Главная / ПРОИЗВЕДЕНИЯ / ПОЭЗИЯ / Борис ВОЛЬФСОН | ЖУРАВЛИ

Борис ВОЛЬФСОН | ЖУРАВЛИ

ЖУРАВЛИ

Игра

Здесь правила строги и неизменны,
но принимая их без дураков,
ликует дух, забыв о жизни тленной,
на миг освободившись от оков.

Грохочет век, жестокий и железный,
но понимая, что давно пора,
ликует дух, такой же бесполезный,
весёлый и беспечный, как игра.

Сражение, в котором мне не больно,
не страшно, – ну, а если – то чуть-чуть,
как воля, снизошедшая невольно,
и ликованья праздничная суть.

Ликует дух, играет и резвится,
и, как щенок, готов вилять хвостом.
Я научусь, мне это пригодится,
но это всё когда-нибудь потом.

Лоб расшибу, вновь наступив на грабли.
Да наплевать! Во сне и наяву
вся жизнь игра? Быть может или вряд ли.
Но я играю – значит, я живу!

***

Я простой самолёт бумажный –
без пропеллеров и турбин.
Запустить меня может каждый,
но не каждый мне господин.

Альманах

Ястребок, голубок, соколик,
я лечу, над землёй скользя.
Смять меня ничего не стоит,
но командовать мной нельзя.

Я игрушка, листок бумаги,
я от спички сгорю дотла,
но беспечный поток отваги
овевает мои крыла.

Понимаю: ресурс ничтожен,
но тяну свой заветный лот,
чтоб, вспорхнув, как клинок из ножен,
хоть разок совершить полёт.

Астрономы

Нацелившись космической антенной,
как удочкой, в межзвёздный водоём,
мы щуримся, но в зеркале Вселенной
самих себя, увы, не узнаём.

И как же догадаться мы смогли бы,
что сами на себя глядим из тьмы,
что эти галактические рыбы −
в пространстве перевёрнутые мы?

Но хищное приметив выраженье
и мрачный блеск их плотоядных глаз,
мы понимаем: это отраженье,
оно лишь передразнивает нас.

И в зеркале холодного мечтанья,
прогнозам астрономов вопреки,
в ином масштабе те же очертанья
акульи повторяют плавники.

Спастись от одиночества

К руке твоей я прикоснусь рукой,
как будто приглашаю по делам.
Спастись от одиночества – какой
отважный и невыполнимый план.

Не Робинзон на дальнем берегу,
не химик, растворивший вещество…
Я до тебя дотронуться могу,
а ты и не заметишь ничего.

Гуляет осень в рыжем парике,
твердит, что с милым рай и в шалаше.
Рукой я прикоснусь к твоей руке,
и это проще, чем к твоей душе.

Слова, слова – и все с частицей не −
замки к давно забытому ключу.
А кто-то прикасается ко мне –
не чувствую, не вижу, не хочу.

Быть может, так и обрету покой,
в порядок приведу душевный хлам.
Спастись от одиночества – какой
отважный и невыполнимый план.

***

А этот голос не терпел длиннот,
он замирал на миг и в ритме вальса
достичь пытался самых верхних нот
и каждый раз на полпути срывался.

Весь напоказ, а то, что там − внутри −
любовь и кровь, безумные мечты ли −
раскладывал, как жизнь, на раз-два-три,
никак не добираясь до четыре.

Не строил замков, не считал банкнот,
но зная, где дозволенного кромка,
угадывал мелодию с трёх нот
и даже мог напеть её негромко.

Альманах

Не вальс, так допотопный мадригал,
не танго, так мотив простого танца…
А вот высот, увы, не достигал,
не достигал, но всякий раз пытался!

Дельфины

У пирса, отфыркиваясь и ныряя,
и дуги рисуя подстать небосводу,
выходят они из подводного рая
и снова надолго уходят под воду.

Не ангелы – просто весёлые звери −
играют и нас поучаствовать просят,
и в этой игре сокращают потери,
когда тех, кто тонет, на берег выносят.

В людские дела не особо вникают,
но всё-таки нас не считают врагами.
Пловцов они ловко носами толкают,
пока не покажется дно под ногами.

Мы знаем немало чудесных историй
спасенья. Но версия есть и другая:
кого-то они же толкают, но в море,
без умысла злого, резвясь и играя.

Бушует стихия, ни щепки, ни зги нет.
Где там Цукерберг со своим Интернетом?
Ведь если пловец незадачливый сгинет,
другим он уже не расскажет об этом.

Но логика жизни предельно простая,
и всё повторяется в мире веками:
плывёт мимо нас чёрных ангелов стая,
а мы восхищённо ей машем руками.

Пищевая цепочка

Объясните, что ценного в ней –
нашей жизни от точки до точки?
Жизнь бактерий намного ценней –
выше нас они в этой цепочке.

Проживая бесцельные дни,
мы для них словно банка варенья.
Так что, братцы, не мы, а они
и венец, и вершина творенья.

Не спеша нашу кровушку пьют
эти крошки – у каждого квота.
Всех, конечно, они не убьют,
кой-кого сохранив − для развода.

Человечек, удел твой жесток,
и, к тому же, бессмысленно тяжек.
Как сверчок, ты займи свой шесток
и не жди от природы поблажек.

Будь скромнее и с горя не вой!
Да, звучишь ты не гордо и лестно,
но в единой цепи пищевой
у тебя есть законное место!

Допрос

Мне приснился допрос. Допрашивали меня.
К пыткам не приступали, хотя уже и могли бы.
Не было ни щипцов, ни медленного огня,
ни даже элементарной средневековой дыбы.

Я что-то такое знал, что был намерен скрывать.
Что именно, я забыл, да и не в этом дело.
Но я во сне так ворочался, что скрипела кровать,
а наутро болело, как от побоев, тело.

Допрашивали двое − в сером, без черт лица.
Они мне не угрожали, но вид имели зловещий.
Я пытался проснуться, не дожидаясь конца
допроса, но сон продолжался и становился резче.

Я, вроде бы, не был связан, но встать и уйти не мог.
Такое во сне случается, когда затекают ноги.
Горела тусклая лампа, за дверью клубился смог,
и кто-то рычал, возможно, слюной исходя, бульдоги.

Они говорили: − Признайся, пока мы тебя не бьём, −
и на безликих лицах поигрывали желваками.
Они на меня надвигались порознь и вдвоём
и к горлу тянулись своими жилистыми руками.

Я всё же сумел очнуться и выключить этот чат,
но не успел забанить своих палачей − из Се́ти
они прорвались; я слышу: настойчиво в дверь стучат
и, если войдут, немедля замочат меня в клозете.

Допрос тошнотворный этот замучил меня, как флюс.
Я свет зажигаю, чтобы прогнать до утра из комнат
кошмар, потому что знаю: немедленно расколюсь
во сне и во всём признаюсь, − вот только бы в чём, припомнить.

Иероним Босх

На островке, на малой части суши,
на голом камне сгрудились тела.
К ним демоны не допускали души,
как сторожа беспримесного зла.

Был этот остров каменист и узок,
он брошен был с небес в пучину бед,
как пустоты космической огузок −
грядущий демонический обед.

И демоны, не ведая пределов,
тела перерабатывали в жмых,
бездарно и безжалостно разделав
себе подобных, как себя самих.

А в небесах роилось душ сплетенье,
сторонних наблюдателей страды,
и чёрных вод холодное кипенье
их обдавало брызгами беды.

И едоки, управившись с делами
и обглодав весь остров без помех,
насытившись бездушными телами,
поглядывали косо снизу вверх.

Дроны

У современных войн свои законы:
стреляя сверху и из-за угла,
живую силу атакуют дроны
и превращают в мёртвые тела.

Они таят смертельные угрозы,
хотя с земли почти и не видны, −
электромеханические осы,
безжалостные демоны войны.

На мир, который, как в тетради нотной,
усеян закорючками солдат,
глаза их из кабины беспилотной,
не считывая музыку, глядят.

А вечер тих, лишь яркая ракета
прочерчивает небо, как звезда,
да наша беспилотная планета
летит, сама не ведая куда.

Календарное

А у меня такое ощущение,
что, создавая этот космос, Бог
согласовать периоды вращения
светил не захотел или не смог.

Не в силах разобраться аналитики,
зачем планеты запустил Он врозь
и, будто спьяну, к плоскости эклиптики
так криво прикрепил земную ось.

Его работа вовсе не бездарная,
но, видно, с арифметикой беда.
Поэтому от века календарная
у нас и происходит чехарда.

Спивается и от чревоугодия
страдает невоздержанный народ:
два Рождества, двойное Новогодие,
а в феврале − китайский Новый год.

А Бог в штанах распарывает вытачки,
с усмешкой говорит: «Бон аппетит», −
и наблюдает, как Луна на ниточке
оторванною пуговкой летит.

Февраль

Хлебал бы щи, да затерялся лапоть,
галош уже не будет никогда,
тем паче раздобыть чернил, чтоб плакать,
поэту нынче трудно, господа!

Над крышами свисает ком тряпичный,
как будто кто-то скучный сочинил
февраль, как пневмония, атипичный –
расхристанный, ковидный, без чернил.

Мы чуем приближенье катаклизма,
права девчонка – мир идёт вразнос.
Но нету слёз, вода из организма
по капле вытекает через нос.

Попей-ка ты, поэт, с малиной чаю
и сам себе сопливый нос утри.
А на вопрос твой детский отвечаю:
сейчас тысячелетье номер три.

Но ежели тебя, кудесник слова,
эпоха вдруг огреет кирпичом,
то да, у нас средневековье снова,
и здесь тысячелетье ни при чём!

Подлёдный лов

Ныряю под лёд, прижимаюсь ко льду
и воздух в груди экономлю, его
должно мне хватить, чтоб протаять слюду,
суметь продышать вещество.

Ныряю под лёд, − в темноте, как налим,
впадаю почти в летаргический сон.
Но холодом хлад выбиваю, как клин, −
мне здесь пребывать не резон.

Я прорубь ищу, повторяя: не трусь, –
нащупаю кромку и с силой вздохну,
с собой унося не подлёдную грусть,
а вмёрзшую в льдины луну.

Себя извлекаю из вод на блесне –
рыбак и добыча, сгибая в дугу
свой спиннинг, и знаю: всё это во сне, −
но сон свой прервать не могу.

А может быть, может быть, и не хочу.
И снова лицом прижимаюсь ко льду.
Натянута леска, подобно лучу,
по ней я сквозь сон и пройду!

***

Восприятье запахов и вкусов
у меня пока не пропадало.
Но со слухом – слухом музыкальным –
с самого рождения проблемы.

То есть я не глух и даже тихий
звук могу издалека расслышать.
Отличить же до от до диеза
не способен, как бы ни старался.

Всё же я порой перемещаюсь
в мир не до конца доступных звуков
и по-своему переживаю
сильные эмоции и страсти,

слушая Бетховена и Шнитке,
или Шостаковича и Брамса,
или Песнь евреев из «Набукко»,
или арию Каварадосси.

Но в стихии этой растворяясь,
я страдаю, потому что знаю,
сколь неглубоко в неё проникнуть
мне моя позволила природа.

И качаясь на волнах Шопена,
я невольно проливаю слёзы
от того, что плаваю неплохо,
но нырять, увы, не научился.

Шаман

Жизнь пошла у нас шальная −
ничего понять нельзя.
Мы бредём, пути не зная,
спотыкаясь и скользя.

Разобраться б не мешало,
что творится на земле.
Для свершенья ритуала
мухомор кипит в котле.

Голос ангельский не трубен –
еле слышен, но с утра
наш шаман колотит в бубен,
скачет около костра.

Так проблемы он решает,
но, угрюм и нарочит,
никого не заглушает –
просто скачет и стучит.

На снегу следы-отметки,
ледяная пыль пестра,
и потрескивают ветки
в жарком пламени костра.

Сверху ангелы летают,
снег под унтами скрипит.
Но в огне снежинки тают,
а отвар давно допит.

Протекает быстротечно
наше время, как река.
А шаман нащупал течь, но,
видно, не наверняка.

Он, конечно, не промажет,
приоткрыв небесный чат.
Но пока что молча пляшет,
да и ангелы молчат.

Над озером слов

Над озером слов в ожидании клёва
сижу, навострив свою снасть.
Когда же ты клюнешь, заветное слово,
спасенье моё и напасть?

Ах как мне твоей не хватает глюкозы,
твоих витаминов с утра.
Витают над озером буквы-стрекозы,
гудит запятых мошкара.

Когда бы китайцем я был и японцем,
я б смог срисовать их полёт.
Сижу, разморённый полуденным солнцем,
а слово никак не клюёт.

Но брови насупив, и лоб свой нахохлив,
и боль усмиряя в виске,
я прутиком тонким черчу иероглиф
на мокром прибрежном песке.

В ведре моём пусто, не нужно безмена,
чтоб взвесить подобный улов.
Быть может, каракули эти замена
не пойманных в озере слов.

Мне с горки не свистнут варёные раки,
один на своём берегу
черчу иероглифов тайные знаки,
но смысла понять не могу.

Предложение

Когда такое небо голубое,
что в нём неловко воронам кружить,
есть смысл капитулировать без боя
обеим сторонам и в мире жить.

Закончить генеральное сраженье,
не начиная,
зачехлить стволы,
и не считать, что это пораженье,
а дружно сдвинуть и накрыть столы.

Не повторять воинственные речи,
не разрушать – пусть даже и Содом,
а вместе строить общечеловечий,
пригодный для нормальной жизни дом.

В музее место пушкам и знамёнам,
огням пожаров, городам в дыму…
Пусть нелегко обняться миллионам –
давайте начинать по одному!

Журавли

Мне в руках не надо синиц,
а журавлей не видать.
Высоко, не зная границ,
летят они − им благодать.

В поднебесье кружат орлы.
А где журавли, скажи?
Долетает сверху «курлы»,
выше, чем орлы и стрижи.

Взмах крыла – и радость, и труд, −
сколько их было – не счесть.
Не меняет клин свой маршрут –
за что нам подобная честь?

Видимо, обид не тая,
птицы соблюдают режим
и летят в родные края,
где мы так безбожно грешим.

Из чужой и дальней земли,
будто высокий суд,
возвращаются журавли
и на крыльях прощенье несут.

Август 2020 г. – март 2021 г.

Борис Вольфсон

Фотоиллюстрация Натальи Волковой