет, хотя бы просвет в конце этого бесконечного туннеля?

Что внушает толику надежды в этом беспросвете, так это трогательные знаки нового человеческого сообщества, основанного на сопереживании и сочувствии к ближнему. Опять-таки сужу по моему любимому городу – ну да, «New York, New York», как в той песне Франка Синатры. Тот самый Нью-Йорк, от которого отмежевывались многие мои нынешние сограждане: «Нью-Йорк – не Америка! Америка – не Нью-Йорк!». Но вот пришла общая напасть, Нью-Йорку хуже всего, и вся страна повернулась к нелюбимому городу. Со всей Америки съезжаются к нам медсестры – очереди провинциалочек в масках к ньюйоркским больницам, над девушками возвышаются медбратья. В Центральном парке неведомая мне христианская группа «Samaritan’s Purse» («Кошелек Доброго Самаритянина») поставила палатки с койками, чтобы известная городская больница Mount Sinai направляла туда избыток больных. Помощь не понадобилась, но порыв был – и какой! А кто те анонимные самаритяне-волонтеры, кто оставляет у дверей пожилых ньюйоркжцев пластиковые мешки с завтраками, ланчами и замороженными обедами?

Чудесные ростки новой человеческой солидарности. Выживут и прорастут, когда Корона, наконец, отступит?

Vita nuova?

Я живу в Куинсе, одном из пяти боро Большого Яблока. В нескольких милях от меня самый трупный микрорайон, по роковому совпадению официально именуемый Корона – рекордсмен по числу коронных заболеваний и жертв. Тому есть причины: скученность населения, по преимуществу афроамериканцы, латинос и нелегалы-эмигре – среди них по статистике клятый вирус гуляет и косит в два раз раза больше, чем среди белых ньюйоркжцев, где проживаю я. Но все так близко, рядышком, в тесном сплетении – какая там дистанция, когда никто из нас не застрахован!

Потенциальная жертва, я еще и очевидец, соглядатай, вуайерист, кибуцер, хроникер – поневоле летописец в услуге коронавирусной эры. Нестор «временных лет», которые неизвестно, как долго затянутся – недели, месяцы, годы? Ковид-19 застал меня в разгар работы над моей корона-книгой о русском Нью-Йорке.

Находясь в самом средоточии циклона, сужу о его неизбежных художественных эффектах и аффектах не только субъективно и не только меркантильно, конъюнктурно, хотя для меня это кормовая база и источник вдохновения, есть грех. В эту ковидно-болдинскую весну ко мне является обнаженная Муза – голая девица, но в наморднике и перчатках. Слегка покашливает – не начальные ли это знаки злосчастного вируса? Дистопия из антиутопии превращается в самую что ни на есть реальность. Как эту реальность преломить художественно, переплавить в литературу?

По сокровенной своей сути эта моя книга не трагическая, а вопросительная и проблемная.

Ключевая история в медицинском отсеке большая проза, не имеющая отношение к модной болезни, но с таким емким, полисемичным, разветвленным названием, что автор решил перенести его на обложку и титул всей книги – «ДИАГНОЗ». Благодарность одному читателю-профессионалу этой прозы, который понял мой сказ, глубже, чем автор – д-ру Владимиру Леви:

Густо, феерически блестяще, захватывающе, безумно интересно. Я бы не назвал это повествование, вы.б.вающееся из всех жанров (как, впрочем, далеко не впервой у тебя) историей, даже и повествованием, пожалуй, не назовешь. Покойный Гоша Гачев, маэстро неологизмов, придумал для себя жанр «исповесть» – вот что-то ближе к этому… Местами клинико-исследовательского жанра, вот как-то так; но по глубинной сути, конечно, совсем о другом.

…А как мне в конце понравилось, всерьез, до восторга понравилось слово «диагноз» с точкой – и все. ОШЕЛОМИТЕЛЬНО ГЕНИАЛЬНО! Сначала я так и подумал – что точка эта окончательна и закономерна, что в этом и фишка: после водопада слов вдруг охуительная неожиданность фигуры умолчания – вопрос на домысливание читателю на уровне дзенского коана. Тут-то вся глубина содержания и скрывается, и раскрывается, показывая одновременно, с горькой усмешкой, гнусное убожество привычки профессиональных душеведов запихивать человеческую душу в гробы своих концепций и унитазы диагнозов.

Человек – диагноз диагнозов, вот и хватит.

Спасибо еще раз за потрясающее чтение.

Итак, ДИАГНОЗ: РУССКИЙ НЬЮ-ЙОРК. Корона-книга

Корона или коронка? В любом значении – читателю на выбор и на суд.

Задача не из легких – все равно, что описать пулю в полете и пройти стремглав меж струй, не промокнув до нитки. Паче в эпицентре коронного цунами Ковид-19. Риски смертельные: где гарантия, что отсрочка окажется достаточной и моя жизненная колея не прервется на полуслове, пусть и sapienti sat: Ему – да, но не читателю. Жид, но, увы, не Вечный – успею ли я поставить последнюю точку в этой моей последней книге in extremis? Книга должна быть могутной, пронзительной, сокрушительной, коли автор пошел в отрыв от самого себя. Если не я, то больше сочинить ее некому. Конечная моя литературная миссия на земле.

Смерть смерти!

Умереть, но своей смертью, а не от Вертиго-19, без разницы какого он происхождения – рукотворного или нерукодельного.

Коронапреклоклоненно,
Владимир Соловьев

Май 2020 года
Нью-Йорк