Каюсь, я долгое время не придавал значения эндшпилю. Я старался в шахматной партии все решить в середине игры. Любил авантюрные варианты, охотно жертвовал фигуры. Меня манил вихрь комбинаций. Стоило ли думать об эндшпиле, когда рушились пешечные преграды и взламывалась защита. И противник вынужден был класть своего короля. Шахматы не были целью моей жизни. Для меня это была просто игра. Серьезные игроки думали об эндшпиле и старались не тратить сил впустую. И в эндшпиле так сказывалась каждая сбереженная пешка становившаяся ферзем. Я не стал чемпионом. Сегодня можно вспоминать, вздыхая о прошлом, анализировать не только сыгранные шахматные партии, но и всю свою жизнь. Жара и внутреннее томление сжимают сердце. Постоянная боль в груди. Как я любил раньше валяться на пляжах, загорать, играть в волейбол… Играть под палящим солнцем в шахматы. Это сегодня не для меня. Слишком мало осталось у меня времени, чтобы тратить его на игру. И яркое солнце тоже не для меня.
Месяц прошел без дождя и без какого-либо намека на вдохновение. Как живут в южных странах, как выдерживают нашествие жары – не представляю. Говорят – у всех есть кондишки. И в Африке, у эфиопов, спрашиваю сына моего покойного друга, приехавшего из Марокко. Вообще-то он живет в Израиле, в Марокко ездил за экспонатами. Был и в Эфиопии, искал пропавшее колено Израилево. Отвечает, живут как на сковородке…
Там привычные. А вообще-то все ищут тепла. Поэтому уезжают. Пушкину тоже здесь было холодно. Но грел внутренний жар. Сегодня с утра более тридцати градусов. Не нужно никакого внутреннего жара. И это всего лишь начало лета. Сын моего друга привез урну с прахом матери, которую подзахоронили мы к могиле моего друга. Друг студенческий веселый певец опередил нас. Теперь и она – звонкая хохотунья с ним соединилась. В могиле друга вырыли глубокую дыру, словно нору – и в нее опустили урну – голубоватый глобус. Как мало остается от человека. Бросили горсти земли в эту нору, выпили виноградного вина. От жары раскалывалась голова. И лишь под вечер – дождь долгожданный. Словно раскрылись хляби небесные. Услышаны мольбы огородников. Дождь спасает будущий урожай. Представляю, как ждут дождя на земле обетованной. Сын друга чисто русский человек, рано полысевший, на висках только осталось золото волос. Он хранитель музея в Хайфе. Живет там на самой вершине горы Кермаль. Возвращаться не хочет. Напротив, зовет меня туда. Я ничего не обещаю. Здесь, на месте бывшей Пруссии, я давно и напрочь прижился, родина писателя – язык, здесь я улавливаю новые слова.
Но невозможно найти единственные слова для прощания… Что помню о ней? Была хохотуньей, казалась простушкой. Слезы не туманят глаза. Совсем недавно хоронили моего друга – поэта, стал я говорить у гроба и не смог, сдавило горло. Жена друга – это тоже тяжело. Как будто хороню его еще один раз. Она жила ради него. А может быть, я не прав…
Женщины у могилы говорящие прощальные слова и едва сдерживающие слезы, создавали другой образ. Пусть будет так: затейница радостных сборов, лидер в бабьем веселье. С моим другом прожила всю жизнь, и без него, я уверен, стало все для нее пресным. И вот сейчас дождем орошает ее последнюю обитель. Когда покидает мир близкий человек, понимаешь – скоро и твоя очередь. Думаю об этом без страха. Сделал все, что мог, а может быть, и больше, чем мог. Пора остановиться, ничего нового я уже не скажу людям. А впускать их в свой мир старика – имеет ли смысл. Примером может служить моя жизнь? Вряд ли… На старости лет без собственного пристанища, мечусь в поисках уединения. В лесной тишине создаю свои бумажные миры. Вернее даже не бумажные. Нередко написанное остается на диске компьютера. Принтер не хочется включать.
Главное, заранее не думать ни о каком сюжете. Люди, ожившие на листе бумаги или на экране компьютера, сами вершат свою судьбу. Знал ли мой друг, покинувший Питер, что будет лежать в чужой земле. Нас столько сюда приехало – двадцать один человек. И вот стою один у могилы. Вокруг деревья, листья блестят от дождевых капель. Лес уступает место могилам. Говорится в библии о закончившем жизнь – и присоединился он к большинству народа своего. Я пока в меньшинстве. В чем замысел Бога? Почему не всем отпущен равный срок? В голове бьются строки Анны Андреевны: чтоб вас оплакивать мне жизнь сохранена… Это она о блокаде, о миллионе погибших от голода. Жена моего друга тоже была блокадницей. Чудом выжила. Значит, пощадили ее небеса. И сколько бы не было нам отпущено, все, кажется, мало. И говорим и пишем в некрологах – безвременная кончина. Наверное, правильно, смерть отменяет ход времени, само время теряет смысл. Наступает вечное путешествие, обещанное Эйнштейном, скорость полета замедляет годы и даже века. Почему же мы хотим отсрочить космический полет? Жену моего друга пытались вылечить в Израиле, потом лечили в Питере. Там и кремировали. Горстка пепла в вазе, похожей на голубой школьный глобус. Везли самолетом, чтобы воссоединить с моим другом. Ученики великого философа и утописта Федорова, основателя русского космизма, возможно, научатся собирать наши частицы даже в космосе. Надо вернуть миллионы кремированных и миллионы сожженных в печах гитлеровских лагерей. По силам ли это верящим в воскрешение. Есть ли смысл повторять свою жизнь. И стоит ли? Вновь пройти через унижения и страдания – не хочу. Говорят космисты, что можно будет исправить ошибки. Жизнь без ошибок пресна, как вегетарианская диета. Судьба долгожителя-ворона скучна и утомительна.
Но как заманчиво общее воскрешение. Мы тогда все свидимся. Станем ли предъявлять претензии и множить обиды? Или обрадованные возвращением в жизнь заживем вечно и счастливо. Но как пугающе бездонно – слово вечно. Выдержит ли душа? Хватит ли сил у нее. Запросится наверняка туда, где нет бренного измученного болезнями тела. Но отпустят ли? Свобода выбора – это только слова. На свободных выборах побеждают диктаторы.
Мы возвращаемся с кладбища в маленьком автобусе. Почему-то все шутят, нервный смех, возможно даже радость от осознания, что остался жив, что не твой еще черед. Тоже, помню было на похоронах моего литературного наставника. Замечал не раз, как жены хоронят своих мужей. Женщины ведь живут, как правило, дольше. Так вот на похоронах в них просыпается скрытая энергия. Они в центре внимания. Лишь через месяцы осознают, что лишились привычной жизни. И опустевший дом заразит немыслимой тоской. Самый счастливый конец обещают русские народные сказки. Изумительная концовка: жили они долго и счастливо и умерли в один день.
Но не сбывается сказка. Совсем недавно я потерял лучшего своего литовского друга. Он написал книгу, которую я не прочел, потому что нет еще ее перевода на русский язык. Это книга о школе для червяков. Червяка там спрашивают: знает ли он Ленина. Червяк отвечает – нет. А как же иначе – ведь вождь не зарыт в землю. Мой друг умер мгновенно, тромб закупорил сосуд в легких. Он лежал в гробу с легкой ухмылкой на лице. Казалось, сейчас встанет и удивится – почему так много цветов и народа вокруг. Жена – организатор и при жизни его всяческих встреч и литературных праздников и здесь распоряжалась всем действом весьма энергично. Всем улыбалась, раскланивалась, словно разыгрывала написанную умершим мужем комедию, написанную специально для этого печального дня. Именно комедию. Ведь он никогда не писал трагедий. Мой друг не боялся смерти, и не верил в бессмертие души. Лежал большой и грузный в гробу, не тронутый болезнями, затаив под усами усмешку. Мол, перехитрил всех, как и его герой литовский швейк – Густас.
Люди вокруг меня не похожи на литовского друга. Не пойму, почему старый капитан так боится смерти. В морях он был самым лихим из капитанов. Теперь ему за восемьдесят. Давно проводил жену в иной мир. Просит звонить ему по утрам, проверять – жив ли… Покупает дорогие лекарства. Отдал ключи соседке, чтобы могла зайти, если он не откликнется на звонки. И в то же время держит в неприкосновенном запасе бутылку коньяка. Говорит мне, что если проглотить с десяток таблеток снотворного и выпить бутылку – можно безболезненно закончить жизнь. Я его понимаю – самое страшное обессиленному болезнями стать всем в тягость. Зачем эти мучения. И все же почти во всех странах осуждают самоубийц. Их положено хоронить за оградой, вне других могил. Возможно, самоубийца уничтожает свою душу. Не дает ей отделиться от бренного тела. Об этом даже подумать тяжело. Ведь душа бессмертна. Верю, Федоров изначально прав: самое главное зло смерть. Пока ее не победим, не можем мы считать себя разумными управителями мира, сынами Божьими. Можно восстановить тело – уже сейчас, можно клонировать. Но куда испаряется душа? Никому не ведомо. Никто не возвратился из иного мира и ничего нам не объяснил. Неизвестность пугает. Если даже там рай – ты ведь прибудешь туда без тела…
Жизнь, как и шахматную партию, всегда можно прервать самому. В шахматной игре достаточно положить короля и произнести одно слово: сдаюсь. В жизни все значительно сложнее. Я не в праве никого осуждать. Ведь самые чтимые мною писатели и поэты осуществили свое право на смерть. Ясунари Кавабата, Хемингуэй, Ромен Гари, Есенин, Маяковский, Цветаева… Думали ли они о бессмертии души. Скорее всего, нет. Отчаяние затмевало мысли о вечном. А возможно, понимали, что уже обессмертили себя в слове. Ведь творчество на сегодня единственный путь к бессмертию. И оно же делает жизнь невыносимой. Человек пишущий всегда на виду, он изначально занимается эксгибиционизмом. Раны его видны всем. У него спрашивают ответ гонимые, униженные и оскорбленные… У него ищут ответ в смертный час. И наступает момент, когда чаша страданий переполняет его. Есть версия, что даже великий Гомер повесился. И не был ли самоубийством уход Толстого из Ясной поляны.
Жить сегодня, умереть завтра. В студенческие годы смотрел японский фильм с таким названием. Японцы более других понимают, что такое смерть. Харикири, Хиросима, Фукусима – от слов подступает к горлу тошнотворный страх. Само слово Япония пахнет смертью. И в то же время завораживает. Близость смерти порождает самураев. Порождает людей чести. Спасая других, спасаешь себя, вернее свою душу, очищаешь ее. И становится святее святых японский консул в Литве Сёгихаро. Спасший тысячу спас десятки тысяч. Это потомство тех евреев, кому успел выдать он транзитные визы. Это те, кто успел покинуть страну, где за каждым углом подстерегала смерть. Ведь литовские фашисты расправлялись с жителями местечек раньше, чем туда добирались айнзацкоманды…
Все время помню, что я спасся чудом, что жизнь моя «случайный дар». В мои сны врываются страшные видения – рвы с трупами, газовые камеры… Полтора миллиона убитых детей… Это мои сверстники, могли бы жить рядом со мной, были бы моими друзьями…
Нас было много на челне… Пушкин – молодой, переполненный желанием любви, рифмами и сюжетами – вдруг почувствовал, что остался один. А если бы он прожил долгую жизнь, среднестатистическую жизнь современного человека – создал бы шедевры или задохнулся от тоски, узнав, что мир не изменяется от слов.
Не равняю себя с гением. Я слишком поздно понял, что остался один. В течение десяти последних лет покинули этот мир самые близкие люди. Друзья и родители. Со смертью матери не стало человека, который принимал меня в любой ситуации, в любом проявлении, принимал и прощал.
А друзья ведь задолго до смерти стали чужими. Один, раздавленный и униженный неудачами, скрылся в соседней республике, другой не выдержал моей критики и затаил обиду. Нельзя, понял я, говорить правду, даже самым близким друзьям. Особенно поэтам. Надо слушать, внимать, восхищаться. Поэтам нужны не друзья, а любящие женщины. Поэты должны быть молодыми. Печально быть поэтом после шестидесяти. Лишенный обожания женщин разве может он сочинять стихи. Представьте седого Пушкина, с лицом изборожденным морщинами, страдающего геморроем и язвой желудка, согбенного и еле волочащего ноги – невозможно крикните вы, нам не нужен такой Пушкин! Успокойтесь, такого не будет. Пистолет Дантеса заряжен.
Сегодня дуэли не в моде. Были бы разрешены поединки, поэты перестреляли бы друг друга. Желчь и зависть душит их. И никакого Дантеса не нужно.
И все же «человек один не может». Одному тяжело не только от одиночества. Одному так легко утонуть в своих обидах. Одного ничто не радует.
Вместе со всеми можно забыть про караулящую тебя смерть. Похороны сменяются праздниками. В июне один праздник набегает на другой. Встречаем лето. День России. День, когда Ельцин влез на танк. И поделили империю. Совпадает с Ивановым днем. Впору жечь костры и прыгать через жаркие всполохи огня…
В парке юные барабанщицы созывают народ на открытую эстраду. Голенастые, тонконогие, приученные к ритму. Бейте звонче. Разгоняйте тоску. Славьте богов дождя и солнца. Юные потомки язычников. Повсюду за кустами палатки национальных обществ. Зачем разделили нас. Украинское, белорусское, великорусское – не все ли они звенья одной цепи – просто разные диалекты. Опомнитесь, соединитесь. Не хотят, жар обид будоражит тело. Только сильный дождь может охладить. Тучи над парком сгущаются. Чиновники ждут явления губернатора. Приготовили большой зонт, чтобы уберечь от дождя начальничью голову. Казачьи патрули и охранники у входа. Шарят по моей спине металлоискателем. Бесплатный массаж. Во всех аллеях охранники. Одеты в черное. Униформа. Заимствовали у фюрера. Как хочется иметь вождя. Он все решает. А тебе остается только подчиняться и кричать: Зиг Хайль. Каждому в этом бренном мире нужна победа. Но в слове победа содержится слово беда. Это слова из стихов талантливой писательницы моей соседки. Победитель жаждет получить вознаграждение за пролитую кровь. Победителю кажется, что ему все дозволено. Он хочет выиграть у судьбы, у жизни. Полагающий, что победил, он заблуждается. Победа растлила его. Так материальное преимущество, достигнутое легко в начале партии, усыпляет игрока, делает его невнимательным. Он рано почивает на лаврах. Но подсказать ему об этом нельзя. Играем всегда без подсказок. Девиз один: «Взялся – ходи!». Если ты дотронулся до фигуры, то другой фигурой ты уже не имеешь права пойти…
Мои ушедшие из жизни друзья были страстными игроками. В шахматных партиях они получали свою дозу адреналина. Победа на доске заменяла поражения в жизни. В жизни же была одна единственная партия с заранее проигранным эндшпилем. Это была расплата за бездумную и лихую игру в миттельшпиле. Все эти красивые жертвы и изящные комбинации услаждали самолюбие и сеяли в душе надежды. Но нехватка фигуры в конце партии, нехватка всего лишь одного темпа делали всю эту красивую игру бесполезной. Можно положить короля на доску и сдаться сразу, а можно тянуть игру и зная, что обречен, мучить себя и противника необязательными ходами. К тому же и флажок на часах повис. Вот-вот он упадет. Зачем дергаться и повторять ходы. Ничьей в этой жизни не бывает. И нет никаких прав на повторение партии. Отыграться невозможно…
Мой старший друг-шахматист сумел затянуть концовку. В фашистском концлагере он занял второе место в шахматном турнире. И был переведен из каменоломен, где человек мог выдержать от силы месяц, в лагерную обслугу. Он вполне сознательно уступил первое место эсэсовцу из лагерной охраны. За первое место славянин мог расплатиться жизнью. В обслуге он заменил того, кто искал для охранников в золе золотые коронки. Этот бедолага, не сумевший скрыть свое еврейство, стал горсткой пепла. Золотую коронку можно было и утаить. Спрятать в заднем проходе, а потом выменять на нее не только пайку хлеба, но даже и талон в лагерный публичный дом. В день Победы, этот мой друг надевал арестантскую робу, увесив ее медалями, которые он получал регулярно, как участник войны, и мы шли к памятнику павшим героям, стояли там у вечного огня. И все видели в моем друге героя. Он был герой, потому что выжил в кровавой мясорубке, где миллионы жизней уносились в небо с дымом крематория. И в то же время я понимал, а с годами все больше понимаю, что герои это не те, кто выжил. Герои погибают первыми.
Война пробуждает самые низменные инстинкты. Иногда героев трудно отличить от палачей. Проходит время. Многое забывается. За давностью лет, говорят. Но души, истерзанные войной, трудно воскресить. И как можно оправдать тех, кто убивал и насиловал. Кто привык к тому, что все дозволено. Но находятся защитники. Они называют себя патриотами. В моей электронной почте письмо, призывающее участвовать в пикете, требующем наказать убийц полковника Буданова. Но ведь он сам уже давно обрек себя на смерть. Задушивший у себя в кабинете семнадцатилетнюю чеченку, он убил свою душу. Но ничего не понял. Ведь его восхваляла дружно почти вся страна. Он был воин и герой. Он делал зачистки и уничтожал бандитов. Эта девушка, зверски им убитая, могла быть снайпером, так пытались оправдать его те, кто видел врага в каждом чеченце, видел в каждой кавказской женщине шахидку или снайпера. Он и сам втолковывал это своим храбрым воинам. Воины мстили за убитых товарищей. Кавказ полнился кровниками. И вот полковник был осужден, его одного из многих все-таки наказали и никто не хотел понять за что. Он в тюрьме был арестантом примерного поведения и его выпустили досрочно. И теперь пуля кровника настигла его вдали от Кавказа. Его хоронили как героя со всеми воинскими почестями. Его отпевали. Церковь отпускает грехи воинам. Так повелось испокон. Воины за веру Христову угодны церкви. Воины нужны государству. Воины, спорт и церковь – основа власти.
В могущественных государствах, претендующих на мировое господство, спорту дается первейшее место. Так было в предвоенной Германии, фюреру были нужны сильные и выносливые солдаты. Философия и литература не поощрялись. Арийцы должны были покорить другие народы. Ни тени сомнений, порожденных книгами. Костры для книг. Бумага хорошо горит. У нас тоже пробовали – не прижилось. Зато сейчас закрывают сельские школы, изымают литературу из школьных программ. Строят так называемые фоки – физкультурно-оздоровительные комплексы. Называется все это – патриотическое воспитание. Готовятся индульгенции тем, кто уничтожит врага. Враг – это не мы с вами, это иной – иностранец…
Индульгенции не помогут. Военным преступникам нет оправдания. Война не все спишет. Страшно, что сами палачи не могут осознать, что совершили преступление. Ведь их долго готовили к тому, чтобы убивать. Убийцу миллионов Эйхмана пытались оправдать. Говорили об обыденности зла, о том, что он просто исполнял приказы. Сердобольная еврейка Хана Арендт, чудом избежавшая Холокоста, была на его стороне. Проходят годы. Преступники успевают прожить жизнь, состариться, они так до конца жизни и считают, что честно выполняли приказы. Они получают нормальную пенсию. Считаются ветеранами войны. Когда судили одного из полицаев, его спросили, как он смог убить более десяти тысяч евреев, не тяготит ли это убийство его совесть, он ответил: так це ж жиды. Буданов мог тоже ответить, так це ж чеченцы. Так въедается в кровь и в генную память национальная рознь. Ее итоги миллионы замученных и убитых. Ее плоды развалившиеся государства.
Бог создал человека по образу и подобию своему, Бог наделил его разумом с большим запасом на будущее. И первое с чего начали люди – они стали делить богов и спорить, чей Бог сильнее. Религиозная рознь слилась с национальной. Человек оказался способен на такую жестокость, какая никакому Богу не могла даже присниться. Человек употребил свой разум на создание средств и способов убийств. Почему всесильный Господь со своей высоты не заметил этого. Почему не услышал мольбы гибнущих в газовнях Освенцима? Есть ли он вообще. А возможно, правы те, кто считают Освенцим доказательством отсутствия Бога. Но если отвергнуть Бога, тогда – тупик, тогда все дозволено, пределов нет…
А тут еще и подсказка: гений нашего времени таинственный питерец Григорий Перельман якобы математически обосновал отсутствие Бога. Ему присудили премию в миллион долларов за доказательство гипотезы Пуанкаре. Вселенную можно свернуть в точку по этой гипотезе. А значит верно, что она произошла путем Большого взрыва – материя из одной точки взяла свой разбег. Перельман, погруженный в мир абстрактных расчетов, не принял миллион долларов, он замкнуто живет в двухкомнатной квартире со своей матерью на окраине Питера. Он не дает интервью и ни с кем не хочет делиться своими мыслями. Количество желающих трактовать эти мысли все время растет. Вот и я внесу свою лепту – полагаю, он боится своих открытий. И напрасно. То, что Вселенная образовалась из точки – и есть прямое доказательство не отсутствия, а присутствия Бога. Ведь творил буквально из ничего, из пустоты, из слова, из сгустка энергии, из черных дыр. И мы постоянно пополняем эту энергию, наши мысли, наши души, наши энергетические поля, мы создаем Бога. И, к сожалению, заполняем пространство немыслимым злом. Яд геноцида разъедает и растлевает пространство и время.
Миллионы жертв, миллионы детей, молодые женщины не успевшие родить – цена геноцида. Желания безумцев утвердить свою религию и свою нацию превыше всех других, обитающих на планете, уничтожает не только иноверцев, но и своих. Миллионы – это статистика. Представить невозможно. И потому все кажется нереальным, абстрактным. Но если среди этих миллионов твои родители, твои сестры и братья, твои дети – тогда горе становится реальным и охватывает тебя. Можно ли это пережить. Узнать в наслоении трупов близкого человека и после этого еще хотеть выжить, стараться не вызвать гнева палачей. Спрятаться за чужие спины.
Так было. Лагерный опыт – это анти опыт, это шаламовская анти литература, чтение которой порождает неверие в человека. Но отбрасывать знание этого опыта – значит уподобляться страусу, уткнувшему голову в песок.
Человек не только безжалостно уничтожает себе подобных, он уничтожает всю биосферу, он рубит сук, на котором сидит. Тело побеждает разум. Только освобожденный от тела разум может приблизиться к Богу. И опять правы русские космисты. Человек должен состоять из энергетических полей, должен быть человеком «лучистым», не поглощающим продукты биосферы. Ведь есть пример в природе – деревья, растительность – им достаточно солнечных лучей, воды и углекислого газа, они же пополняют атмосферу кислородом и насыщают, создают почву.
Но пока все это область утопии и нам надо жить в том образе, в котором мы созданы и много веков существуем. Как же научиться прощать друг друга, как научиться исполнять десять заповедей, данных Господом на горе Синайской Моисею.
Мы покинули коммунистический рай лжи и утопий и обрели другой мир, где утратившие совесть и честь пытаются обратить нас в рабство. И некому изгнать торгующих из храма.
В далеком прошлом проповедники, живущие в нищете, отвергали даже мысли о мамоне, Страстные толкователи Божьего слова. Сегодня нередко облаченные в рясы рвутся к богатствам. Бывшие комсомольские работники, штатные хулители Бога, они сегодня окормляются его именем. Оправдание – апостол Павел, ведь тоже был Савлом, был гонителем, а стал страстным проповедником.
Пришла еще одна печальная весть из Москвы – скончался зять Юрия Куранова. Зять –священник, который десять лет назад отпевал писателя. Я не мог и не имел права остановить тогда прибывшего на похороны из Москвы церковника. Ведь Юрий Куранов не признавал официозную православную церковь. Он был в катакомбной церкви. Яростный борец и ниспровергатель серости и лжи он лежал неподвижно в гробу и не мог уже больше протестовать. Зять его, православный священник, отпускал ему грехи и молил Господа о прощении усопшего. Теперь иной священник, там, в Подмосковье, провел панихиду. Простим умершим все их грехи. Нет на земле людей безгрешных. Юрий Куранов – писатель и бунтарь жаждал смерти, он не желал бороться со смертельной болезнью. Он жаждал встречи с Христом. Я спросил его: а на каком языке он будет говорить с ним. Куранов задумался. Я заметил, что незадолго до смерти великий Лев Толстой начал изучать иврит.
Я пытался изучить этот первозданный язык, далекий от всех европейских языков, когда собирался в поездку в страну обетованную. Все мои потуги оказались напрасными, знания мои не пригодились. Выходцы из России, мои друзья и все их друзья говорили на русском языке.
Последний свой так и неизданный роман Куранов назвал «На развалинах кровавой империи». Он был дружен с отцом перестройки Александром Яковлевым и записал все разговоры с ним. Роман сегодня не нужен ни его почитателям, ни его хулителям. После смерти человек обретает иную суть. Из него делают или беса или святого. Это вторая смерть. А не совершил ли Куранов самоубийства? Ведь он намеренно не стал лечиться. Ему выделили деньги на поездку в Дубну, где должны были облучением побороться с опухолью горла. Он доехал только до Москвы, там провел месяц, прощаясь с друзьями, и вернулся. «Не хочу, – сказал он мне, – чтобы издевались над моим организмом, превращали меня в видимое ничто, убивали медленно мою плоть. Он прожил еще год. Но какой год! Ему дано было говорить все, что он думал. Проповедовать яростно и страстно. Он защищал свой язык, он нес проклятие тем, кто обесчестил и исковеркал слово. Но почему он не хотел признавать другие языки?
Мы слишком долго жили в огромной империи. Мы привыкли к тому, что русский понимают в любой республике, составлявшей эту империю. Мы привыкли переводить по подстрочникам. Возможно, мы обкрадывали себя. Ведь каждый язык вносит нечто иное в познании мира. И в тоже время было бы много лучше иметь один общий язык и понимать друг друга. Но что поделать коли разрушена Вавилонская башня. Хотели достичь неба, а получили извечную вражду и недоверие друг к другу. Ведь человек, говорящий на другом языке опасен. Возможно, он наговаривает на тебя, а ты стоишь и глупо улыбаешься. Праязык был отвергнут по воле свыше. Чтобы не добрались до сути, чтобы оставались в неведении и не знали, кто и как управляет миром. Незнание не освобождает от ответственности.
Но как иногда полезно незнание. Никому не дано угадать свой смертный час. Ясно, что его не избежать, что для всех одинаков исход эндшпиля. Многие тома написаны по теории шахматной игры. Есть разработка дебютов такая тщательная, что знатоки теории могут точно сказать, какая фигура и где будет стоять даже после двадцатого хода. Есть разработки и для эндшпилей. Но никому не дано познать все глубины концовок. И как и человеческая жизнь индивидуально и никогда не повторяется, так и шахматная партия повторяет только дебюты. Вся же игра неповторима.
И вот повис флажок. Очень важен последний ход, на который остались последние секунды. В жизни же это – завещания, предсмертные откровения. Недаром самурай перед тем как сделать харакири пишет предсмертное хокку. От человека, уходящего из жизни, ждут главные и откровенные слова. Правители боятся этих слов. Завещания и письма уничтожаются. Но как поймать тот момент истины – момент последнего слова и последнего вздоха. Погрязшие в крови вожди караулили у постели умирающего Горького. Никто кроме них не должен был услышать пролетарского гения. Слов его мы не узнаем.
Зато все слова Пушкина зафиксированы. И то, что он просил: выше, к книгам… и про морошку, и то, что просил простить его секунданта и друга Данзаса… И все же самые последние его слова это констатация: кончена жизнь. Последний диагноз поставил себе и Чехов. Он сказал: я умираю. Но так как это было в Германии, то по-немецки: ich sterbe… Наш земляк великий философ Иммануил Кант произнес одно, но веское слово: достаточно. Он рожденный хилым и болезненным сумел прожить восемьдесят лет, для того времени срок большой. Мой литературный наставник Сергей Снегов, человек огромной силы воли тоже сам определил свой срок. В восемьдесят четыре года он отказался от операции, которая могла его спасти. В час смерти остановились его часы, во время похорон разразилась гроза, был февраль и снежные вихри и гром и молнии – все это было не обычно. Природа восставала против его ухода. Смерть не должна быть такой яростной. Смерть это наше примирение с Богом. Но мы не хотим это осознавать. «Да ты не бойся», – последние слова Надежды Мандельштам, обращенные к своей сиделке. Схожие слова произнесла жена моего друга. Она сказала своей дочери: «Не огорчайся, не надо печалиться…» Как видите, женщины даже в последние свои мгновения заботятся о ближних. Они более терпеливые и более человечные. К ним чаще всего и обращены последние слова их мужей. Так Юрий Куранов попросил жену подержать его руку. С такой же просьбой покинул мир мой отец. Они умерли своей смертью. Те же, кто погибал под пулями и в газовых камерах выкрикивали слова отчаяния. Или бросали слова проклятия своим палачам. Или взывали к Богу, искали у него спасения. Но были и те, кого не страшила смерть. Говорят, что знаменитая танцовщица Мата Харри, приговоренная за шпионаж к расстрелу, послала целящимся в неё солдатам воздушный поцелуй и крикнула: «Я готова, мальчики». Наверное, она помнила слова Марка Аврелия: «Однажды смерть улыбнется всем нам. Единственное, что мы можем сделать – улыбнуться ей в ответ!»
Олег Глушкин