ДЕТСКИЕ ПУТЕШЕСТВИЯ
САНЖАРЫ
Всё начинается с двух чемоданов. Один поменьше, с металлическими уголками, покрытый черным тиснёным дерматином, — туда мама сложила мои детские одежки на все случаи жизни и несколько игрушек. Рядом второй, большой, «взрослый», из коричневой кожи, туго набитый вещами родителей. Мама закрывает его на застежки, придавив крышку сверху коленом. Папа поверх захлестывает еще два ремня с пряжками — на случай, если вдруг крышка надумает открыться. Есть еще сумка с дорожными «харчами», бабушка бдительно следит, чтобы мы её не забыли впопыхах.
Поезд — впервые в моей трехлетней жизни (до этого был только старенький разболтанный, качающийся во все стороны трамвай с квадратной головой и цифрой «6» на лбу — он мне был очень по душе, так и осталось на всю жизнь; и еще автобус — битком набитый, душный, дерганый — нет, этот мне совершенно не нравился). Купе — полки из черной «кожи», стенки — бирюзовые и немножко шероховатые. (Мне все эти слова пока не известны, но память сохранит зрительные образы, а позже взрослая логика все расставит по местам). Блестящий светло-коричневый столик с металлическим ободком, металлические защелки и рычажки, занавески на окне, сеточки для мелочей и лампочки на стенках. Ничего подобного прежде я не видела. И запах тоже новенький. Я запоминаю: так пахнут поезда. Вдруг откуда-то слышится очень громкое шипение, я пугаюсь и прячу мордашку в мамино плечо. Но она меня успокаивает: это просто поезд готовится к отправлению и пыхтит. Толчок, еще один… Мы поехали… За окном темно, только огоньки мелькают.
В купе входит удивительное существо в фуражке с красивой штучкой над козырьком и в форме с металлическими пуговицами. Оно называется кондуктор. На боку сумка. В руке блестящие щипцы. Я опять вцепляюсь в маму. Папа протягивает строгому дяденьке билеты, и щипцы — трр-э-кк! — пробивают в них маленькие дырочки, через которые можно смотреть на свет лампочки под верхней полкой. Кондуктор уходит, зато появляется тетенька-проводница, тоже в форме, и приносит постельное белье. Оно пахнет поездом и от крахмала немножко трещит, когда мама разворачивает простыни и пододеяльники. Проходит немножко времени, и та же тетенька приносит чай: тонкие стаканы, «серебряные» подстаканники и ложечки, сахарок в бумажных упаковках. Сплошные чудеса. Чай дома коричневый, а здесь какого-то удивительного цвета. Позже я узнаю его имя: рубиновый. Меня кормят крутым яичком, картошиной «в мундире», помидором и хлебом. А я запиваю все это красивым сладким чаем.
Спать мне предстоит на нижней полке, на хрустящем белье, под желтой лампочкой, похожей на перезрелый огурец у бабушки в огороде — я верчусь с боку на бок и даже немножко дрыгаю ногами от интереса и удовольствия, пока в купе не выключают свет.
Следующий кадр: село Санжары на берегу речки Ворсклы. Мы ехали на поезде именно сюда. Жить мы станем в белой хатке. Нашу хозяйку зовут Захаровна. Удивительно, что прежде это отчество никогда не всплывало в памяти, и только сейчас, когда пишу эти строки, вдруг вспомнилось. Во дворе обитает черная собачка Дамка, с удовольствием лающая по любому поводу. А я в ответ визжу и запрыгиваю на руки к маме или папе.
Мы идем купаться. Высокий крутой песчаный берег, но есть тропинка вниз, к воде. Вода в речке немножко зеленая, немножко золотая. Над ней летают ласточки. Мама находит ракушку, раскрывает и кладет мне в ладошку. Я нюхаю невиданное чудо, переливающееся изнутри разноцветными лучиками на перламутре. Я еще не понимаю, что вот это всё называется счастье, но запоминаю и потом всю жизнь стремлюсь к летней речной воде, в надежде ощутить тот самый запах детства. Но взрослые реки часто довольно скучны при ближайшем рассмотрении и ничем не пахнут.
Меня подводят к воде, и босая ступня ощущает мягкое, прохладное прикосновение. Папа подхватывает меня, и мы вместе окунаемся. Я, естественно, визжу, взлетаю в воздух на папиных руках и снова плюхаюсь в меленькие волны и разбегающиеся круги, и мне уже не холодно, а весело и солнечно. Шлепаю по мокрому песку — на нем остаются отпечатки моих непривычных к такому ощущению ножек. Но волна набегает — и песок снова гладенький.
Мы гуляем и встречаем утят. Одного из них мама пытается дать мне в руки. Малыш пищит, я пугаюсь, намереваюсь зареветь — вдруг уку-у-у-у-сит — и тут же замолкаю, почувствовав щекотное прикосновение теплого пуха птенца. Решаюсь осторожно, одним пальцем, провести по спинке детеныша. Он боится не меньше меня, пищит, пытается вырваться, но я уже крепко ухватила пушистую игрушку и не собираюсь отпускать. Мама кричит: «Не дави, ты его задушишь!» — и с трудом освобождает утю из моих загребущих ручонок. Он пускается наутек, а я громко реву: игрушку отняли. Но мне протягивают несколько ромашек и васильков, это тоже интересно, и концерт сразу прекращается.
На пути встречается лохматый страшный дикий зверь с рогами и большим мекающим ртом. Но храбрая мама его не боится, отламывает молодой побег растущего у тропинки клена и протягивает жуткому чудищу. Оно с явным удовольствием жует преподнесенное угощение. Мама вручает веточку и мне и предлагает: «Покорми козочку и погладь ее по шерстке!» Ага, сейчас! Как же, как же! Я отступаю назад, от козы подальше. Та, не дождавшись подношения, сама выхватывает его у меня из рук и активно хрупает, презрительно косясь на бестолковую девчонку.
Короткое слово: бор. Медовые стволы, острый запах горячей хвои, шершавая кора, колючие иголочки юных сосенок, до которых я могу дотянуться. Шишки под ногами. Шишка в ладошке. У нее множество растопыренных коротких коричневых пальчиков. А вот еще совсем молоденькая — зеленая, смолистая, клейкая… Нюхаю… Запоминаю. Потом меня всю жизнь будет тянуть к соснам.
Дальше — обрыв пленки… Ничего больше о лете в Санжарах память не сохранила.
КОЧЕТОК
Мне как раз исполнилось четыре года. И мы отправились на летний отдых в село Кочеток. Мне это слово напоминает по звучанию треск скорлупы круто сваренного яичка, если им ударить об стол: Ко-че-ттток! О дороге помню только духоту, тесноту и жару — июль, как-никак — битком набитый автобус до Чугуева, потом еще один, маленький и не менее полный! Мы — это мама, бабушка Дуся и я. Папа уже и так на месте. Он педагог-воспитатель в летнем пионерском лагере, и мы едем туда.
Повзрослев, я узнаю, что папу выгнали из Харьковского института иностранных языков, с должности преподавателя английского. Ему тогда объяснили, что евреям не место среди сотрудников вуза, от них вред советскому государству — и так далее. Как человек, прошедший войну и преданный отечеству и своему делу, папа наивно кинулся в горком партии и сообщил о вопиющей несправедливости. Там ему предложили обучиться вождению трамваев. Два университетских диплома — филолога и журналиста — не являлись препятствием к работе вагоновожатого, с точки зрения партийных боссов. С большим трудом папе удалось найти место учителя в школе-интернате для подростков с трудной судьбой. Именно поэтому он и оказался в Кочетке и проживал вместе с воспитанниками на территории лагеря.
А мы поселились в деревенском доме. Хозяйку звали Лида, а ее мужа — Петрович. По имени к нему никто не обращался. В хозяйстве имелась также корова Зорька. Общего языка мы с ней не нашли. Буренка холодно и сурово глянула мне в глаза, мрачно замычала и наклонила рога вперед. Я в ответ заверещала и спряталась за маму и с тех пор держалась от крупнорогатой скотины подальше. Меня, правда, пытались оздоровить посредством Зорькиного парного молока, но я плевалась, давилась, кашляла и решительно не желала оздоравливаться.
С противоположной стороны коровника в сарайчике обитала свинья. Но оттуда несся такой «аромат», что желание поближе познакомиться с хрюшкой пропало на корню. В закуте жили еще кролики, но они не обращали на меня ни малейшего внимания и жевали траву. Однажды Лида вытащила кролика и ткнула мне в руки. Я пару секунд удерживала увесистого и пытавшегося вырваться зверика, а потом с перепугу кинула на землю, за что получила от хозяйки внушение. Вот кого я не боялась, так это бродивших по двору кур. Мы ведь жили в Харькове в дореволюционной хатке, построенной еще моим прадедом, а бабушка держала в сарае кур. С ними я была на короткой ноге, брала на руки, таскала по двору под строгим зрительным контролем белоснежного петуха. Однако Лидины куры меня попросту игнорировали, в руки не давались и держали дистанцию.
Таким образом, мои деревенские контакты ограничивались мамой и бабушкой. Лида после моего покушения на жизнь ее драгоценного кролика держалась строго и глядела косо. Бабушка занималась закупкой продуктов в местном магазинчике и готовкой завтраков, обедов, ужинов для нас троих, а папа питался в лагере. После завтрака мы с мамой шли на речку Донец, а бабушка никогда к нам не присоединялась. Много лет спустя она рассказала мне, что в юности купалась в реке, получила удар веслом по голове (непреднамеренно, просто люди в лодке не заметили плывущую девушку) и стала тонуть. К счастью, купавшиеся неподалеку ребята сумели вытащить утопающую и откачать. С тех пор бабушка никогда к воде не приближалась.
Донец мне не сильно приглянулся. Пляж был глинистый и скользкий, никакого теплого, нежного песочка, как на Ворскле. Топать приходилось по коричневому месиву, покрытому кочками и ямками — следами множества ребячьих ног. Я спотыкалась и шлепалась в грязь, мама меня поднимала и снова ставила на ноги. Вода была коричневато-серая и непрозрачная из-за взбаламученной со дна глины. Когда мы возвращались с пляжа домой, меня после «купания» в коричневатой мути отмывали, поливая из лейки водой, нагретой солнцем.
По берегу гоняла оручая орава школьников, казавшихся мне огромными. Они с гиканьем врезались в воду, поднимали тучи брызг, швыряли друг другу мячи, дрались, толкались… Воспитатели осознавали изначальную безнадежность затеи усмирения «деточек» и лишь философски наблюдали за всей этой бузой.
Я росла практически в полном одиночестве. Все дети во нашем родном дворе были безнадежно старше, а один мальчишка, ученик первого класса, получил отчетливое антисемитское воспитание и постоянно обещал задушить моего папу-еврея (правда, он обозначал эту национальность печально известным словом из трех букв). Я верила в реальность угрозы, немедленно кидалась на защиту папочки, и мы с пацаном начинали драться. Однажды я до такой степени расстроилась и испугалась, что обозвала обидчика самыми страшными из известных мне ругательств, а именно, «гад» и «нахал». В ужасе от содеянного я примчалась домой и, рыдая, покаялась маме и бабушке в кошмарном грехе. Меня успокоили, утешили и накормили чем-то вкусным. Судя по тому, что «гад» больше ко мне не приближался, мое семейство приняло меры.
Ясное дело, что шумные ватаги интернатских воспитанников не вызывали положительных эмоций во мне, привыкшей к тихому уединению и созерцанию цветочков, жучков, прутиков, камешков в бабушкином саду. Я шарахалась в сторону, пряталась за маму. Папа, оторвавшись от процесса воспитания подопечных, брал меня на руки, нес в воду. С ним рядом я, конечно, ничего не боялась. Папина коллега, толстая черноволосая тетка в белой войлочной панаме, полная неуемной энергии, однажды решила меня развлечь, подхватила под мышки и начала качать вверх-вниз, приговаривая «Баба сеяла горох, прыг-скок! Развалился потолок, прыг скок!» — и прочую лабуду в этом роде. Я молча вывернулась из рук этой идиотки — а как иначе можно было оценить подобное поведение?! —и забежала за маму. Тетка с педагогическим апломбом возмутилась: «Что ж у вас девочка такая дикарка! Куда это годится?»,— но наткнулась на поднятую бровь мамы и очень внимательный взгляд папы и захлопнула рот.
Если походы на реку энтузиазма не вызывали, то в путешествие «на лоток» я отправлялась с удовольствием. Господа кошатники, не спешите улыбаться! Ни о каких физиологических потребностях речь не идет. «Лоток» находился в получасе ходьбы от села и представлял собой некое водоочистительное сооружение. Оно состояло из широченной трубы, открывавшейся на плоское ступенчатое русло, дно которого было покрыто галькой, мелкими кусками серого гранита и оранжевого кирпича. Все камушки были обточены водой и лишены острых углов. Периодически из трубы с ревом и грохотом вырывался мощный поток воды, пенился, бурлил и летел по ступеням канала вдаль, в конце концов, снова прячась, но уже в другую трубу, уходившую под землю. Не пытайтесь у меня уточнить гидравлический смысл этой конструкции — не ждите от четырехлетнего ребенка слишком многого, а с возрастом у автора технических знаний не шибко прибавилось!
Труба через какое-то время утихомиривалась, а на поверхности лотка оставался слой воды толщиной сантиметров десять. Камешки на дне в лучах солнца казались мне сказочными сокровищами, особенно катышки кирпича — они были такими яркими, что я не могла от них взгляд отвести и тогда, пожалуй, впервые, получила представление о насыщенности цвета. Мама ставила меня босыми ногами на эту россыпь драгоценностей, я чувствовала себя владетельницей сверкающего царства! А еще мы мы устраивали рискованную игру: я шлепала по лотку, зная, что вот-вот хлынет вода. Мама выхватывала меня за секунду до появления бушующего потока, и я гордилась собственным бесстрашием, а бабушка укоризненно качала головой, но нашему захватывающему развлечению не мешала.
Храбрость моя моментально улетучивалась при встрече с возвращающимся домой мычащим стадом, но мы уходили в сторону от коровьей тропы, щедро усеянной «лепешками», и гуляли по лугу. Мама собирала душистый букет луговых цветов, называя каждый из них по имени: шалфей, чабрец, волошки, кашка, деревий, ромашки, полынь — а я запоминала.
Коз мы тоже встречали, и я осмелела до такой степени, что протягивала им пучки высокой травы или молодых побегов ясеней и кленов, росших вдоль дороги, и пока угощение милостиво принималось и пережевывалось, я забиралась к маме на руки, с трепетом касалась ладошкой шерстяных лбов и ворковала: «Кооозя… Коооозенька…»
Еще я в Кочетке впервые увидела живьем, а не на картинке ёжика, лягушку и дятла. Ежика мне разрешили потрогать, но он свернулся клубком и кольнул мой палец, лягушка взбрыкнула и ускакала в траву, а дятел на дереве занимался долбежкой и на меня не обращал внимания. А однажды мы поили водой обессилевшего от жары и жажды воробья. Он тащился по тропинке, а взлететь не мог. Мама налила воды в стаканчик и поднесла птичке. Воробей напился, еще немного посидел на маминой ладони и упорхнул.
На пути домой, то есть, в дом Лиды, меня ждало ежедневное испытание. Дорога проходила мимо оврага, заросшего двухметровой грозной крапивой с кудрявыми соцветиями. Я уже имела опыт контакта с безжалостно жалящим растением — место соприкосновения очень жгло и чесалось. Поэтому я аккуратно переходила на другую сторону мамы, подальше от ужасного участка. Мама нечаянно подлила масла в огонь: «Да, не дай бог в такие заросли попасть!» С тех пор каждый раз при виде жутких крапивных джунглей я покрывалась холодным потом и еле перебирала ногами. Мерзейшее ощущение сохранилось и во взрослом возрасте, и я, по возможности, выбирала «бескрапивные» пути, а если это не удавалось, то старалась как можно скорее проскочить мимо, не поднимая глаз и вся сжавшись внутри.
Ночи в хозяйском домике были делом тяжким. Стояла жара, комары тучами висели в воздухе, залетали в комнату, несмотря на повешенные мамой марлечки на окнах, и ели меня денно и нощно, азартно и беспощадно. Мой организм реагировал (и реагирует до сих пор) на их укусы огромными, в половину моей тогдашней ладошки, огненно-красными волдырями, чесавшимися немилосердно. Уксусные примочки не помогали. Кроме того, мама однажды, включив ночью свет, обнаружила на стенках клопов, а одного из них выловила прямо на мне. Так что укусов добавилось. Лида в ответ на мамины упреки фыркнула: «Клопы? — тоже мне проблема! Какие вы, городские, нежные! Не нравится — съезжайте!» Но мама подошла к вопросу радикально: устроила на живность ночную охоту и довольно быстро всю ее передушила. В последующие ночи она включала свет и добивала еще уцелевшие единичные экземпляры.
Был в этой жаркой борьбе один положительный момент. Придется открыть читателю страшную детскую тайну: в четыре года я все еще по ночам спала с соской. Все попытки отучить меня от этого несолидного занятия заканчивались ревом и категорическим неспанием. В конце концов, мне тыкали соску в плаксивый рот, и я с победоносным видом засыпала. В Кочетке я, естественно, не собиралась отказываться от любимого предмета. Однако жара придала резине отвратительный вкус, а на языке вскочил типун. И тогда свершилось! Я собственноручно выхватила соску изо рта, зашвырнула в угол комнаты и больше к ней не прикасалась.
Я пока ни разу не упомянула хозяйкиного мужа Петровича. А между тем, именно ему я обязана одним чудесным воспоминанием. Дядечка был заядлым рыбаком и частенько притаскивал домой свежевыловленную речную рыбу. Мама с бабушкой однажды купили у него окуньков и изжарили на сковородке. Потом они вдвоем долго и тщательно выбирали мельчайшие косточки и, наконец, положили мне рыбку на тарелку. Я, городское дитя, прежде ничего подобного не пробовала. Бабушка покупала замороженного морского окуня или хека, варила из него уху или жарила, но у выловленной Петровичем рыбы был совсем иной вкус и аромат. Его я помню до сих пор. Вы, конечно, будете смеяться, но с тех пор мне ни разу не пришлось угоститься только что пойманной и тут же приготовленной речной рыбой. Всякие там живые карпы, купленные после долгого стояния в очереди и принесенные домой, потом неделями обитали у нас в ванной, питались хлебными крошками, со всей осторожностью перекладывались в таз с водой, когда нужно было купаться или стирать, и, в конце концов, либо подыхали сами от тоски, либо становились жертвами несчастного случая, вроде неплотно закрытой пробки в ванной.
Я ела рыбу в разных ресторанах, по рецептам немецкой, итальянской, французской, польской кухни и еще в других вариантах, но ни один из них не выдержал конкуренции с уловом Петровича. Недалеко от нашего нынешнего места обитания есть ресторан на берегу большого озера. Часть озера отгорожена, и там разводят сомов, по желанию клиента вылавливают и тут же жарят или отваривают. Ну, вот сом был почти таким же вкусным, как тогдашняя кочетковская рыбка, но все же, все же не дотягивал… Один знакомый рыбак, дядя Женя — немолодой репатриант из Северного Казахстана — узнав о моей мечте попробовать свежей речной рыбы, клятвенно пообещал весной притащить мне свой улов. Но зимой началась печально известная пандемия ковида — и дядя Женя, заразившись именно весной, погиб в реанимации от острой сердечной недостаточности.
И напоследок… Я знакома с правилами хорошего тона и на людях ем круто сваренные яйца исключительно согласно этикету: вставляю в специальную рюмочку или подставку с выемкой, лезвием столового ножа аккуратно срезаю верхушечку и степенно выедаю содержимое специальной маленькой ложечкой. Но дома… Ладно, не смейтесь! Подставка игнорируется. Наготове соль в блюдце, на тарелке благоухают разрезанный пополам спелый помидор, малосольный огурчик (сама засаливаю!), ломоть черного хлеба. Пальцы цепко ухватывают яйцо. Взмах кисти — и скорлупа с треском ударяется о кухонный стол! Вы поняли, о чем я? Сделайте все согласно изложенной инструкции по домашнему поеданию яиц — и непременно услышите то же, что и я: «Ко-че-ттток!» Guten Appetit!
ТРУСКАВЕЦ
Мне пять лет. Я чувствую себя неоспоримо взрослой и уже умею говорить с мамой «за жизнь». Но спросить, почему у нее живот становится все больше и больше, все-таки не решаюсь. Между делом я узнаю, что после Нового года мне подарят братика или сестричку. Я молча пожимаю плечами и думаю: подарки положено под елочку класть. Что за интерес, когда уже все игрушки снимут, елку выкинут? Мне почему-то кажется, что есть какая-то связь между маминым животом и подарком. Может, она сестричку или братика просто под платьем прячет, чтобы я раньше времени не увидела? Но там, под платьем, темно и тесно, наверное… Вынули бы они уже этот подарок и в шкаф спрятали, там все-таки места больше. Я бы пообещала не подглядывать. Но мама при мне переодевается, и под платьем у нее никого нет, кроме живота. Ничего не понимаю.
В разговорах взрослых появляется незнакомое слово «Трускавец», в котором маме надо промывать почки от песка. Наверное, песок туда попал, когда мы на Ворскле были… Так надо бы обратно вернуться, в речке искупаться — и песок обратно в воду попадет. Но нет, мама едет в этот самый Трускавец и меня берет с собой. А еще с нами отправляются папина сестра Белла и ее дочь Люба, ученица третьего класса. Как мне объяснили, у тети «желудок», а у кузины «печень», и поэтому им надо пить специальную воду на курорте.
Папа провожает нас на вокзал. Мы размещаемся в купе: я и мама на нижних полках, а родственницы на верхних. Ехать нам долго. Больше всех радуется Белла и напевает: «Королева первый сорт уезжает на курорт, шапочка с помпончиком, ножки под вагончиком». Я нахожу эту песенку странной, но оставляю свое мнение при себе. Я вообще уже научилась не озвучивать свои мысли, потому что не всегда они по душе окружающим. Мама выходит куда-то на несколько минут, а в это время проводница приносит постельное белье. Тете хочется общаться, и она рассказывает, зачем мы едем в город Трускавец: пить воду от желудка, печени и почек… А потом добавляет страшным громким шепотом, загораживая от меня рот ладонью: «А золовка беременная». Проводница с пониманием кивает и удаляется.
Возвращается мама, я немедленно уточняю: «Мам, а где у нас беременная золовка?» Мама прыскает, смотрит на тетку. Та отводит глаза к окну, потом ласковым голосом говорит: «Милочка, ты не поняла, я просто про птичку за окошком рассказывала! Вон, видишь, птички идут?» Мы как раз проезжаем мимо какого-то села, и по дороге важно следует стая белых гусей. Я объясняю своей родственнице, что это гуси, а никакие не беременные золовки. Мама за это время успевает очистить от кожуры яблоко, разрезать на кусочки и впихнуть мне в рот. Диалог сам собой прекращается.
Дело близится к ночи, мы укладываемся спать. Любу обвязывают ремнями, чтобы она не слетела с верхней полки, меня тоже на всякий случай пристегивают к полке, хотя я пытаюсь протестовать. Белла становится на специальную лесенку, вскарабкивается наверх, оттуда довольно хихикает. Мама гасит свет.
Среди ночи вдруг раздается грохот и теткин вопль. Она собралась в туалет, но забыла, что у нее верхняя полка и в темноте просто шагнула вниз. Мама подскакивает, включает свет. Пострадавшая лежит на полу и стонет. Потом с трудом поднимается и охает от боли: подвернула ногу. Ступня на глазах распухает. На шум прибегает проводница. Оценив ситуацию, она приносит из служебного купе бутылку ледяной воды. Ногу перебинтовывают каким-то цветным шарфиком, прикладывают холод. На верхнюю полку запихивают меня и уже фундаментально пристегивают. Мы с кузиной переглядываемся, пытаемся баловаться, но на нас шикают и выключают свет.
Кажется, мы едем еще один день и ночь… И вот, наконец, прибываем в Трускавец. Заходим в медпункт на вокзале. Медсестра осматривает теткину ногу, говорит, что ничего страшного, просто растяжение связок, забинтовывает стопу специальным бинтом, и Белла с грехом пополам может передвигаться.
Теперь надо «снять комнату». Взрослые переговариваются прямо на привокзальной площади с какими-то людьми. Наконец, щуплый темноволосый дядька с бледно-серыми бегающими глазками ведет нас за собой. Мы поселяемся в деревянном флигеле, а хозяева живут в каменном доме. Двор большой, в углу растут слива и яблоня. Живности не наблюдается. Мы с Любой усаживаемся на деревянную скамейку и болтаем ногами. Потом кузина носком сандалии касается лежащего на земле красного подпорченного яблока. Толстая, но тоже с маленькими глазками, хозяйка моментально подлетает и шипит: «Яблоки не трогайте, то не ваши!» Мы пожимаем плечами и уходим во флигель.
На следующий день мы идем пить воду. Она называется «Нафтуся». Очень смутно помню улицы города. А вот светлое здание с колоннами — под названием «бювет» — осталось в памяти. Там просторно, гулко и пахнет не то рекой, не то колодцем. В разные посудинки мы набираем воду и пьем. Лично мне она на вкус не нравится совсем. Но мама говорит: пей, она полезная! Ладно, пью…
Путь в бювет проходит через горку, покрытую деревьями и кустами. Мама мне их называет: буки, дубы, клены, орешник, березы. Теткина нога постепенно пришла в норму и однажды мы отправляемся на дальнюю прогулку в лес на окраине города. Мне немножко страшно, потому что деревья растут густо, а тропки совсем узенькие, но мама отважно ведет нас вперед. Одна из тропинок приводит нас в заросли кустов, на ветвях которых висят зеленовато-желтые орешки. «Это лещина, фундук»,—объясняет мама и очищает один орешек от кожуры. Внутри действительно находится фундук. Мама приносила под Новый год целый кулек, разбивала скорлупки, а ядрышки клала мне в рот. Было очень вкусно.
А теперь у нас в торбе настоящие лесные орехи, и я этим горжусь. Но все равно нервничаю, боюсь леса, боюсь в нем заблудиться и тяну маму за руку: «Идем обраааатно!» Наконец, выходим на опушку, и я сразу утихомириваюсь.
Кстати, и во взрослом возрасте я никогда не чувствовала себя спокойно в лесу, в отличие от мамы, которая, по словам бабушки, «не боялась ни тучи, ни грома». Однажды маму — тогда еще первокурсницу — вместе с другими студентами отправили, как это водилось в советские времена, в колхоз на уборку яблок. На выходные она поехала домой, припозднилась и возвращалась в село последней электричкой. Дорога от станции шла через лес. У мамы на плече висел аккордеон — она играла самоучкой на многих инструментах. И вот представьте себе картину: полночь, темный лес, по тропинке идет девушка и для поднятия духа во всю мощь играет на аккордеоне и распевает песни. Так и дошла до школы, где ночевали ее однокурсники! Так что леса Прикарпатья, да еще в дневное время, маме были нипочем. А фундук мы подсушили и привезли потом в Харьков.
Между посещениями бювета мы бродили по улицам Трускавца. Я не помню, как они выглядели, но в памяти осталось ощущение света. Обедали в какой-то столовой для отдыхающих, там было гулко, как в бювете. Попытки накормить меня «полезной» манной кашей терпели неудачу — это фокус и дома никому не удавался, а уж при посторонних наблюдателях — тем более. На протестующие вопли «бедного ребенка» все головы присутствующих и едящих, как по команде, поворачивались к нашему столику, а укоризненные взгляды упирались в маму. Она, махнув рукой, доедала кашу сама, а я победоносно пила компот!
Однажды мы всей компанией на автобусе поехали на ярмарку в соседний город Дрогобыч. Меня, до этого бывавшую с бабушкой только на небольшом Холодногорском рынке напротив нашего дома, совершенно ошеломило количество людей вокруг, огромность территории, шумность толп, яркость прежде невиданных товаров. Я очень боялась потеряться в этой сутолоке и шла, изо всех сил вцепившись в мамину руку. Мне кажется, что мы там ничего особенного не купили (оглядываясь назад, могу сказать: с деньгами в нашем семействе было очень не густо) и просто шли, глазея по сторонам. Однако ярко раскрашенная глиняная свистулька все же появилась у меня в руке, и я с большим энтузиазмом применяла новую игрушку по назначению, пока взрослые не ошалели от лихих трелей и не потребовали тишины.
Обратно в Харьков мы возвращались почему-то с пересадкой во Львове. Возможно, маме и тете хотелось посмотреть на знаменитый западноукраинский город. Смутно помню, что дома по внешнему виду очень отличались от тех, что в Харькове, и это меня удивляло. А вот львовские трамваи поразили мое воображение: деревянные (так мне казалось), вишневого цвета, и с прямоугольными крышами (а дома по нашей улице ходили вагончики с закругленным верхом). Они напоминали мне сказочные шкатулки, и я на сидении из реечек немножко ощущала себя не то принцессой на троне, не то феей в карете…
Не знаю, как там обстоит дело с питанием у принцесс и фей, но я от прогулки по городу ужасно проголодалась. Взятые на дорогу припасы остались вместе с чемоданами в камере хранения на вокзале. До отхода поезда было еще много часов. Уж не знаю, что сподвигло маму и тетю, но мы вчетвером отправились в ресторан.
Такое приключение было впервые в моей жизни! Нас усадили за столик, покрытый скатертью с вышивкой. На нем стояли высокий стакан с розовыми бумажными салфетками, столовый прибор с «хрустальными баночками» для соли, перца и горчицы, а, главное, фужеры из розового и синего стекла с резным узором. Для меня было совершенно очевидно, что ресторан — это такой дворец, а молодой дядя в белоснежной рубашке и черном галстуке-бабочке — безусловно, принц! Услышав заказ: куриный суп, хлеб, минеральная вода — и скептически оглядев двух дам в ситцевых платьишках и заморенных путешествием детей, «принц» скривился и исчез. Иногда он мелькал в отдалении со сверкающим «серебряным» подносом, уставленным едой, но в нашу сторону не смотрел.
От голода у меня начал сильно болеть живот, я тихонько ныла маме, что очень хочу кушать, она растерянно пыталась поманить официанта (так назывался тот принц!), но он по-королевски игнорировал наш столик. Время тянулось, живот болел невыносимо, росла обида на принца, оказавшегося таким недобрым — и я беззвучно плакала. Наконец, мама решительно поднялась и заявила, что идет требовать жалобную книгу, но в этот момент из-за ее спины выпорхнуло их высочество с бабочкой и поставило на столик тарелочку с хлебом и бутылку минералки. Все же, видимо, слезы мои были замечены, и минут через пять мы уже хлебали куриный супчик. Плакать я перестала, только когда мы ушли из ресторана.
До Харькова мы добрались без приключений. Бабунечка приняла меня в свои теплые объятия, выслушала мой доклад о ресторане и злом принце-официанте и немедленно принялась откармливать «бидну дытыну».
Так закончилось наше путешествие в Трускавец. А после Нового года мне подарили сестричку. Но это уже совсем другая история.
ПЕРЕЕЗД
Мне исполнилось шесть лет. И мы летом никуда не поедем. Мама с тех пор, как подарила мне сестричку, все время болеет. «Подарок» пока без зубиков и волосиков, зато пахнет постным маслом, и мне нравится нюхать и облизывать складочки на коже у малышки. Но главное заключается в том, что мы переезжаем на новую квартиру. Наша хатка, построенная прадедом в самом начале двадцатого века, выдержавшая одну революцию и две мировых войны, наконец-то признана аварийной и подлежащей сносу.
Посредине комнатки, в которой мы живем вчетвером, стоят три сосновых бревна и подпирают готовый завалиться потолок. Но это не мешает пластам штукатурки периодически шлепаться мне на живот, когда я лежу в кроватке. По углам плесень и сырость. Плита, отапливаемая углем и дровами, зимой дымит, чадит, мама переживает, что «плохая тяга», тыкает горящий клок газеты в поддувало, сокрушенно качает головой, шурует кочергой где-то в печном нутре и выгребает «жужелку». У бабушки и дедушки комната суше и теплее, и я, плавно и неизменно перетекающая из ангин в воспаление легких и обратно, зимой обитаю в основном именно в этой части дома.
К нам ходят разные дядьки и тетки — комиссия. Они шлепают ладонями по бревнам и стенам, заглядывают в углы комнаты, сопят, кивают головами: ничего, дом еще вполне крепкий — и уходят. Но однажды какая-то сердитая тетка все же пишет: жилье в аварийном состоянии, подлежит сносу. И с этого момента всё начинается. Появляется новое слово «ордер». С этой бумажкой родители ездят и смотрят наше будущее жилье. Им предлагают квартиры на окраинах, где почти нет транспорта, пятые этажи в «хрущевках» без лифта, дома рядом с дымящими заводами, коих в нашем огромном городе великое множество, или возле гудящих от сотен грузовиков трасс. Все это не годится. Мама с какими-то бумажками и справками без конца ходит в райисполком. Папа тоже куда-то ходит и «решает вопрос». В итоге — квартира в «хрущевке», на втором этаже, в новом районе — Павлово Поле. Транспорта там пока мало, но скоро будет много. Наш дом еще строится и расположен внутри микрорайона, значит, будет тихо. Но самое замечательное: бабушка и дедушка получат квартиру в этом же доме, в соседнем подъезде. Я на радостях скачу козликом по комнате, и на меня шикают: ребенка разбудишь, ты уже большая, думай, что делаешь! Так я постепенно перехожу из «маленьких» в «большие», а позже даже в «дылду здоровую».
Май на улице, и сад возле нашего престарелого дома цветет на редкость пышно и ароматно. Я хожу между благоуханий и не дышу, а вдыхаю… Но двор уже стал чужим. Сносу подлежит не только наша хатка, но и все дома во дворе. Здесь планируют строить многоэтажные здания. Одни соседи лихорадочно готовятся к переезду, другие уже и вовсе выехали. С улицы через ворота заезжает огромная страшная машина, похожая на подъемный кран, но на стреле у нее висит цепь со здоровенным чугунным шаром. Дядька в кабине дергает за какой-то рычаг, шар разгоняется и с размаху ударяет в стену опустевшего соседского дома. Я в ужасе бегу к домашним и кричу. Меня успокаивают, объясняют, что так надо. Удары следуют один за другим. Бумммм! — и потом треск, а за ним грохот. Я решаюсь выглянуть наружу. Крыша разбиваемого дома съехала набок, в стенах огромные дыры, по краям торчат огрызки кирпичей и деревянные палки-дранки. В воздухе висит серо-белая пыль. К концу дня чудовище с шаром уезжает, а в углу двора лежит мертвая груда строительного мусора. Я стою и вспоминаю: здесь жили толстая добродушная медсестра Ольга Васильевна, приходившая мне ставить банки во время простуд, со своим мужем Митрофановичем, ее дочка, тощая блондинка Муська с вечно и непросыхаемо пьяным супругом Ленькой, и внучка Шурка, старше меня лет на восемь. Мне всегда было любопытно исподтишка заглянуть в их сарайчик, где «отдыхал» или буянил принявший очередную дозу сосед. Меня стращали, категорически запрещали туда приближаться— но интересно же! Ленька иногда с трудом поднимался на ноги и шел, шатаясь, а я с визгом удирала домой. И вот теперь — никого! Внутри меня возникла какая-то холодная пустота, и захотелось плакать…
Но затем произошли гораздо более страшные события. В один из дней во двор въехал грузовик, из него вывалились несколько мрачных мордатых дядек во главе с жирным краснорожим начальником в кожаной куртке. Его фамилию я долго хранила в детской памяти как символ злобной силы, а потом вдруг забыла и так больше никогда и не вспомнила. В руках у прибывших были пилы и топоры. Жирный отдал распоряжение, и ужасная команда направилась к нашему цветущему саду. Папа и дедушка были на работе. Мама и бабушка кинулись наперерез и умоляли обождать, хотя бы пока сад отцветет. Подошли еще не выехавшие соседи — пожилые женщины и старичок — и присоединились к просьбе.
Но начальник махнул рукой — и пила вгрызлась в высокую, худенькую, белоснежную вишню-шпанку. Она закачалась, пытаясь устоять, но через минуту рухнула и уткнулась нежной бело-розовой пеной лепестков в пыль. Я плакала и кричала: «Не надо! Пожалуйста, не надо!», но сволочь в кожанке лишь ухмылялась. Следующими погибли две вишенки, сросшиеся между собой в одну белокипенную беседку — любимое место моих игр. Пчелы недоуменно кружились над двумя и в гибели неразлучными светлыми девочками.
А чудища уже шли к моей чудесной сливе-мирабельке. Она приносила каждое лето золотистые, благоухающие плоды на ветвях, находившихся на высоте моего невеликого роста. Я протягивала ручонки и принимала волшебные дары, обнимала старый корявый ствол и считала его таким же родным, как мое семейство. И вот теперь он страшно кричал под пилой, и я не могла спасти близкое существо. Мама пыталась прижать мое лицо к себе, но я вырывалась. По загрызенной мирабельке ударил заточенный топор — и всё было кончено…
Дольше всего длились мучения груши — «лесной красавицы» — безотказной кормилицы и снисходительной участницы тайных фантазий и затей росшего в одиночестве ребенка (все остальные дети во дворе были существенно старше и в товарищи мне не годились). Ствол был толстый и твердый, убийцы набросились на него скопом, пилили, рубили, а гордая сильная груша всё стояла. Но и она со стоном повалилась на траву с беспомощно раскинутыми руками-ветвями. Последними были казнены росшие возле забора теплая, раскидистая груша «бессеменка» и яблоня «боровинка”, кривоватая, но очень добросовестная, каждое лето ссыпавшая в тазы и ведра красные кисло-сладкие яблочки. Разозленные отчаянным сопротивлением «лесной красавицы» дядьки справились с пожилыми деревьями в считанные минуты.
Краснорожий главарь напоследок пнул мертвую вишенку, победоносно осклабился, хохотнул, и палачи нашего сада уехали. Семь пней глазами желтой древесины глядели на нас. Семь тел в белых кружевных саванах лежали на траве. Цветы еще жили и пахли, и пчелы садились на них и уносили нектар в свои далекие ульи. Стволы валялись на земле все лето, и лишь в конце августа уже почерневшие деревья распилили на части, закинули в грузовик и увезли прочь.
Наше семейство начало готовиться к переезду в новые, малогабаритные квартиры. А мебель у бабушки с дедушкой была совсем иного калибра: старинная, добротная, внушительных размеров. По каждому предмету принималось отдельное решение. Черный кованый сундук — хранилище зимней одежды и при необходимости дополнительное спальное место— никак не вписывался в концепцию современного жилища, и его отволокли в сарай.
На очереди был буфет с резными украшениями и затейливыми застекленными дверцами — предмет моего неизменного восхищения, в котором хранились «парадный» сервиз и «золотой» графин с узорами в виде виноградных листьев и гроздьев. Туда по праздникам дедушка наливал собственноручно изготовленную вишневую наливку. Из этого же буфета извлекались рюмки и хрустальные резные стопочки. В одну из них мне наливали немножко дедушкиного напитка — сладкого и совсем некрепкого, а на донышко клали вишенку. Так вот, буфет, а также трельяж с мутноватыми зеркалами и комод, покрытый вязаными кружевными салфетками, отправились вслед за сундуком. Все они, как оказалось, были «побиты шашелем» — жуками-древоточцами, проделавшими множество затейливых ходов в древесине, так что отовсюду сыпалась труха.
Довоенный трехстворчатый необъятный дубовый шифоньер на части не разбирался, а в полный рост и ширину не мог пройти ни в окно, ни в дверь. Бабушка горевала, охала, но ничего не могла поделать, и осенью дедушка взял топор и «порубал на дрова» огромный шкаф. Был еще один гигант — стол, тоже дубовый, в праздничные дни раздвигаемый — и за ним тридцать гостей не чувствовали себя стесненными. Этот раритет все же уехал на новое место жительства и еще долго служил хозяевам верой и правдой. Никелированную кровать с панцирной сеткой, с пуховыми периной и подушками бабунечка тоже отказалась оставлять и забрала с собой.
Меблишка из нашей комнаты в основном подлежала утилизации: овальный обеденный стол скрипел и шатался, письменный стол был покрыт чернильными кляксами и мелкими трещинками и выглядел просто неприлично, книжные полки были изгрызены шашелем еще больше, чем их собратья в бабушкиной комнате. Диван с высокой спинкой — предмет моего неизбывного интереса — был снабжен двумя полочками. На одной из них стояли семь счастливых мраморных слоников с отбитыми мною лично хоботами, хвостами и ушами, а на другой обитали фаянсовые белочка и зайчик, тоже весьма пострадавшие от бурных проявлений моего восторга. Так вот, диван доживал последние деньки и страдальчески протестовал при попытке на него усесться. Решено было брать на Павлово Поле только довольно сносный плательный шкаф и относительно новый двуспальный диван-кровать, а также младенческую кроватку маленькой сестрички. Моя кроватка стала мне мала, и пятки торчали наружу.
Но сколько волшебных вещей взрослые собирались вынести в сарай! Абажуры с бахромой — оранжевый бабушкин и зеленый наш; металлический рукомойник с «пимпочкой», за которую надо было дергать, чтобы текла вода; керогаз с синим и примус с оранжевым пламенем; белый деревянный табурет с круглой дыркой по центру — через нее можно было смотреть на пол и обнаруживать что-нибудь такое удивительное, чего без дырки никак не увидишь! Самовары — огромный, дворовой, и поменьше, для комнатных нужд! Цинковое корыто, в котором меня купали! Кочергу — любимую и необходимую игрушку! Венские стулья с выгнутыми дугой спинками! Внутрь этих дуг было удобно засовывать голову, правда, на обратном пути уши цеплялись, и маме приходилось их по очереди вызволять с соответствующими комментариями в мой адрес. Голова потом выросла и в дырки больше не влазила, но расставаться со стульями не входило в мои планы. Пришлось подговорить бабушку — и венские красавцы были спасены. Главное семейное приобретение — радиола «Сакта» — было бережно обмотано байковым одеялом и упаковано в ящик вместе с коробкой пластинок.
Уже наступила осень, а наш будущий дом все еще никак не могли достроить. Родители ездили глядеть и докладывали: уже вставили окна… Уже поставили двери в квартирах… Уже сделали побелку… Наконец, однажды они приехали и продемонстрировали ключи от квартир: нашей и бабушкиной. На дворе стоял мутный, сырой, холодный ноябрь.
Настал день переезда. Во двор въехал крытый грузовик, и в кузов стали заносить мебель, тюки с одеждой и книгами, ящики с кухонной утварью, посудой, крупами. Нагруженная машина уезжала, снова появлялась уже пустая — и так целый день. Двери в доме постоянно открывались, впуская холод. На меня напялили шерстяную шапку и толстую неудобную кофту, наспех покормили. Было уже совсем темно, когда мама запихнула меня в кабину грузовика на сидение возле водителя и сама села рядом, держа на руках сестричку. Малышке все это не нравилось, она громко плакала. Мне было холодно, неуютно, даже немножко страшно, и хотелось есть, но я помалкивала — я ведь уже большая…
Мы ехали через весь город по незнакомым улицам, как мне показалось, очень и очень долго. И вот машина остановилась перед темным пятиэтажным домом. Папа нас ждал, помог выйти маме и вынул меня из кабины. В подъезде освещения не было. Мы на ощупь поднялись по лестнице на второй этаж и вошли в квартиру. Там тоже свет не горел, но зато было тепло. Пахло масляной краской, свежей побелкой и еще чем-то не слишком приятным, и у меня немедленно заболела голова. Желудок тоже сильно болел, но уже от голода. Я решилась тихонько пожаловаться маме. Та вздохнула: «Сейчас, потерпи немножко, я что-нибудь достану из сумки».
Зажгли свечку и засветили каганец — электричество и газ обещали подключить завтра. Комнат было две — одна проходная, для родителей, а вторая угловая, для нас с сестричкой. Мама усадила меня на стул и дала в руки бутерброд с сыром и холодный сырник, объяснила, что разогреть не на чем. От холодной еды живот совсем разболелся, и едва теплый чай из термоса мало помог. Меня переодели в домашние одежки и сказали, что завтра привезут новую кровать, а пока уложили на раскладушку, укрыли одеялом и велели спать. Я тихонько поплакала, а потом все-таки заснула.
Утром нам подключили электричество и газ. Из соседнего подъезда пришла наша бабушка, уже успевшая разведать местные продуктовые магазины и купить свежего хлебца и сметанки , а также сварить чудесное «пюрцé» (бабушка, пережившая Голодомор с моей тогда годовалой мамой на руках, всегда называла еду уменьшительно-ласкательными именами). Я сразу почувствовала себя на седьмом небе и с удовольствием позавтракала. Мама и папа оставили нас с сестричкой на бабушку и куда-то уехали. К полудню они вернулись, и сразу же началась суматоха: дядьки-грузчики занесли новый кухонный гарнитур (это было новое для меня слово) и — ура! — новенькую «взрослую» кровать с никелированной спинкой и к ней новый матрац! Всё, теперь я точно «большая»!
Я немедленно почувствовала себя главной принцессой мира и нетерпеливо скакала по комнате, пока родители обустраивали мое новое спальное место! Сестричкину младенческую кроватку поставили перпендикулярно моей, так что наши подушки почти соприкасались.
Но неблагоприятный режим вчерашнего дня не замедлил сказаться! К вечеру я уже валялась в новой кровати с температурой, укрытая любимым верблюжьим одеялом, а сверху еще и байковым. Мама выудила из тюка с книгами традиционный и непременный атрибут моего постельного режима — «Сказки Андерсена», включила настольную лампу — и я занялась привычным делом: болеть и читать. Стало окончательно ясно: жизнь налаживается.
ПЕРЕЕЗД
Кусок из жизни с треском вырубали,
Как из замерзшей речки лёд кубами.
Истерику закатывали пилы,
И баба сваей тупо землю била.
И падал сад, и мёд из сот бесславно
В строительную грязь струился плавно.
С крыльца в машину прошлое грузили.
Тащили споро с юностью корзины.
В ведёрках детство через край плескалось,
Переливалось вниз и оставалось,
Впитавшись в пыль и стружки, у порога.
Из кузова глядела зрелость строго,
Сосчитывала давних дней пожитки,
Под шапкой пряча клок причёски жидкой.
В заплесневелом погребе-подвале
Любовь былую в ящик паковали.
Был пол усыпан грустью, будто гречкой,
И, улетая, дым прощался с печкой.
Набитый памятью сундук, качаясь,
На выход плыл неспешно над плечами.
У колеса валялся старый ботик.
Всё. Заурчал мотор. Закрыли бортик.
Рванули с места вскачь, не дав рассесться.
И чашка вдребезги разбилась.
Словно сердце.
ДОБРОСЛАВОВКА
Я начинаю, как мне кажется, самую яркую главу моего повествования. Возможно, именно лето, проведенное в Доброславовке — уютном селе неподалеку от Ахтырки в Сумской области — заложило во мне некие творческие начала…
Мне восемь лет. Предыдущий летний сезон наше семейство провело дома: сестричка была слишком мала для путешествий. Но нынче решено: детей надо оздоровить. Бурно обсуждались и тут же аргументированно отвергались разные варианты. Почему выбор пал в итоге именно на Доброславовку — не спрашивайте, не знаю. Мама и папа, по-моему, даже сначала сами съездили туда и оценили обстановку на месте, и только после этого мы всем «гамузом» двинулись к цели. Как мои бедные родители тащили двух чад, чемоданы, кучу сумок, два ночных горшка (удобства-то во дворе, и без горшков для интеллигентных детских поп— никак!) и даже раскладушку — с пересадками с электричек на автобусы, через сутолоку и «битком-набитость» нехитрого транспорта — не помню… Но как-то всё же добрались до цели.
Мы поселились в чисто побеленной мазанке. Комната была просторная, полы устланы пестрыми половичками, окна закрывались ставнями. Хозяйку звали Надя, а ее мужа — Василий. В сарае обитала кремовая корова Красуля с коричневыми пятнами на боках, вполне мирная и смирная. Корова мне нравилась, а вот парное молоко, которым меня поили утром и вечером — нет, оно мне было совсем не по вкусу! Зато творог с желтыми прослойками сливочного масла (бабушка про такой говорила: хоть губами ешь!) и густейшая сметана (бабушкин знак качества: чтоб ложка колом стояла!) — вот это была действительно невероятная вкуснятина! Из сметаны можно было сбить желтое пахучее масло. И на свежий черный хлебчик намазать толстым слоем и солью чуть посыпать (а бабушка это называла: присолить)…
А еще мама покупала у хозяйки свежайшие куриные яйца, прямо из-под несушек, а то и самих кур, зарезанных и общипанных хозяйкой! Добавьте молодую картошечку, петрушку и укропчик прямо с огорода! А тоненькая нежно-оранжевая морковочка-подросток! А упругие перья молодого зеленого лука! Да все это в супчик положить! Или просто картошечку отварить и посыпать зеленью! Когда мама готовила (Надя разрешила пользоваться плитой на летней кухне), запахи стояли умопомрачительные! А благоухающие кудрявой ботвой юные бутузы-помидорчики с бликами солнца на крепкой розово-красной кожице! А бодрые изумрудные огурчики с аккуратными пупырышками — сорви, хрустни им — сразу поперек, от души — и зажмурь глаза от роскоши вкуса! А рубиновая редиска с белоснежным воротничком и задиристым хвостиком, от одного взгляда на которую полон рот слюны!
Проснувшись и налопавшись (мамочка поднималась в пять утра и готовила завтрак на всю семью, а заодно и обед впрок — вот у кого отдых был на славу!), мы отправлялись в лес. Сначала тропинка шла через луг: розовая и фиолетовая люцерна, сиреневый клевер (мне разрешали пробовать его на вкус — сладкий!), стайки ромашек с яично-желтыми серединками, лиловые бруски чабреца, серебристо-серые всплески полыни! А еще маслянисто-солнечные гусиные лапки и робко подрагивающие на ветру кукушкины слезки! Задорные кружевные зонтики кашки, множество крошечных зеленых ладошек пастушьей сумки, дикая редиска с крестовидными светлыми цветами — мама знала все растения наперечет, а я моментально запоминала, потому что это было сказочно и весело!
Поле подсолнухов лежало на пути! Точнее, золотоголовые гиганты стояли — и смотрели на меня, пигалицу, сверху вниз! Серо-зеленые шероховатые стебли сливались в единый строй и казались мне непроходимым лесом, смыкавшимся впереди в сплошную чащу! Но папа храбро шел вперед по тропинке, таща на себе раскладушку, подстилки для сидения на траве и сестричку. Мама несла сумки с провиантом — ведь нам предстояло пробыть на природе целый день! А у меня была сумочка с ремешком через плечо, для разных сокровищ: камушков, шишек, веточек… Да мало ли что может попасться на глаза отважным путешественникам!
За подсолнечным полем располагалась полоса кукурузы. Она только начинала цвести. Мама объяснила, что тут есть растения-мальчики и растения-девочки. Из длинных, как будто для молитвы сложенных зеленых листьев-ладоней выглядывали пышные, нежные девчачьи челочки-метелочки, а из высоченных верхушек — залихватские, растрепанные чубы парубков, похожие на новые веники.
И вот, наконец, появлялся огромный «горб», поросший деревьями. Нам надо было карабкаться наверх, на «темечко» — там находилась заветная полянка. Сперва шел крутой подъем, заросший кустами. Тропка виляла между ними и едва просматривалась. Здесь начиналась «грибная педагогика». Следовало находить грибы, но не трогать, а показывать маме, и получать объяснения: вот этот съедобный, а вон тот — ядовитый. Неделю спустя я уже уверенно распознавала нежно-розовые, бежевые, сиреневатые сыроежки. То и дело мы натыкались на здоровенных коричневых увальней-свинух, но собирать не отваживались, хотя местные жители их жарили с картошкой и употребляли за милую душу.
Мы забирались выше — в березовую рощу. Там иногда попадались строгие, подтянутые подберезовики, а то и солидные белые грибы с толстыми пузатыми ножками. В мои задачи входило приметить места, прикрыть находки листиками (чтобы конкуренты не позарились), а на обратном пути срезать грибочки и отправить в корзинку — на ужин.
За рощей уже виднелась цель нашего ежедневного восхождения. На вершине горба стояло с десяток высоких сосен, а между ними полянка, густо усеянная хвоей. Здесь папа устанавливал раскладушку, мама застилала ее стареньким марселевым одеялом, усаживала сестричку, я пристраивалась рядом. Папа, сбросивший с могучих плеч поклажу, блаженно растягивался на подстилке, брошенной на землю, и подставлял тело солнцу. Через несколько минут он обычно уже задремывал, иногда приоткрывая один глаз для контроля обстановки.
Полянка являлась местом моих восторгов: сосны, разогретые солнцем, источали горьковатый теплый аромат; на их стволах можно было потрогать, понюхать и даже исподтишка лизнуть застывшие потеки янтарной смолы, подсвеченной утренними лучами; подойти к муравейнику и замереть, наблюдая за тамошней загадочной жизнью; найти старую шишку и расковырять торчащие чешуйки, чтобы узнать, что же там, в глубине… Каждый день обнаруживались новые чудеса: маленькие сиреневые цветочки, липнущие к пальцам — мама называла их «смолка»; крошечные лесные темно-розовые гвоздики — их запах я помню до сих пор…
Как-то раз я наткнулась на два грибочка с коричневыми шляпками, осторожно прикоснулась к ним и, повизгивая от счастья, позвала маму. Она объяснила: маслята, молоденькие, съедобные, но двумя мы не наедимся. Решили находку оставить нетронутой — нешто можно такую красоту срезать! Я заботливо укрыла их прошлогодними листьями, залетевшими из рощи, и ежедневно проверяла, как растут «братцы-маслятцы». Но однажды, осторожно приподняв прутиком маскировку, я увидела лишь сломанные ножки. Зверь ли, человек ли покусился на наших питомцев — так и осталось неизвестным. Мама утешила меня тем, что, скорее всего, белочка забрала грибы для кормления бельчат. Эта версия была приемлема, и я, уже готовая разнюниться, сразу успокоилась и задрала голову вверх: вдруг там, в сосновых кронах, сидят рыжие пушистые зверьки и грызут вкусную добычу. Но из хвои лишь выпорхнула пестрая сойка, заорала противным скрипучим голосом и улетела прочь.
Однако за полетом иной птицы я часто наблюдала, затаив дыхание. Она появлялась над сосновым пригорком и медленно плыла по небу в сторону медно-красной, под цвет сосновых стволов, вечерней зари. Грудка в закатных лучах отсвечивала то золотисто-розовым, то нежно-апельсиновым. А крылья — о, вот где начиналось истинное волшебство! Птица парила, подкрылки раскрывались и оперение переливалось оттенками бирюзы, ультрамарина и кобальта. Мама не знала, как называется это разноцветное чудо. Местные жители по нашему описанию тут же распознали обитательницу здешних лесов. У нее было таинственное, сказочное имя: ракша. Дивное создание изредка мелькало то высоко над подсолнуховой золотой россыпью, то над осиянной медовыми лучами окраиной деревни, но чаще всего мы с восхищением замечали удивительную лазоревокрылую птаху все же над нашим любимым пригорком. Ракша так ярко отпечаталась в детской памяти, что уже во времена сдержанной взрослости внезапно возникала в моих стихах, как когда-то в небе над соснами.
Волшебства полянки были воистину неисчерпаемы. Среди опавшей рыжеватой хвои росла лесная земляника. Мама приподнимала зеленые резные трилистники и бережно срывала спелые алые ягоды, набирая полную ладонь. Потом она по очереди подносила благоухающую россыпь к нашим с сестричкой открытым ртам, и мы аккуратно захватывали губами мамину роскошную добычу, как жеребята берут с ладони хлеб с солью. От запаха мне почему-то становилось щекотно во рту, и голова немножко кружилась. А еще я придумала, что здесь живут земляничные семейки, и у них есть папа Земляник, мама Земляника и детки Землянички. Мне их было даже немножко жалко есть, но мама сказала, что ягоды растут специально для того, чтобы их ели, и даже радуются, когда попадают ко мне в рот.
В последующие годы землянику изредка покупали на рынке — маленький граненый стаканчик с недозревшими розоватыми ягодами, чей запах был едва уловим. Тоска по аромату и неповторимому вкусу только что сорванной спелой ягоды спряталась глубоко внутрь души и сидела тихо: не до того было.
Многие мои детские мечты и вожделения странным образом были удовлетворены в эмиграции: любимейший запах разогретых летним зноем кипарисов, фантазии о жилье неподалеку от озера с соснами на берегу, грядка с космеями — цветами из бабушкиного садочка, носившими в нашем краю звучное и гордое имя: гайдамаки! Клиника, в которой я работала, была построена в соответствии с «зеленой» концепцией. На плоские крыши корпусов насыпали землю и засеяли травой. Застекленный переход между двумя зданиями вплотную прилегал к одному из таких покрытий.
И — надо же такому быть!— именно там каждое лето появлялась земляничная лужайка. Ах, какие спелые ягодки висели на кустиках! Я ходила по переходу и пускала слюни. Через распахнутые настежь рамы выбраться на крышу можно было без труда, но! — это категорически запрещалось службой техники безопасности. Нарушение грозило увольнением с работы. Да и окна в комнатах пациентов выходили как раз на эту сторону, и вид докторши, лазающей по крыше и собирающей ягодки, вызвал бы у законопослушных немецких граждан вопрос о вменяемости лечащего врача. Я аккуратно намекнула коллегам, что земляничины — истинный кладезь витаминов и прочих полезных для здоровья веществ. На меня посмотрели подозрительно и ответствовали, что это дикая клубника, непригодная к употреблению в пищу. Мои взволнованные возражения не встретили понимания, и тему пришлось закрыть.
Но я же натура неугомонная! Собственный садочек подарил новые возможности — и три кустика земляники были без особых упований посажены под окном! Однако растениям местечко пришлось по душе — и они выкинули первые отростки, а потом преподнесли мне первые ягодки. Мамочка к тому времени уже ушла в Небо. И вот я держала на своей ладони спелые земляничины и, еще не совсем поверив в чудо, осторожно брала губами ягодку за ягодкой, как когда-то в детстве с маминой ладони. И мама — молодая, смеющаяся, в ситцевом сарафане и завязанной на затылке светлой косыночке от солнца — стояла у меня перед глазами. Три кустика разрослись в небольшую лужайку, и я каждый раз, собирая скромный урожай, думаю о маме — и это особое, горькое счастье…
Но всё же вернемся на сосновый пригорок. После полудня нам полагался походный обед: сваренные вкрутую яйца с солнечными желтками, шершавая картошка в мундирах, золотистые кусочки жареной курицы, хрусткие огурчики, помидорчики с блестящей алой кожицей, пахучие ломти черного хлеба. Всё разрезали на половинки, присыпали крупной солью — и я не могу вам передать, до чего это было вкусно! На десерт мама раздавала ягоды или фрукты. В качестве напитка предлагалась колодезная вода, дома заранее разлитая в бутылки из-под молока с пластмассовыми крышками. Она была густо пропитана солнцем, усеяна бликами и голубоватыми переливами толстого стеклянного дна, и казалось, что мы пьем свет прямо из горлышек. Вы, конечно, будете смеяться, но я, взрослая тётя-литераторша, летом ставлю на террасе пару бутылок негазированной минералки и жду, когда она прогреется на солнце и станет теплой! Да, именно так! Никаких охлажденных «кока-кол», «спрайтов» или что там нынче в тренде… Пью из горлышка вместе с искорками лучей — и улетаю на полянку детства!
… Ближе к закату нам выдавали бутерброды с сыром, снова огурчики-помидорчики-водичка — и пора домой! Папа опять навьючивал на себя изрядно полегчавший скарб, и вся компания не спеша трусила с горки, по ходу собирая припрятанные с утра грибы. Подсолнухи казались оранжевыми в лучах зари, кукуруза была просто чистое золото! Набирало силу тонкое пение туч комаров, желавших напиться нашей земляничной крови, но папа одним махом руки разгонял их. Мы входили в село часто одновременно с коровьим стадом. Я немедленно начинала паниковать и пряталась то за папу, то за маму. Буренки недоуменно косились на меня, изумленно мычали и пренебрежительно помахивали хвостами: мол, видали, городскую дурочку? Хозяйская Красуля не желала позориться и всем своим видом демонстрировала, что с нами не знакома. Она обгоняла медленно бредущее семейство и первой входила во двор, а уж потом и заявлялись и мы.
Мама готовила нехитрый ужин: жарила рыбу, купленную у дяди Васи, отваривала картошку или макароны, а иногда готовила молочную кашу. Мы ели во дворе, сидя за некрашеным деревянным столом. В саду постепенно распевались сверчки. В стойле сонно мычала Красуля. В сарайчике стихало кудахтанье кур. Огромные звезды разгорались в небесной темно-синей воде. Луна выкатывалась из-за высоченной груши и любопытничала, нахально заглядывая к нам в тарелки.
Нас отмывали от дневной пыли и укладывали спать. Я лежала и слушала ночь: вот ветерок тронул занавески на распахнутом окне, пошептался с листьями яблони, скрипнул калиткой… Сверчок стрекочет где-то совсем близко… А вдруг вскочит в комнату? Я задаю это вопрос засыпающей маме. Она сквозь сон бормочет: «Не вскочит. На окне марля. Спи уже, хватит глазами лупать…» Глаза и вправду слипаются — и я летаю вместе с удивительной сине-розовой птицей ракшей над лесом. А утром в мои ночные полеты никто не верит — и это очень обидно…
Погода была теплой настолько, что родители решили меня — хронического задохлика и закашлика — закалять купанием в речке. Так состоялась моя вторая встреча с Воркслой. Первая встреча — в Санжарах — осталась в детской памяти солнечными бликами на воде, первым прикосновением реки к телу, незнакомым запахом ракушек, мягким щекотным песком. Потом был Донец с мутной водой и грязным глинистым берегом. И вот снова пологий песчаный бережок, окруженный лозняком, спокойная, чуть зеленоватая, прозрачная вода, мелкие ракушки на дне… Я медленно захожу в воду: по щиколотку, по коленки, по пояс. Мама смеется: «Ну! Не бойся! Окунись!» И тогда я решаюсь: делаю еще шаг вперед, немножко приседаю и погружаюсь по шею. Восторг пополам с перепугом! Хожу по плечи в воде и гордо посматриваю на родителей. Они показывают большой палец: молодец!
Выхожу на берег. Меня насухо вытирают полотенцем. Брожу у кромки воды, обнаруживаю крупную сизо-черную ракушку, потом еще одну… И еще… Набираю полные ладони этих шершавых сокровищ с перламутровыми серединками. Оглядываюсь по сторонам: вдруг кто-то захочет отнять такое богатство! Но никто не претендует на мою добычу, и я поспешно прячу ее в недра маминой сумки. Мама вздыхает, но не возражает.
Походы на речку продолжаются несколько дней подряд, я блаженствую, гора ракушек в углу комнаты растет. Но, как говорится, недолго музыка играла… В лучших традициях у меня поднимается температура, начинается кашель. И таблетки, как всегда, до лампочки… Родителям не приходит в голову ничего лучшего, чем вызвать на дом местного фельдшера. Приходит толстый хмурый дядька, слушает меня старой некрасивой трубкой без блестящих штучек. Потом следует подробный доклад мамы и папы о моей истории болезни с указанием имен всех знаменитых профессоров, которые приложили руку к лечению сложного ребенка
и не достигли существенного успеха. Фельдшер буркает: «Дайте ей пертуссину!», а я его незамедлительно ставлю на место: «Мне не помогают ни пертуссин, ни термопсис, ни алтей!» И на всякий случай добавляю: «Горчичники тоже не действуют!» А то ему еще взбредет в голову прописать мне эту экзекуцию. Пусть себе куда-нибудь ставит! Но эту мысль я все же не озвучиваю. Лекарь сопит, сверлит меня взглядом (ишь, какая умная нашлась!), тяжело вздыхает, встает с табурета и выносит окончательный вердикт: «Езжайте в Харьков, и пусть ее там ваши профессора лечат!»
Вот так бесславно заканчивается замечательный отдых в удивительном селе Доброславовка. Мы возвращаемся домой, и я кашляю всё лето, потом всю осень. И мудрые профессора ходят вокруг меня кругами, пичкают всякими таблетками, витаминами, настоями и прочими премудрыми снадобьями, на которые моему кашлю начхать! Мама и бабушка берут встречный план, и в ход идут алоэ и каланхоэ с медом и без него, калина, горячая картошка, которой надо дышать под одеялом, молоко с содой (фу, гадость!), натирание меня каким-то жиром, горчичники (ору, брыкаюсь и требую снять немедленно, наращиваю децибелы и одерживаю победу!), банки (это еще куда ни шло, но толку ноль!) и много еще чего всякого разного.
Они все вокруг меня суетятся, а я валяюсь в постели, кашляю, читаю любимого «Робинзона Крузо» или многотомник Жюля Верна, вспоминаю земляничные семейки, поле подсолнухов и волшебную птицу ракшу на закате.
Подсолнух ростом в три меня
Почти созрел — а не добраться!
Летит в зенит на склоне дня
Таинственная птица ракша,
Над соснами зарю несёт
На сине-розовых подкрылках,
А со стволов стекает мёд
Густого солнца. На развилках
Горячих тропок у корней
Пасётся земляники стадо.
Благоухает всё сильней
Чабрец, а липкие маслята
Торчат — ох, не сносить голов! —
Из-под духмяной, мягкой хвои.
Грибной и ягодный улов
Тащу домой, горда собою!
А дома мёд и молоко —
Дары хозяйки седобровой,
И квочка стонет: ох-ко-кооо,
И шумно фухкают коровы.
Стихает кряканье утят,
И пышет хлеб в печном уютце,
А взрослые сидят едят
И надо мной чуть-чуть смеются:
«Ну, кто же ягоды пасёт?!
И ракш закатных не бывает!
Ты вечно сочиняешь всё!»
Но я-то знаю: заревая…
Петух взобрался на насест.
Залито небо жёлтым воском.
Хозяин с торбой карасей
Вернулся с потемневшей Ворсклы.
А я летаю меж дерев…
Хвоинки шепчут в мыслях сонных…
И, окончательно созрев,
За речку падает подсолнух…
ДАЛЬНИЕ КАМЫШИ
Мне десять лет. Летние каникулы начались. И мы всей семьей: мама, папа, я и маленькая сестричка — едем на поезде в село Дальние Камыши под Феодосией. Будем жить возле моря, в деревянном домике на территории пионерского лагеря и там же питаться. Слово «море» будоражит меня необычайно. В прочитанных книгах — сплошные морские приключения! Дети капитана Гранта — как я за них переживала! Капитан Немо — моему восхищению не было предела! Робинзона Крузо я вообще считала чуть ли не родственником! Море я видела только в кино и по черно-белому телевизору. И вот — встречусь! По-настоящему!
Ночью ворочаюсь на полке в купе, вздыхаю: вдруг там, в темноте, уже море… А я прозеваю… Но окно задернуто плотной вагонной шторой. Мама шикает: не крутись, давай, спи, до моря еще далеко! Утром подскакиваю — и тут родители кричат из коридора: «Иди сюда! Море с этой стороны!» Я вылетаю из купе и обмираю: мы едем мимо вертикальной, сверкающей, слепящей изумрудной стены, утыканной солнечными бликами и белыми кудряшками волн! «Мама, а почему оно стоит? Разве вода может стоять в воздухе?» — «Нет, море лежит, как и положено, просто это тебе так кажется, обман зрения, понимаешь?» В то же мгновение поезд въезжает в темный тоннель, а когда оттуда выныривает, никакого моря нет и в помине. Наверное, и правда обман зрения…
Наш состав прибывает в Феодосию. Оттуда добираемся автобусами до нужного нам села, находим тот самый пионерлагерь. И тут — бум-с! — все домики заняты. Нас ведут к брезентовой палатке на четверых. Заходим. Очень жарко, влажно, невероятно душно! Нет, только не это! Тетка-начальница замечает у нас с мамой слезы на глазах и предлагает снять комнату неподалеку от лагеря.
Так мы поселяемся у бабы Гали: толстой седой тётки в платке, завязанном узлом на затылке и косо закрывающем лоб, так что правой брови почти не видно. Хозяйке мы немедленно придумываем прозвище «пиратка» — и это вполне соответствует ее сварливому характеру. Она без конца орет на свою дочку Верку — кастеляншу в лагере, на внука — двенадцатилетнего Кольку, и на рыжую корову Фиалку. Семейство не обращает на бабкины крики ни малейшего внимания, мы тоже не сильно реагируем на ее вопли.
Нам показывают короткую дорогу в лагерь: через степь, по тропинке между выгоревшими клоками травы, мимо черных паучьих нор. Колька для первого раза решает нас провожать и по дороге сообщает, что тут полно ядовитых тарантулов и крестовиков. Папа берет сестричку на руки — так оно надежнее. Я тащусь у мамы за спиной и с ужасом таращусь на обиталища страшных существ. Но мама — конечно, ей хорошо, она ничего не боится — уверенно идет вперед и бросает мне через плечо: «Не лезь к ним, не вздумай палкой нору ковырнуть — и никто тебя не укусит! Они же не сумасшедшие — на людей бросаться! Какой им с тебя толк!» Я отнюдь не уверена в психической адекватности тарантулов, но делать нечего — топаю за мамой след в след, стараясь ни на шаг не отклоняться в стороны от тропки. Так мы будем путешествовать ежедневно: в лагерь на завтрак, обед, ужин, а потом обратно в наше жилье.
Ближе к ночи выясняется, что пауки обитают не только в степи. Как только мама гасит свет, раздается быстрое тихое постукивание. Свет снова зажигается: по полу топает серый паучище, и лапы у него какие-то закостеневшие, так что цокают по деревянному крашеному полу. Мамочка долго не раздумывает и шмякает по зверюге подошвой босоножки. На досках остается противное мокрое пятно. На следующую ночь история повторяется с аналогичным персонажем. Мы обнаруживаем в углу дыру, а в дыре паучью нору. К счастью, из дому родители захватили для сестрички не только игрушки, но и коробку с пластилином. Дыра законопачена наглухо — и мы можем спать спокойно.
На следующий день мы пошли к морю — снова через степь, но, к счастью, без тарантулов. По сторонам от грунтовой дороги посверкивали лужи или небольшие озерца, окруженные густым, черным, лоснящимся месивом с белой, искристой каемкой по краям. Возле этих странных нашему глазу «водоемов» стояли, сидели, лежали тетки и дядьки в разноцветных купальниках и плавках. Их тела были полностью или частично обмазаны грязью, которая, как мы выяснили позже, считалась лечебной: содержащаяся в ней соль (именно она выпадала в напоминающий иней осадок вкруг луж) якобы исцеляла суставы и позвоночник. Страждущие часами валялись под приморским палящим солнцем и чем далее, тем более походили не то на представителей африканских племен, не то на морских котиков на отдыхе. Некоторые из них, не выдержав «процедуры», по словам мамы, «слетали с катушек». Подъезжала «скорая», заворачивала курортников в их же полотенца и простынки, дабы не испачкать машину, и увозила в местную больничку. Но всё это мы узнали позже, а в первый раз просто шли и глазели на «чернокожих».
Наконец, показалось море. Мама была права. Никакой стены. Невиданный мною простор до горизонта. Живое существо с переливающейся солнечной кожей. Золотистые блики, на которые больно смотреть. Волны одна за другой бегут к плоскому песчаному берегу и, словно щенки, тычутся лбами мне в колени и живот. Плеск. Шелест. Шепот. Шипение. Глухие удары. Прозрачные пузырики и пена на гребнях. Теплая вода, подсвеченная со дна отраженным солнцем. Запах: водоросли, йод, останки раковин. Черно-синие мидии, облепленные крошечными белыми ракушками. Хрупкие створки, изнутри покрытые перламутром, а между ними желтовато-розовое мясо моллюска. Следы ступней на песке у кромки воды, зализанные волнами. Чайки. Белые, быстрые, резко кричащие. Поодаль ржавые сваи небольшого мола, обросшие рыже-черными косматыми водорослями. Привязанные к ним несколько лодок с облупившейся краской по бокам. Они медленно скользят: вверх-вниз, влево-вправо…
Стою, ошарашенная шумом, блеском, непрестанным движением. Боязливо вхожу в теплую воду по грудь. Осторожное, щекотное прикосновение к шее. Легкий шлепок по щеке. Внезапно новая волна накрывает меня с головой и секунду спустя уже летит дальше, к берегу. Я в ужасе хватаю воздух ртом, с волос течет вода. Мама подбегает, утешает, успокаивает, берет за руку, мы поворачиваемся к прибою спинами и вдвоем подпрыгиваем вместе с волнами, а море нас поддерживает снизу. Вот это да! В воде можно летать! И это не страшно, а даже весело!
Возвращаемся домой (к «пиратке»). Во дворе Колька положил лист ржавого железа на кирпичи, развел под ним костерок и жарит мидии. Мы воротим носы, а он ухмыляется, потом предлагает мне попробовать содержимое уже раскрывшейся, кипящей соком раковины. Я брезгливо морщусь и отказываюсь. Пройдет десяток лет — и мы, голодные обитатели советского студенческого лагеря, после крайне скудных ужинов ежевечерне отправляемся на берег моря, обдираем со скал мидии и жарим их тем же способом, что и Колька в Дальних Камышах. И, кажется, ничего вкуснее я в своей жизни не ела!
Позади хаты бабы Гали имелся пруд — «кóпанка». Вербы росли над ним под таким уклоном, что, казалось, вот-вот свалятся в воду. Хмурые коричневые утки и бодрые селезни в изумрудном оперении то и дело засовывали головы в тинистую зелень и, видимо, от усердия переворачивались кормой кверху, так что из воды торчали желтые лапы и откормленные задние части. Неподалеку барахтался выводок серовато-желтых утят, перенимавших опыт добычи пропитания.
Но не это зрелище меня занимало. На бережках вокруг пруда восседали огромные серые лягухи — уменьшительный суффикс «-шк-» к ним никак не подходил. Земноводные твари напоминали повадками итальянских мафиози и поглядывали на мир холодно и мрачно. Они то и дело разевали широченные розовые пасти и издавали дикие скрежещущие звуки, лишь отдаленно походившие на кваканье. Всезнающий внук «пиратки» сообщил мне, что это «плыгуны» и что они жрут утят — не могу ни опровергнуть, ни подтвердить Колькино заявление. Лягушачью банду вроде бы не раз пытались уничтожить, но она самовосстанавливалась и даже росла. Вот, якобы баба Галя вчера опять недосчиталась двух утят. Я, прячась за Колькину спину, приблизилась к этим чудищам. Они презрительно заорали и скопом плюхнулись в ставок, произведя такой шум и плеск, как если бы туда сиганула корова Фиалка.
Кстати, с Фиалкой я чуть было не познакомилась совсем близко. Мама сшила мне на лето ситцевый сарафанчик: по ярко-оранжевому полю белые утята (как раз в тему!) и по краю лифа белая пикейная кайма. Я ужасно воображала, наряжаясь в такую чудесную обновку.
Участок бабы Гали был отгорожен от степи тыном с калиткой. Корова паслась в отдалении. Я отворила калитку и пошла ей навстречу, чуть ли не под нос: пусть не думает, что она самая рыжая! У меня сарафанчик поярче ее шкуры! Но крупно-рогатая скотина, завидев оранжевое — почти красное — пятно, восприняла это как оскорбление родовой чести и с грозным ревом, наклонив рога, помчалась на меня. Роль юной тореадорки меня совершенно не прельщала. Я — неспортивное, философичное дитя — удирала со скоростью, сделавшей бы честь любому олимпийскому спринтеру. На дикий вопль незадачливой топ-модели из хаты вылетели одновременно моя мама и «пиратка». Бабка шуганула разбушевавшуюся коровищу, наорала на меня и заодно на подвернувшегося под горячую руку Кольку. Тут на крыльце появился папа. Крик моментально прекратился. Мама взяла меня за руку и увела в дом. До вечера я сидела в дальнем углу кровати и категорически отказывалась выходить во двор.
Ближе к ночи собрались тучи. Мы выглядывали в окно и видели острые сиреневые молнии, то и дело взрезáвшие темное тело неба. Гром сперва картавил на французский манер, потом будто бы стал ронять на металлические листы тяжелые и гулкие железные бочки. Наконец, он разошелся и грохотал уже совсем по-великански, как швырявшийся скалами Циклоп в фильме про Синдбада-морехода. Ливень шипел, обрушивался на крышу, словно патлатая ведьма из мультика, свирепым бегемотом топотал по двору. Далеко за полночь всё поутихло, но дождь продолжал шелестеть и постукивать по стеклам.
Утром мы потащились на завтрак в лагерь по промокшей степи. Тучи шли крысиными стадами чуть ли не над нашими головами. Дул сильный, сырой ветер. Почва смачно чавкала под ногами, на подошвы толстыми ломтями налипала рыже-черная грязь, мама счищала ее найденной по дороге веткой. Паутина в норах тарантулов отяжелела от капель и обвисла. В столовой раздавали склизкое сероватое пюре и нечто костлявое, носившее в меню имя жареной рыбы. Сладкий чай и белый хлеб с маслом всё же несколько утешили наши желудки.
На обратном пути тучи неожиданно расступились, и в небе открылся ярко-синий ручей. В нем беззаботно бултыхалось солнце. И мы немедленно очутились в сказочной стране: капельки на паутине вспыхнули радужными искрами; сизо-голубые шарики верблюжьей колючки сияли, словно россыпи аквамаринов; даже лохматые головы перекати-поля превратились в сверкающие алмазные шары. Из нор высунулись страшненькие рожи огромных пауков, их черные блестящие глазки внимательно изучали обстановку. Я жалась к середине тропки и шла, прижимаясь к папиной спине: так оно надежнее!
В мои планы входило шлепнуться в кровать и читать до обеда, но мама объявила: идем к морю смотреть на шторм! И мы пошли. Грязевых страдальцев вдоль дороги не обнаружилось. А сами «лечебные» лужи слились в несколько обширных озер и металлически отблескивали.
Вскоре стали слышны мощные удары и и глухое уханье. Казалось, что кто-то огромный вбивает сваи и шумно выдыхает. Мама объяснила: это шторм. Солнце по-прежнему торчало в лазурной полоске между тучами. Море тоже было полосатым: золотисто-зеленым, темно-синим, нежно-серым… Волны шли тяжелым строем, словно могучее войско с белыми пенистыми гребнями на шлемах. Ближе к берегу сокрушительные валы превращались в гигантские кулаки и с грохотом ударяли по песку, рассыпая брызги. У кромки прибоя темнели спутанные гривы водорослей и студенистые тела выброшенных на сушу дохлых медуз.
Лодки, обычно привязанные к сваям мола, теперь лежали вверх дном на песке далеко от воды. А сам мол содрогался под набегами стихии. Волны налетали на валуны возле свай, и раздавались хрипы, похожие на трудное старческое дыхание.
Время пролетело — и однажды утром мы распрощались с селом Дальние Камыши и автобусом добрались до Феодосии. Наш поезд уходил вечером, и мама — конечно же, ведь она художник! — повела нас в музей Айвазовского. Я прежде не бывала в картинных галереях. Мы шли по темноватым залам — и отовсюду на меня глядело бушующее море. Казалось, волны сейчас выкатятся из золоченой рамы и зальют паркетный пол, захлестнут посетителей. Огромные полотна во всю стену и этюды размером с тетрадный разворот — везде стихия казалась живой, и это удивляло и даже немножко пугало. И люди на картинах, очутившиеся во власти грандиозных бурь, тоже были охвачены страхом и предчувствием гибели. Художник рисовал приближение смерти — я это ясно ощущала и была потрясена. Мама успокаивала свое впечатлительное дитя — но куда там…
Я вышла из музея бледная, дрожащая, с ледяными руками, несмотря на жару. Мама была уже не рада, что затеяла это посещение. Меня усадили на лавочку на солнце, папа принес горячего сладкого чая и сдобных булочек, и постепенно озноб прекратился. Остаток дня мы провели в парке неподалеку от железнодорожного вокзала. Можно было покататься на карусели, на качелях — но какие там аттракционы, когда во мне всё еще ревели бури Айвазовского! Вечером мы уселись в поезд и поехали домой. «Морской» отпуск закончился.
А море во мне осталось. Оно выплескивается то в стихи, то в прозу. Ослепительная, мерцающая, живая стена идет на меня, накрывает с головой, подхватывает — и выносит к солнцу… Море — для полёта…
ОГОНЬ И ВОДА
забытый костёр на берегу океана
пустой невесомый тревожный огонь
словно заблудившееся закатное солнце
на чёрном недовольном песке
маслянисто-коричневая непроницаемая жидкость
лоснящаяся шкура медленных волн
грузная грозная необозримая
туша урчащего ночного зверя
мечущиеся отражения языков огня
беснующейся сворой нападают на воду
тяжёлые лапы прибоя пытаются прихлопнуть
злобное жгучее голое существо
резкий утренний ветер разметает
последние искры костра.
огонь с берега взлетает в небо
и розовое солнце плюхается в воду
летучие лёгкие лучи ерошат
пенистые вихры океана
золотистые слепящие блики
летят по смарагдовой поверхности
пламя и волны уже неразделимы
они захвачены крылатым танцем
одинокая фигура собирает на берегу
сухие щепки для вечернего костра
у огня и воды
нет знаков препинания
Погибшие чайки падают в море
Пена крыльев взлетает на гребни волн
Касается воздуха и солнца
Тысячи белых перьев несутся к берегу
Песок превращает их в ничто
***
На этом мои детские путешествия закончились. А взрослый взгляд на мир за окном вагона— о, это уже совсем другая история!
Эмилия Песочина
На фото – Эмилия Песочина в детстве. Авторы фото – Айзик и Тамара Песочины
«Новый Континент» Американский литературно-художественный альманах на русском языке
