Дневальный сделал, как делали на его глазах старшие, и прежде десятки поколений старших — поднял немощного, не могущего оказать сопротивления, Ведунова с постели, пригрозил, заставил мыть полы вместо себя, поддерживая, продлевая бесконечное зло и несправедливость, на которые солдату было плевать. Другой дневальный не спорил, найдя предложение логичным, единственно верным.
— Служба!…
Никто из дневальных не отозвался.
— Служба, бля!!!…
И снова тишина, только дневальный на тумбочке, молодой солдат, вдруг затопал, перебирая ногами, не решаясь крикнуть в ответ.
— Где они?…
— В убывальнике, — отвечал Ведунов.
— Пошли.
Дневальные курили, смеялись, лица лучились тихим солдатским счастьем, единственным, доступным солдату – воспоминаниями. Они болтали о доме, о бабах, врали, сочиняя наперебой, забыв обо всем на свете.
— Хак!…
Солдат бил, зная, что разговоров они, по году отслужившие, уже не поймут, что понимают только палку, он бил, прежде всего того, которого хотел научить он службе, который придумал поднять Ведунова, покуда дежурного нет. Дневальные выли от боли, солдат не унимался, вымещая на них собственную злость, рожденную всей предыдущей службой, рожденную давешней несправедливостью, на которую наплевать не мог, после бил Ведунова, бил сильнее, чем прежде. Жесточе. И вновь желание убить схватило его, затрясло, захлестнуло, желание уничтожить их всех, чтобы не иметь хлопот, чтобы не сомневаться, думая о них, не натыкаться на неожиданности, предательски не поскальзываться на внезапных, хоть и предсказуемых, новостях, понимая, что и командиры, сживая их, солдат, со свету, преследуют ту же цель. С живыми – трудно, с мертвыми легко.
Солдат не убил.
Удержался.
Чудом.
Заболела рука.
Вовремя заболела, заныла, взмолилась, все остались живы, утираясь, заковывляли умываться, чтобы приняться за свои обязанности, что состояли для двух битых в помывке полов, для третьего битого — в непродолжительном, необходимом сне.
Черт бы их взял!…
Солдат курил в умывальне, глядя, как один из дневальных замывает на кафеле кровь, придерживая растревоженную, избитую руку, поглаживая ее, нянча, шевеля пальцами, думая одновременно, что рисковал, слишком, неоправданно, глупо, что если бы во время избиения в умывальню заглянул пытливый и злой, с красивым девическим лицом, дежурный по части, появления которого ждал он с минуты на минуту – быть бы ему под трибуналом.
— Дурррак…
Солдат плюнул, откинув форточку, стрельнул окурком — тот, описав в темном сыром воздухе длинную оранжевую дугу, рассыпался искрами, ударясь оземь.
Не буду больше… Пропади они!… Провались!…
Солдат обмахнул лицо, оглядел себя, увидал, выпиравший справа, флакон вспомнил про лейтенанта.
Этот еще!… – подумал солдат, — придурок… — отыскивая невольную вину лейтенанта, которого хотел он спасти от похмельных мук, от которого хотел спастись, – не он бы – не пошел бы я добывать одеколон, не ушел бы из роты на десять минут, которых хватило для того, чтобы случилось то, что случилось.
Все плохие!… Надоели все!…
Солдат достал из кармана лосьон, понюхав, услышал, подкрашенный, многократно усиленный огуречный запах, рука потянулась выбросить вниз, вслед за окурком. Остановилась. Отдам… Пусть подавится… Солдат шагнул в коридор, подошел к двери канцелярии. Еще возьмет ли?…
Дверь отворилась мгновенно, на пороге стоял лейтенант, глаза его горели.
— Принес?…
— Принес… — солдат выставил одеколон на середину стола, меж двух, заранее приготовленных стаканов, лейтенант уселся, потер руки, уставился на маленькую зеленую бутылку.
— Дежурный по части еще не приходил… — начал было солдат.
— Хуй с ним. Чо это?…
— Лосьон огуречный…
— Чо?…
Солдат повторил.
— Бля…
— Больше ничего нет.
— Ничего?…
Солдат помотал головой.
— Бля-а…
— Все пьют…
— Кто это все?… – лейтенант шмыгнул носом, снова уставился на бутылку.
— Все.
— Я не все!…
— Не хотите?…
— Бля-а-ааа… — морщась, протянул лейтенант.
Он казался расстроенным, лицо его вытянулось, сделалось обиженным, с минуту он сидел, безучастно глядя в пустоту, вдруг лейтенант вскочил, распахнув дверь, вытолкнул солдата, слышно было, как на двери клацнул засов.
— Что сказать дежурному по части, товарищ лейтенант?… – крикнул в самую дверь солдат.
— Скажи, что я умер!…
8
Спать не хотелось.
Это было странно, почти невозможно. Как бы там ни было — во втором часу ночи всякого клонит в сон. Может и впрямь можно выспаться впрок…
В последние месяцы солдата не будили, не случалось тревог, марш-бросков, которые отцы-командиры ненавидели не меньше солдат, оттого, что им самим приходилось бегать с солдатами, проведения которых требовали высшие начальники, полагая, что это укрепляет дух.
Видно знал жирный Едуков, что в пятой роте он звезд не дождется, что нечего ловить, что уходит, выдохнул, сволочь, шмутки собирал, нажитое, у солдат украденное, переписывал, систематизировал, веревочкой перевязывал, потому и не тревожил…
Солдат высыпался в положенные восемь часов, время от времени отщипывая от сна по часу, уходившему то на разборки, то на жалостные, под гитару, песни, то на непременную послеотбойную болтовню.
Может проскочим, может быть перекантуюсь как-нибудь…
Солдат задумался, глядя в одну точку и тут, словно чъи-то легкие пальцы в первый раз ударили его по розовым векам, чуть дотронувшись, на мгновение утяжелив их, отпустив скорее, чем мог он думать.
Солдат улыбнулся : нееет… Пять ему не выстоять… Никому не выстоять…
Солдат встал, подошел к дневальным, что заканчивали одну сторону казармы, долго смотрел, как меняли воду, как, сняв сапоги, опустившись на колени, осторожно, словно полы были заминированы, медленно мыли в Максовом углу, переменяя тряпки, добиваясь абсолютной чистоты. Потом дело пошло быстрее. Солдат взглянул на часы – третий час.
«Опаздываем с мытьем, — подумал, — одного дневального пора отбивать, чтобы завтра на заготовку встал бодрый, бойкий. С завтраком опаздывать нельзя. Никак. Роте на работу, машины придут в половине девятого, сразу после развода, подъем в шесть, стало быть часа дневальный не доспит, стало быть будет неповоротливый, сонный, дубовый…»
Ладно, после выспится. Дома. С издевкой подумал, зло, потому что казалось ему, что дневальные эти, черпаки, едва отслужившие по первому году, ближе к дому, чем он, дембель, у которого впереди пять бессонных суток…
Пять!!!…
— Домывайте скорей, хера тянете?!… – прошипел он дневальным.
Те завозились, застучали, поднимая шум. Никак иначе, скорей не выходит…
— Да черт с ним, как-нибудь уж домойте и на хуй!…
Теперь дневальные, наоборот, как будто специально тянули время – дежурный не подгонял их, поскольку отрывали дневальные от собственного сна, как от собственного сердца. Наконец, мытье закончилась, самого бойкого дневального, того, которого бил он сегодня за дело, который ему надоел, которого более не желал видеть, солдат отправил спать, двух других, поменял на тумбочке местами, чтобы освободившегося, отстоявшего свое, отправить мыть ленинскую комнату, коридор, бытовку и умывальню. Солдат был молодой, покладистый, не спорил, даже не поднимал глаз, понимая, что служба, есть служба, что спорить себе дороже, принялся за ленинскую комнату. Массивная дверь за ним затворилась, стало тихо.
Когда-то эта тишина наполняла солдата благоговейным трепетом, сладким чувством исполняемого долга, теперь тишина пугала. Что-то жуткое было в скопище спящих людей, болезненное, чрезвычайное… Внезапно по казарме разнесся звук, которого давно не слыхал солдат, от которого екнуло его сердце — почти неслышный, давящий какой-то странной тяжестью, зубовный скрежет. Солдат зажмурился, отворотился, попытался было заговорить с дневальным, чтобы звуком, словом перебить проклятый скрежет – тщетно, скрежет слышался, он тек из темной духоты казармы, вжимаясь в неспящих, проникая, вызывая у них чувство тревоги.
— Черт бы побрал!…
Солдат заходил взад — вперед, перебивая отвратительный этот звук, звуком собственных шагов, стараясь топать возможо громче, не останавливаясь ни на минуту, вымеряя коридор и так, и сяк, повдоль, и поперек, по диагонали, и как попало.
— Черт бы взял!…
Солдат забыл. Он слышал этот звук прежде, еще по молодости лет, когда стоял первые свои наряды.
Он слышал его, не понимая, откуда он, принимая его за посторонний, ночной звук, которые, бывало, доносились с причалов, у которых швартовались быстроходные торпедные катера, стоявшие за мысом левей строителей.
Он слышал его потом, когда подрос, когда прослужил уже целый огромный год, когда стал поднимать он взгляд на командира и старшину, когда впервые воспротивился командирской власти, не отдав из посылки теплые, полученные от матери, носки, нагрубив ему, толсторожему, получив за это приказ в посудомои…
Он слышал его и не боялся. Звук не пугал его, не мучил, не заставлял екать его сердце, о котором солдат не знал, оттого, что не чувствовал.
Сейчас звук казался нестерпимым. Звук изводил его, вращаясь, словно неумолимое, медленное сверло, он буровил его мозг, его душу, его сердце, которое, обозначившись однажды, отзывалось теперь на несправедливость, на которую прежде было ему плевать, на зубовный скрежет…
Солдат маялся, маяту усугубляло то обстоятельство, что все это совершалось на глазах у, стоящего на тумбочке, дневального, взъерошенного, со впалыми щеками, солдата, во все глаза глядевшего на ошалелого дежурного, не понимающего, что с ним. Дежурный, что был в его глазах колоссом, дембелем, которому позволено все, для которого нет ни преград, ни запретов, ни мук, оттого, что отмучался, муки свои пережил, перетер, вдруг сделался сам не свой, забегал, затопал, заметался, противореча самому себе, недавно и настоятельно требовавшему тишины.
«Что это с ним?… – думал озадаченный дневальный… — не иначе – чифиря обожрался?…»
***
Солдат забежал в умывальню – здесь скрежет был не слышен.
Он огляделся – он устал от этих стен, они надоели ему — ему некогда было отдохнуть от них. И это лишь первая ночь…
Где дежурный по части, почему не идет тот, кторого еще совсем недавно не хотел он видеть, слышать, где он?!… Где его носит, где застрял, потерялся, загинул, может быть спит на штабе и видит сны, во сне причмокивая губами, улыбаясь, не собираясь никуда идти, никого проверять, собираясь сберечь свое красивое лицо, свои нервы?…
От нечего делать, солдат собрался было закурить, поднес сигарету к губам, опустил руку. Курить не хотелось, во рту было кисло от выкуренного наконуне, на душе пусто и гадко от зубовного скрежета, от глухоты ночи, от несправедливости.
А может быть лечь?… Мысль подкралась, как умная кошка, побродила, потерлась, свернулась клубком, размурлыкалась, источая тепло.
«Лягу на полчасика, покемарю… Чо бестолку-то стоять?… Настоюсь еще, мне еще стоять и стоять…»
Солдат вышел, придумав на ходу, как обложить ему уши, чтобы не слышать зубовного скрежета, шагнул к дневальному, собираясь дать последние наставления, тело заныло, предвкушая покой, солдат раскрыл уже рот – дверь за его спиной распахнулась, дежурный по части, заправленный и подтянутый, красивый, как столичный артист, застегнутый на все пуговицы, в ладной фуражке и сверкающих сапогах встал на пороге.
— Здравия желаю… — медленно произнес солдат.
— Как дневальный должен приветствовать дежурного по части в ночное время? – сверкнув глазами, глядя мимо солдата, быстро спросил дневального старший лейтенант.
— Рота, смирно?… — робко предположил дневальный…
— Кричи, строй роту!…
Чувствуя свою неправоту, дневальный засопел, покосился на солдата.
— Не знает службы!…
— Знает, — вступился солдат, которого взбесил взгляд старлея, хамски направленный мимо.
— Не знает…
— Солдат первогодок… Испугался…
— Я не испугался!… Не испугался!… Я знаю!… — вдруг сказал дневальный. – Я должен сказать : дежурный по роте на выход!…
— Так скажи!…
— Дежурный по роте на выход!…
Старший лейтенант уставился на дежурного по роте.
— Теперь вы.
Он подчеркнул это «вы».
— Товарищ старший лейтенант, за время моего дежурства никаких проишествий не произошло. Дежурный по роте рядовой Савельев, – безучастно, глядя мимо старшего лейтенанта, пробубнил солдат.
— Пылу поубавилось… — старший лейтенант подчеркнул это с удвольствием, — ну что, рядовой, пойдем головы считать!…
— Пойдем.
— Берите журнал.
Это была самая простая процедура и вместе – самая муторная. Количество спящих солдат должно было совпасть с количеством, отмеченным в журнале, но ежеле кто-то из солдат незамеченным выскользнул до ветру, покурить, за каким-нибудь чертом на черную лестницу, ключи от которой были у многих, ушел в самоволку, о которой никто никого не предупреждает, или почему-нибудь не вернулся с объекта, что бывало не раз и не два, и за него на вечерней поверке выкрикнули другие – количество ни за что не сойдется, придется пересчитывать по многу раз, и пересчитав, и убедившись, что не хватает, идти искать на все четыре строны, после — писать рапорт, и почти наверняка быть жестоко наказанным, может быть арестованным.
— Так что, говоришь, все тут?…
Внезапно и просто перейдя на ты, старший лейтенант заглянул в журнал, длинно, выжидательно взглянул на солдата.
— Согласно поверке, — сухо ответил солдат.
Он знал – если дежурный по части захочет наказать – накажет. И потому бессмысленно заискивать, вилять хвостом, затирать уши. Если этот молодой офицер с солдатами не играет, не считая их живыми игрушками, но, считая солдат скотами, видит свое назначение в том, чтобы карать, наказывать их бесконечно, как можно жестче, многократно повышая градус армейской жесткости, полагая, что в этом и состоит его долг, он, окрыленный мыслью о долге, будет карать и никто не в силах ему помешать. И только война, ее вековечная перспектива, оружие в руках у истерзанных подчиненных, которое перво-наперво обратится против него самого, сможет когда-нибудь остановить его, в куски разнеся его красивую голову, последней мыслью в которой будет искреннее удивление.
Офицер зашел в спальное помещение, охнул от нахлынувших запахов, прикрыв нос надушенным белоснежным платком, затопал, разговаривая в голос, зажег свет.
Солдат погасил свет.
— Рота отдыхает, товарищ старший лейтенант.
— Не учи меня, солдат!… – тявкнул старлей из-под платка
— Рота отдыхает…
Не уступая, словно защищаясь, солдат поднес руку к лицу, на мгновение задержав, обмахнул лицо
— Что это у тебя с рукой?… – старлей прищурился, заметив сбитый казанок.
— Ничего.
Солдат опустил руку.
Сжал.
— Ничего?…
— Ничего.
— Я заметил – у дневального опухла щека.
— Я не заметил.
— Спросим его?…
— Спросите.
— Спрошу. Непременно спрошу. Позже.
Офицер махнул платком, достал фонарь, осветил верхний ряд, принялся считать. Солдаты лежали, скрючась, под тонкими и жесткими синими одеялами, зубовный скрежет, что недавно мучил солдата, стих было во время топотни и громких разговоров — в тишине раздался с новой силой.
— Скрипят, касатики… — старший лейтенант улыбнулся, прикрывшись платком…
Может быть показалось солдату, что улыбнулся…
Может быть.
Солдат подумал, в эту минуту : толкнуть козленка в темное окно, оно ему аккурат ниже пояса, вывалится, охнуть не успеет, с пятого-то этажа птицей вылетит, падло… — почувствовав неодолимую тягу, почти сделал к окну последний шаг, — если открыть — высунется, непременно высунется, рисуется, любит всюду соваться и высунется…
Повернувшись, солдат резко отошел от окна, ударив себя по больной руке, старший лейтенант, заметив раздраженный жест, спросил:
— Где дежурный офицер?…
Солдат боялся этого вопроса. Он не знал, что сказать.
— В канцелярии.
— Почему? – старший лейтенант вскинул красивые брови.
— Спит дежурный офицер.
— Разбудите.
Солдат не двинулся с места, хмыкнул : не добудиться…
— Кто сегодня?… – нетерпеливо вскрикнул дежурный по части.