Солдат обвел глазами комнату, среди зеленых стен которой удушливой свежестью пульсировал белоснежный Ленин. От многолетних наслоений краски черты его стерлись, теперь угадывались лишь борода и лоб, скулы почти слились с носом, глаза заплыли, однако в мускулистой шее, в посадке головы, все равно угадывался порыв. Солдат залюбовался порывом.
Разбить бы его… — шевельнулся мгновенный мальчишеский соблазн, — подтолкнуть эдак тихонечко, чтоб сперва зашатался, заплясал, затопотал на фанерном постаменте – галетном ящике, обернутом протертой по углам, красной тряпкой, а уж потом, нехотя, медленно, зависая, рухнул…
Аккурат макушкой придется вон в ту широченную половицу. Она из лиственницы, все равно, что каменная…
Солдат знал — сам перестилал полы первой зимой. Он подпер щеку, прищурился, словно где-то там, в несусветной, непроницаемой дали, хотел увидеть себя двумя годами младше и не мог. Стиснув зубы, он попытался еще раз, потом еще…
Нет!… Не вышло!… Вышло странное марево, из которого выглядывали человечьи головы без лиц.
Кто это?…
Мать?… Отец?…
Да. Это мать.
И отец.
Это они. Они были теперь без лиц. Лица стерлись из его памяти, исчезли. Пропали. Он не искал их. Только поначалу…
Он испугался, когда впервые не нашел лиц. Их лица были всем его богатством, его надеждой. Они пропали внезапно, словно растаяли, словно их испарило тепло минувшего мая, бросив на солнечную жаровню.
Это случилось год тому назад. Само собой, обыденно просто. Мать и отца солдат, как всякий тут, вспоминал каждый день десятки, может быть сотни раз, то взмаливаясь, то призывая, то многословно обвиняя в том, что родили и отдали армии, то жалея, болея согласно за солдата – за самого себя, о котором не знают они правды. Не знают и не узнают никогда, о котором всей правды не знает даже он сам.
Он вспоминал их, всякий раз вызывая в памяти своей их лица, да вдруг заметил, что нет у них лиц, что те, которых вспоминал, остались лишь пустыми оболочками, прозванными отцом и матерью.
Он не имел при себе их фотографий, не взял в суматохе, когда призывался, и никому не пришло в голову напомнить, а может быть пришло, да отговорили, потому что знали – в армию — как в пропасть, в которой хоть кому пропасть, в которой отнимут, надругаются…
Не ошиблись.
Все соскребли с них, содрали, как только пересекли они границу части, как только вошли в высоченные с наваренными, зазубренными звездами, ворота – все до последней нитки, крича, матерясь, сверкая глазами, помахивая широкими свистящими ремнями, сержанты торопили их раздеться, пугали вшами, лишаем, мол на себе понаперли дерьма с гражданки, мол в печку все!…
Утром, во время зарядки, солдат видел, как у качегарки сержанты рылись в куче вещей, примеряя, отыскивая, кому что подойдет, в поисках забытых, зашитых матерями, денег, обшаривая каждый шов, радуясь неожиданным находкам.
Хорошо, что не взял. И не только потому, что отнимут, а невыносимо было бы видеть здесь любящие их лица.
Солдат вновь принялся за письмо. Что писать?… Просто так – что-нибудь не хочется, а хочется написать во весь лист, в каждой его клетке с обеих сторон одно только слово – весна, как пароль, как молитву. Да непонятно будет, странно, глупо. Он вновь представил себе родителей, склонившихся над непонятным его письмом и вновь не увидел лиц.
Давно…
Сейчас он понимал, как давно он здесь, как надолго затянулись два года – аккурат два десятка…
По коридору затопали, солдат прислушался, подвинул к себе конверт, вывел в левом нижнем углу индекс, чуть шевельнув рукой, адрес, который помнил наизусть, как помнил свои рост, вес, размер ноги, головы, одежды, дату призыва и номер части. И еще статью из устава об обязанности дневальных, которым прежде ходил он часто. Больше не помнил ничего, о чем можно было бы сказать, что помнит твердо, нерушимо…
В эту минуту дверь отворилась, солдат поднял глаза – в дверях, освещенный со спины, словно желая спрятать лицо в ленинских сумерках, стоял тощий чужой офицер – своих солдат знал по повадке, профилю и весу. Глаза их встретились, солдат не двинулся с места, не вскочил на ноги, не вытянулся, не выкрикнул бодрого приветствия. Вместо этого он склонился к белому листу, начав, наконец, писать «Здравствуйте, дорогие мои…»
Рука его остановилась, стоявший в дверях офицер, сверля глазами, мешал ему думать, чувствовать.
Черт бы взял твою душу!… – подумал солдат, — чо вылупился!?… Кто бы ты ни был – в воскресение, в отведенное уставом, личное время, рядовой солдат не ворует, никого не насилует, не хлещет неспелую брагу, не дерется отчаянно и жестоко, не набивает татуировок – он пишет письмо матери – чего тебе еще, сука?!…
Офицер повернулся на кублуках, хлопнул дверью.
Здравствуйте, дорогие мои… — прочитал солдат, не умея выжать из себя новых слов.
Сбил меня, сучий потрох!…
Солдат бросил ручку, вытянул ноги, в эту минуту объявили построение.
Дневальный забегал по казарме, заглядывая во всякую щель, торопя, скликая всех подряд.
Солдат подождал немного, подумал : воскресение – строят четвертый раз!… — подумал еще, желая прибавить мата, ленясь, не прибавил, сложил бумагу, протянув по сгибу ногтем.
Вышел.
2
Весна.
И не видно ее, и не слышно, а сколько в ней жизни!…
Стоя в строю, солдат видел других, одного с ним призыва, тех, которых красиво звали теперь демебелями, которые еще не верили себе, которых наступившая, последняя в армии, весна волновала, поднимая в мечтах под самое небо.
Солдаты переглядывались, будто были влюблены друг в друга, обмениваясь взглядами, вздохами, что значили больше, чем вся предыдущая служба. Взгляды тревожили, дрожали, расплывались над строем теплом приходящего счастья, что, ступая медленно и мягко, идет…
— Идееет!…
— Рррота, рвняйсь!… Срррна!!!… Рвненье на срредину!… Тарищ капитан, пятая рота построена!…
— Здравствуйте, товарищи!… – новым голосом выкрикнул кто-то.
— Здравжелайторщкаптан…
Хор был не стройный, жидкий, посылавший на хер. Бодро приветствовать офицеров было смешно и ни к чему. Офицеры роты привыкли к ненависти, как привыкли к ней солдаты, в мыслях ежеминутно расправлявшиеся с осточертелым начальством.
— Не слышу вас!… – взвился тот же голос.
— Здравжелайторщкаптан, — вывели чуть стройней.
— Не слышу!!!…
— Глушняк заебал?!… – прошипел кто-то.
В последних рядах всплеснул низовой, лишенный гласных, юркий мат, рота замерла на мгновение, чтобы набрать воздуху, рявкнула изо всех сил.
— Я ваш новый командир!…
В строю забубнили, солдат поднял глаза, поискал, увидел плечо в погоне, впалую щеку, ухо — этот заходил в ленинскую…
«С дисбата… — зашептали с разных сторон.»
Командир повернулся, теперь солдат мог его видеть. Лицо его было темно, словно на нем до сих пор еще лежала тень ленинской комнаты, оно было желчно, тоще, костляво и весь он был тощ и костляв, почти бесплотен, и только глаза его таили ненависть большую, чем у всего строя, у всех полутораста, черные, с желтыми никатинными белками, глаза эти внезапно остановились на нем, словно холодной мокрой тряпкой облепили лицо солдата…
— А старый где?… – спросил кто-то.
Баррран… — мысленно добавил солдат.
— Капитан Едуков переведен к новому месту службы согласно приказа. Еще вопросы есть?…
Переведен стало быть, — с грустью думал солдат, припоминая свое давнее видение о том, как разлетится толстая капитанова башка… — Жаааль…
Строй молчал, приглядываясь к новому командиру, который, проносясь взглядом по смятым солдатским лицам, казалось, исхлестывал их до крови заостренными своими зрачками. Пауза затягивалась, строй мялся, офицер медлил, он чувствовал, что его мало, что он не произвел впечатления, что нужно что-то еще, что-нибудь сильное, волевое, лучше, если это будет публичная казнь.
— Будем служить?!… — произнес он громко, будто изготавливась.
Строй не отвечал, не было слышно ни дыхания, ни кашля.
— В роте бардак!… Грязь!…
— Сквозняк, — сказал кто-то, вспыхнул и погас смешок.
Сквозняком в роте звали прапорщика Шахова – злого, быстроногого карлика, который в свое дежурство, как одержимый метался по роте в поисках нарушений, чего-нибудь, за что можно было б наказать…
— Кошки!…
Солдат не слушал. Опустив голову, он снова думал о весне, о том, что нет у него парадной формы, которая в прошлом мае приглянулась кому-то из дембелей…
Где ее взять, черт ее знает?…
О новом командире солдат не думал, думая, что это его не коснется, потому что ему на дембель, потому что отслужил свое, отдал, оттрубил, теперь бы только дожить, дождаться…
— Рядовой!…
Воздух лопнул где-то совсем рядом. Солдат поднял глаза – острые зрачки командира уперлись ему в лоб.
— Фамилия?!…
— Савельев…
— Рядовой Савельев, выйти из строя!…
Неловко тыкаясь, солдат вышел, повернулся кругом, встал.
— Рррота ррвняйсь, срррна!… Рядовому Савельеву объявляю три наряда на службу!…
— За что?…
— За то, что, прямо нарушая устав, не приветствовал старшего по званию, офицера!…
— Я писал письмо…
— Рррота рррвняйсь!!! Срррна!!! За пререкания с командиром объявляю вам пять нарядов на службу!!!… – лицо капитана почернело, — идете дежурным сегодня с двадцати одного часа!!!…
— Рядового нельзя… — раздалось из глубины строя.
— Устава не знаете!… – взвизгнув, командир подпрыгнул от возбуждения, — дневальный!…