Главная / ПРОИЗВЕДЕНИЯ / ПРОЗА / Роман ДНЕПРОВСКИЙ | Тот Берег Зелёной Реки

Роман ДНЕПРОВСКИЙ | Тот Берег Зелёной Реки

ТОТ БЕРЕГ ЗЕЛЁНОЙ РЕКИ

Пчела сказала: «Пойдём к Николаеву! Если что, у него и останемся — у него там целый дом, двухэтажный!»

Я этого Николаева, сумасшедшего городского, до этого раза два видел, не больше. Даже не общался с ним: какой смысл общаться с шизофреником? — а Пчела по нему тащилась. Ну, нравилось ей его глюки слушать, а потом пересказывать  его рассуждансы, под общий смех.

Короче, пошли мы к Николаеву. Был 1990-й год, и было лето: Пчела была одета (или — раздета?) очень даже вызывающе: мужская шляпа, майка какая-то, в облипочку и без лифа — так что, всё, что должно торчать, торчало через майку — а ниже была джинсовая мини-юбка и какие-то босоножки. Ну, и шнурок какой-то на щиколотке. А на другой щиколотке — цепочка золотая. Такая вот Пчела… Проститутка какая-то, а не Пчела; мне с ней даже неудобно по городу гулять было — все мальчишки шеи сворачивали, заглядываясь на Пчелу… А с другой стороны… с другой стороны, нам по восемнадцать было, и нам постоянно хотелось этого, и Пчела не стеснялась своего желания…  Или вам в восемнадцать не хотелось?… Ладно, проехали.

Николаев, шизик этот, жил в старинном кирпичном двухэтажном доме, на углу Марата и Свердлова, в девичестве — Луговой и Баснинской. Дом раньше жилым был; потом его расселили, долго ремонтировали, в начале 90-х там «Финпром» обосновался. Потом, когда «Финпром» разогнали к чертям, там разные другие конторы помещались — они там и сейчас помещаются, но это к теме моего рассказа не имеет никакого отношения. Вообще. А имеет отношение к моему рассказу лишь тот факт, что в замечательном этом доме, который в девяностом расселили перед ремонтом, жил шизофреник Николаев. Жил в качестве и роли сторожа. И вот, мы с этой полу-голой Пчелой идём к этому Николаеву в гости.

Приходим.

Поднимаемся по чёрной лестнице, со двора: лестница — металлическая, крутая и страшная; в правильные царские времена по ней прислуга шустрила, а сейчас мы по ней поднимаемся: Пчела — впереди, а я — за ней. И я, воленс-неволенс, вижу на заднице Пчелы те плавки, которые мне ещё сегодня предстоит с неё стягивать — просто, потому, что лестница очень крутая, и я, всякий раз, поднимая голову, утыкаюсь взглядом сначала в эти плавки, а уж потом только различаю перед собою ступеньки. Железные ступеньки, которые кто-то когда-то приклепал на огромные железные же заклёпки к двум, опять же, железным же рельсинам, которые здесь образуют какую-то загадочную, очень острую и крутую диагональ… Честное слово, лучше бы они тогда, в конце девятнадцатого века, винтовую лестницу поставили — честнее было бы.

Ладно, взобрались мы по этой лестнице. В этом замечательном доме была и есть ещё одна лестница — каменная, парадная, пологая и очень удобная — но, перед ремонтом парадный подъезд закрыли на замок, а ещё наглухо забили изнутри. И по этой причине мы никак не могли воспользоваться ею. Вот и пришлось корячиться по этой чёрной лестнице, рискуя каждую секунду полететь вниз и сломать голову…

Поднялись мы на  второй этаж, и тут Пчела говорит: «Ромка! Ты не думай: Николаев — он не шизик! Он — нормальнее нас всех,  просто, он — странный. Так что, не грузись, ладно?»

— Да уж ладно, — отвечаю, — коль скоро, ты меня к нему притащила, буду делать вид, что всё происходящее — вполне нормально. Отступать дальше некуда: сзади — Японское море!

— Какое море?! — спрашивает Пчела, и рефлекторно оборачивается.

— Никакое, — говорю, — просто, кошки нассали.

И мы заходим. Мы заходим в бывшую квартиру: Пчела открывает одну створку двойных дверей, оббитую коричневым дерматином, и мы попадаем в бывшую квартиру, в прихожую. Ещё несколько секунд — и Пчела распахивает дверь в комнату; комнату я опишу чуть позже, а пока эта Пчела громко объявляет: «Ну, вот! Я его привела! Как и обещала! А теперь — знакомьтесь»

— Николаев! — говорит Николаев, поднимаясь с диванных подушек, лежащих на полу у стены. Над диванными подушками — видимо, вместо прикроватного коврика — висит, прибитое к стене красное знамя из гробового плюша, с гербом СССР, с надписью «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Над знаменем висит репродукция тропининской «Незнакомки» в багете, крашеном ужасной порошковой бронзой. Возле другой стены стоит старинное пианино; крышка распахнута, клавиатура залита свечным воском, и на верхней крышке инструмента — огарки, огарки, огарки свечей…  Окна — на две стороны, на подоконниках — газеты, на газетах трава сушится. Та, которая конопля. И в углу комнаты, на старой клеёнке — тоже трава сушится. И по всей комнате плывёт, разлитый в воздухе, пряный запах канабиса… Стены — жёлтые, беленые известью; в углу — изразцовая печь, под потолком — какая-то немыслимая старинная бронзовая люстра. И под подоконниками, возле крашеных батарей, стоят какие-то сумки… а из сумок что-то торчит… приглядываюсь к одной из них, и понимаю, что прямо из клеёнчатой сумки прямо в верхний угол смотрит курносое дуло автомата Калашникова… Твою ж мать, куда я попал?!…

— Николаев! — Николаев протягивает мне ладонь для рукопожатия, —  Я с тобой давно хотел познакомиться: мне нужно тебе кое-что рассказать… Полина! — это он к Пчеле обращается, — я денег дам, ты в «Океан» за пивом сгоняй, ладно? — Николаев берёт одну из сумок, стоящих под окном, ставит её на свой недо-диван, открывает… В сумке — деньги. То есть, сумка под завязку забита деньгами, я это вижу: пачки двадуатипятирублёвок и червонцев, а ещё — деньги в рассыпухе: пятёрки, трёшки… Николаев протягивает Пчеле несколько бумажек: — Полина, не в службу, а в дружбу, а?… До «Океана»?…

Пчела берёт деньги, и уходит.

— Видишь ли, — говорит Николаев, — здесь электричества нет, воду не вскипятишь, а сырую воду я вообще пить не могу… Как представлю, что в ней кто-то свои грязные ноги моет, что там, в воде, рыбы трахаются, так меня тошнит сразу же… Поэтому лучше уж пива попьём, гут? Ты, кстати, если хочешь пыхнуть, то забивай папиросу, — Николаев протягивает мне пачку «Беломора», — и себе тоже можешь отсыпать. Это Витька Цой привёз, хорошая трава…

Витьку Цоя я знаю: действительно, Витька, и, действительно, Цой. Кореец с Сахалина. Детдомовец. Усыновлён в нежном возрасте какой-то сентиментальной латышкой из Риги, а достигнув брутального возраста, мотается по стране с непонятными целями… Мутный тип, но никогда никакого дерьма я от него не видел. А траву я не курю, и план не курю, поэтому вежливо отказываюсь от угощения, и говорю:

— Может, по именам друг дружку называть будем? А то, «Николаев» — это как-то уж слишком официозно, протоколом попахивает…

— Николаев — это имя, — говорит Николаев, — а фамилии нет, я её потерял. Есть погоняло — «Репа» — это потому,что у меня табло, как репа. Но погоняло мне не нравится. Но ты смотри сам: если тебе не нравится называть меня по имени, то можешь «Репой» звать…

— Как фамилия может быть именем? Кончай уже понтоваться: не хочешь имени называть — не надо. Но только дурака из меня не делай, ладно?

— Да нет же! — Николаев подскакивает со своего дивана, — родители меня так и назвали — Николаев, в честь города на Украине! Чё такого-то? Некоторых людей называют Владимирами, в честь города Владимира — тебя же это не удивляет, правда? Хотя, — он мечтательно закатывает глаза и глядит в потолок, —  я бы предпочёл, чтобы меня назвали Воронежем!  — он смотрит на меня в упор, и начинает цитировать Мандельштама: «…Ты выронишь меня или вернешь,— Воронеж — блажь, Воронеж — ворон, нож…»

В этот момент возвращается Пчела. Она принесла пиво, и теперь ставит его прямо на пол, потому, что в комнате Николаева нет ни стола, ни табуретки, ничего… И именно поэтому я до сих пор никуда не присел, расхаживаю по комнате туда-сюда, курю, а пепел стряхиваю в спичечный коробок. И Николаев, видя это, говорит мне:

— Знаешь, что такое пепельница? Пепельница — это приспособление для стряхивания пепла, если в помещении нету пола! Поэтому — на пол, на пол! — и тут он немного смущается:

— Вы же с Полиной у меня на ночь останетесь?… У меня в соседней комнате такая кровать есть — ты в восторге будешь! — он распахивает дверь в соседнюю комнату, и оборачивается ко мне: — Смотри! Балдахина нет — извини, но чистые простыни я вам дам! У меня на первом этаже — штук двести или триста железнодорожных комплектов!…

Я заглядываю в соседнюю комнату, и вижу огромную старинную двуспальную кровать — с латунными шишечками на изголовье и спинке, из никелированных трубочек. Кровать — да, роскошная… и развратная. Соблазн велик, но — стены… Стены соседней комнаты — мало того, что белены какой-то голубой известью, так ещё и покрыты плесенью… А Николаев смотрит на меня своими чёрными цыганскими глазами, и говорит:

— Вы уж сегодня на ночь с Полиной останьтесь, а то мне одному в этом огромном доме ночевать страшно… У меня тут — мало того, что друзья всякого своего добра натащили, — он кивает в сторону стоящих под окном сумок, в одной из которых лежит целая куча денег, а из другой по-прежнему жизнерадостно пялится в потолок дуло АК-47, — так здесь ведь ещё и привиденья ночами ходят! Стонут, охают, всякие звуки издают… Мне страшно… Так что, оставайтесь — я вам с Полиной не помешаю, я тихо сплю!…

Пчела уже скинула босоножки, и забралась с ногами на николаевский недо-диван; она сидит по-турецки, дрызгает пиво (и как открыть умудрилась? — я, например, до сих пор хожу по комнате, как дурак, с запечатанной бутылкой, ибо открывашек я в интерьере не наблюдаю) — и эта сволочь, Пчела эта, сидит на диване, и строит мне рожи, прикалывается надо мной! Рядом с ней на диване стоит её шляпа — и из этой шляпы она достаёт орешки, грызёт их, и рожи мне строит… умильная такая, на белку похожая… И рыжими своими волосами трясёт.

А Николаев продолжает:

— Здесь раньше людей пытали, тут в подвале застенки были пытошные! Я спустился, и мне страшно стало! Своды из камня сложены, двери решетчатые, в стенах — ржавые кольца! Жуть!… Сколько здесь людей замучили — представить страшно! И я ночами их стоны слышу!…

— Николаев, — говорю я, — ну что ты гонишь? Дом — конца девятнадцатого века; это — уже почти наше время — какие, к чертям, «пытошные»?! Сам себе наглючил — вот и страдаешь…

— Дом-то, может, и конца девятнадцатого, — Николаев смотрит на меня строго, — а подвал?! Иркутск горел, выгорал сто раз, а потом на старых фундаментах новые дома строили! Не знаешь, что ли? Вот, сейчас день светлый — а мне всё равно страшно туда спускаться! Если хочешь, сам спустись вниз, посмотри… Страшно там, и смертью пахнет. И вообще, — он закуривает, — в этом городе везде смертью пахнет, призраки по улицам бродят даже днём, — Николаев отходит от окра, и поворачивается к нам, — отсюда очень удобно за ними наблюдать: я стою и смотрю, как по той стороне улицы, мимо витрин «Океана» люди каждый день туда-сюда ходят – так вот, некоторые в витрине отражаются, а некоторые – не отражаются. Догадываешься, почему, или подсказать?…

 

На секунду, или на полсекунды мне становится жутко: а вдруг, так оно и есть на самом деле?

 

— Правда, тебе сейчас стало жутко? Ты подумал: «а вдруг так оно и есть на самом деле?», — обращается ко мне Николаев, — так вот: так оно и есть на самом деле…

Он забирает у меня из рук бутылку пива, берёт ещё одну, и открывает их — одну другой. Вручает мне открытую, затем таким же манером открывает вторую, отрывает от неё приклеенную на сопли этикетку (помню, что это было «Адмиралтейское» — тёмное, с чёрной этикеткой, с грязно-жёлтым корабликом и такой же грязно-жёлтой надписью) — чокается со мной, и продолжает свой монолог:

— Ты замечал, что с некоторыми людьми очень трудно разговаривать? Вроде бы, и ничем не примечательный человек, а поговорил с ним минут пять или десять, и у тебя начинает страшно болеть голова, и бежать от него хочется – было такое?… А есть ещё такие: вроде бы, и интересов общих у тебя с ними нет, и говорить вам не о чем – а они всё равно, звонят тебе, приходят в гости, болтают ни о чём – а когда ты с ними поговоришь, невольно думаешь: «И зачем я на них время трачу? И для чего они звонят и приходят?» — а это призраки и есть: они за счёт живых людей живут, жизнь твою пьют, время твоё съедают… Ты такого подведи, ненароком, к зеркалу – лучше к старинному зеркалу, к тому, которое у тебя в комнате стоит – и увидишь, что они в нём не отразятся…

 

На этом месте мне вновь не по себе становится: «Откуда, — думаю, — Николаев про зеркало-то знает?! Ведь он не был у меня ни разу!…»

 

А он продолжает:

 

Твоё зеркало тебе любого призрака покажет – вернее, не покажет – уж я-то знаю! Только тебе по бокам от него канделябры нужно навешать, и свечи зажечь – тогда вообще, очень многое через него увидишь!  Ты в следующий раз с отвёрткой ко мне приходи: канделябры от пианино надо открутить. Ты их себе забери — ты же всякую такую шнягу старинную собираешь, я знаю. Я бы тебе всё фано отдал, но как ты его попрёшь? Его тут бросили хозяева прежние — ну, не пропадать же ему?… Само, конечно же, погибнет — так хоть подсвечники с него забери! И — это… у меня тут ещё старинная книга есть — тоже тебе! — откуда-то из-за дивана Николаев извлекает толстенный фолиант в потёртом кожаном переплёте, — Вот! «Полный сводъ Законовъ Россiйской Имперiи, томъ второй! Санктъ-Петербургъ, 1888 годъ! Ты же любишь старину всякую! Бери!…

Краем глаза смотрю на Пчелу: она мне молча подаёт знаки — мол, я здесь ни при чём, ничего ему не говорила… Откуда Николаев знает про моё антикварное хобби — как тогда не знал, так и сейчас не знаю…

А он всучивает мне том, и вновь несёт свою загадочную речь:

— Я должен был тебе всё это успеть рассказать сейчас, потому, как осенью отсюда тронусь уже. Здесь холодно будет, так я — на тот берег. Там — тепло, светло, и мухи не кусают!

— На тот берег Ангары? — зачем-то уточняю я, хотя понимаю, что речь идёт совсем не об Ангаре, и что в ответ я услышу какой-то очередной шизофренический гон. Так и есть:

— При чём здесь Ангара?! — Николаев психует, — я ухожу на Тот Берег Зелёной Реки! На Тот Берег Зелёной Реки, которая течёт в разные стороны! Ты по ней плывёшь — она течёт от Запада к Ленинграду; доплываешь до половины — и тут она течёт в другую сторону — от Востока к Салехарду! А там, на том берегу…

— Почему? — это Пчела с дивана вклинивается.

— Что — «почему»? — раздраженный Николаев оборачивается к девушке, и сверлит её взглядом, — Что — «почему»?!

Пчела даже немного пугается:

— Почему твоя Зелёная Река течёт то туда, то сюда?

— Ну… Ну, видимо, слоны с ноги на ногу переступают, — объясняет ей Николаев, и видно, что он успокаивается, — им же тоже тяжело всё время неподвижно стоять — вот они и переминаются с ноги на ногу,  суставы разминают…

— Какие такие слоны? — это опять Пчела.

Николаев подходит к пианино, его тонкие длинные пальцы опускаются на клавиши; Николаев лишь коснулся инструмента, но под его пальцами с грязными жёлтыми ногтями фано зазвучало, словно оргАн, выдав прекрасную, хотя и совершенно нестройную, какую-то сюрреалистическую, мелодию:

— Слоны… Слоны держат Землю… Их — трое: Асмодей, Белиал и Вельзевул — чтобы ты знала. Уже десять тысяч лет они стоят на панцире гигантской черепахи Лилитты, которая плавает во Вселенском Океана, и держат на своих спинах это хрупкое фарфоровое блюдечко, на котором мы все живём. Ты разве не знала об этом? Об этом же в каждом учебнике истории и астрономии написано!

— Земля — круглая! — орёт с дивана Пчела. Она — материалистка до мозга костей, и николаевские рассуждения про плоскую Землю, лежащую на спинах трёх слонов, ранят её материалистическое мировоззрение, — Земля имеет форму шара, и вращается вокруг Солнца! А вокруг Земли вращается шарообразная Луна! — Пчела хохочет, и кидает в Николаева горсть ореховой шелухи, и отхлёбывает своё «Адмиралтейское» из горлышка, — заканчивай уже прикалываться!

— Ну да, ну да, — многозначительно произносит Николаев, — Земля, конечно же, шарообразная… И — пустая внутри… Полина, — он впивается взглядом в Пчелу, ты видела картину Пабло Пикассо «Девочка на шаре»? Вот сама попробуй на шар залезть, пусть даже и на самый-самый большой — и попытайся удержаться на нём хотя бы минуту! Если бы Земля имела форму шара, то мы все давно бы упали с неё! — это вам просто втёрли эту ахинею, дураков из всех вас сделали, чтобы вами манипулировать можно было!… Этот бред о «шарообразной Земле» придумал Жан-Жак Руссо: ему масоны из «Великого Востока Франции» сделали беспроцентный заём, чтобы он мог дальше как-то концы с концами сводить — и поставили ему условие: придумать какую-нибудь лажу, чтобы можно было людей дурить. Вот он и придумал. А уже в двадцатом веке эту плесень на вооружение взяло КГБ — и морочит вам мозги! А вы верите…

— Да чёрт с нею, с Землёй, — Николаев повернулся ко мне, — на Том Берегу Зелёной Реки лес стоит столетний — видел бы ты этот лес! — у ёлок и сосен стволы — чёрные, а хвоя — фиолетовая! Представляешь?! А у лиственниц — сиреневая! Так, мало того, что сиреневая — она ещё и посыпана чем-то, словно инеем — и светится в темноте! Днём тоже светится, если поглубже в чащу зайти. А трава у них там — малиновая, или вишнёвая — всё от разновидностей травы зависит. Я там был уже одиннадцать раз: переплываешь на Тот Берег Зелёной  Реки — там сторож в избушке живёт: хороший парень, кстати, дружок мой… Японец, самый настоящий. Только фиг ты поймёшь, что он — японец: одет по-нашему, и говорит по-русски, и морда — вернее, лицо — ни разу не узкоглазое. Но — японец, только тайный… Живёт там, медитирует, Букишку созерцает…

Пчела прыснула смехом:

— Кого-кого он там созерцает?

— Букишку, — отвечает Николаев, — Медведя Букишку. Этот Медведь Букишка там, в чёрном лесу по багряной траве бродит, шишки собирает, песенки поёт… А устанет — приляжет на мох – мох в том лесу тоже чёрный, и мягкий, словно бархат, и, кстати, сухой, — и задремлет Букишка, а мы ему снимся… А высоко в небе над ним летают Лётчики — весь день летают, а как стемнеет — спускаются с небес на землю, садятся на свою взлётно-посадочную полосу, и ведут неторопливые беседы. Их движения плавны, взгляды чисты, а речения — мудры и правильны. Прекрасные Лётчики! — счастлив, воистину счастлив тот, кто внимал их речениям! Они постигли Сыктывкар!…

Здесь уж я пивом поперхнулся — смотрю на Николаева в упор, и спрашиваю:

— Кого они постигли, твои расчудесные лётчики?

— Сыктывкар, —  повторяет Николаев, — это город такой на Том Берегу Зелёной Реки. Здесь тоже есть Сыктывкар, но — не такой:  здешний Сыктывкар — убогий и скучный, грязный городишко — совсем не то, что тот Сыктывкар! О, если бы ты увидел его, ты стал бы самым счастливым, и одновременно, самым несчастным человеком! Счастливым — потому, что ты увидел бы самый прекрасный из Сыктывкаров, а несчастным — потому, что тебя бы туда постоянно влекло вновь. Но для того, чтобы увидеть этот прекрасный Сыктывкар, нужно самому стать немного Сыктывкаром… Я там одиннадцать раз был, и скоро вновь туда отправлюсь…

…Пчела поднялась с дивана, и теперь парила в воздухе — или мне это только казалось?… У Николаева тоже появились какие-то странные признаки — а какие, я так и не мог понять, но что-то странное, небывалое и неестественное точно появилось в его облике. Он продолжал вещать:

— Самое главное — детям не рассказывай того, что узнал от меня, и вообще не доверяй им! Дети — это и не дети вовсе, а посланные к нам из Нижнего Мира убийцы! Мы уже — уже! — рождаемся взрослыми, просто нам потом прививки делают, и мы всё забываем… КГБ прививки делает. Ну, и мы думаем, что были детьми — а они нам потом ещё и фотографии подбрасывают, на которых мы — как будто, дети. А на самом деле, дети — это таинственные убийцы, слуги Бледных Карликов; они своих убийственных инстинктов сдерживать не могут — то кошку керосином обольют и подожгут, то собаку изувечат… Вот, смотри! — Николаев подводит меня к окну, открывает створку, и кричит во двор: «Кис-кис-кис!»

— Видишь, — спрашивает он меня, когда на его зов под окно выбегает хромая кошка, — дети её убивали, а я её спас! А дети потом за мной стали охотится: камни в меня кидали, один раз кирпич на голову бросили, в другой раз поджечь меня здесь пытались… Весной всё было…. А я кошку лечил: раньше она со мной на диване спала, а теперь, вот, по двору носится! Цой у меня деньги прячет — говорит: «Николаев, сколько надо — бери!» — вот я и взял немножко денег, в клинику напротив сходил. Они там, в клинике, ухо-горло-нос лечат, но я им сказал: «Лечите кошку — я вам заплачу, сколько надо!», и деньги показал. И — что ты думаешь? Вылечили! Бегает!…

— Николаев, — это опять Пчела-материалистка голос с дивана подаёт, — а что у тебя там из сумки такое высовывается? — и рукой показывает на автоматный ствол. Встаёт, шлёпает к окну, открывает сумку…

— Ромка!!! — то ли, восторг, а то ли ужас в голосе Пчелы, — гляди!!!…

Я уже знал, что там лежит. Нутром чуял. Поэтому и подходить не стал: понятно же, что в сумке под окном лежали стволы. Зачем мне на них смотреть? — чем меньше знаешь, тем лучше спишь. Верно?

А Николаев походит к окну, Пчелу от сумки оттесняет — достаточно грубо, кстати — и говорит:

— Полина, не тобой это положено — не тебе и нос туда совать, а то сыктывкарму себе испортишь. Если деньги нужны, скажи, — расстёгивает ту сумку, из которой сегодня уже извлекал деньги на пиво, достаёт две пачки фиолетовых «четвертных» с Лысым — и нам протягивает:

— Берите, пригодится. Если надо будет ещё, то придёте и скажете…

В каждой пачке — по две с половиной тысячи совецких рублей. В банковской упаковке. Настоящих. И Николаев всучивает их нам:

— Сейчас пойдёте гулять — мороженного себе купите, пива… на «Чёртовом Колесе» в парке покатаетесь… Берите.

Меня колотит. Меня бьёт мелким бесом. Зачем я пришёл сюда, в этот пустой дом, в эту комнату, в которой шизофреник Николаев гонит мне что-то про Зелёную Реку и Плоскую Землю — гонит среди оружия, наркоты и каких-то диких, явно незаконных деньжищ?… Я отпихиваю от себя пачку «четвертаков», но шизофреник Николаев берёт меня за ворот рубашки, расстёгивает верхнюю пуговицу, и засовывает пачку прямо под рубашку:

— Бери. От чистого сердца. Или тебе каждый день дарят по два с половиной куска?…

— Пчела, — говорю, — летим уже отсюда, а?… В парке погуляем, мороженого купил, пива попьём… На «Чёртовом Колесе» покатаемся…

Мы уходим. Мы опять спускаемся по очень-очень крутой чёрной лестнице, которую склепали из каких-то железяк и рельсов в конце девятнадцатого века. Пчела спускается первой — и я сверху смотрю на её шляпу, и вмятина в этой старой чёрной мужской шляпе напоминает мне тощую задницу. Мне неудобно спускаться — то есть, неудобно физически: в одной руке я держу подарок Николаева — второй том Свода Законов Российской Империи 1888 года выпуска — а другой приходится держаться за перила. А под рубашкой болтается и щекочет живот другой николаевский подарок —  пачка двадцатипятирублёвок…

Мы спустились, и вышли на улицу. Николаев открыл окно, и окликнул нас:

— Вы, всё же, вечером приезжайте — место есть, кровать есть, чистое постельное тоже есть. А то, мне одному — страшно… И… — здесь он запнулся, — ты это… детям не говори ничего, и с Лёвокй поменьше якшайся: подставит он тебя, как пить дать, подставит! И донос зелёной ручкой напишет!

Вспоминаю об этом сейчас — и меня передёргивает, и прошибает мороз по коже: разговор наш состоялся в июне 1990 года — а в марте 1998 года, через восемь лет, выпали на мою долю всевозможные злоключения, виновником которых был некий Лёва. В тот год, когда состоялся наш разговор с Николаевым, я и знаком-то с этим Лёвкой почти не был. Это уже потом, годика через два или три, мы с ним сошлись покороче – ну, а в 98-м и пророчество шизофреника Николаева сбылось до самых мелочей. А ещё через несколько лет я знакомился с материалами того самого «дела», из-за которого сворачивали мне кровь тогда, в девяносто восьмом: всё верно – мелкий убористый Лёвкин почерк, его показания, написанные зелёной пастой… Чёрт возьми, откуда Николаев обо всём этом знал?!

…Николаева нашли через полгода, замёрзшим на трассе, где-то под Тулуном. Следов насильственной смерти на теле не было: просто, шёл и замёрз. Я теперь точно знаю, куда он шёл: он шёл на Тот Берег Зелёной Реки.

А Пчела, кстати, в тот вечер свою золотую цепочку с ноги потеряла… Такой вот Сыктывкар.

Роман Днепровский

0 0 голоса
Рейтинг статьи
Подписаться
Уведомить о
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии
0
Оставьте комментарий! Напишите, что думаете по поводу статьи.x