ВНУЧКИНЫ СКАЗКИ
В детстве я точно знала, что такое — навсегда. Навсегда — это мама, папа, брат и дедушка с бабушкой. Это у кого-то разводились родители, чего мне никак было не понять: мама с папой ведь не могут жить отдельно друг от друга! Мои – точно не могут.
У кого-то умирали старенькие бабушка или дедушка — это было очень страшно, я сама видела: на улицу вынесли табуретки, на них поставили гроб, а в нём лежала старушка в голубой косынке, с маленьким бледно-жёлтым лицом и синими губами. На лицо ей падал снег и не таял. Играли похоронный марш, от которого у меня болело в животе — так там всё сжималось, а слева за рёбрами и в ямочке под шеей стучало противно, до тошноты. К мёртвой старушке подходили женщины в чёрных платках, целовали её в лоб и отходили, некоторые плакали в сторонке и вздыхали. Я тогда только представила, что мне нужно поцеловать эту бабушку — и у меня сразу всё замёрзло! Нет-нет, с моей бабушкой такого не случится!
И потом, моя бабушка совсем не такая: она полненькая, лицо у неё большое, розовое и мягкое. И волосы красивые — седые, посреди головы — мягкой волной. В эту волну бабушка спереди втыкает полукруглый гребень. Бабушка ходит как уточка — что-то у неё с ногами — и всё приговаривает: ох, вейзмир…
— Что такое «вейзмир»? — я спрашивала об этом бабушку уже много раз! Но она мне не отвечает, только каждый раз говорит что-то вроде:
— Ты уже руки вымыла после улицы?
Или:
— Пойди к дедушке, он тебе яблочко порежет.
К бабушке с дедушкой меня приводили, когда я болела и не могла идти в детский сад. Бабушка поила меня горячим компотом из сухофруктов, угощала куском вкуснейшего жёлтого бисквита или рассыпчатым пирогом с вареньем, а за то, что я всё это съедала, мне разрешалось смотреть телевизор.
Телевизор назывался КВН. Экран у него был маленький, но перед экраном выдвигалась огромная увеличительная линза – стеклянная, выпуклая, в неё наливали глицерин – и экран сразу становился большим, а если хотелось — просто огромным! Но тогда изображение расплывалось, и дедушка двигал линзу взад-вперёд, пока лица в телевизоре не станут чёткими.
Бабушка телевизор не смотрела, она всё время чем-то была занята: готовила, стирала, гладила, штопала, убирала… Убирала она так чисто, что, как говорила моя мама, у неё можно было пить из унитаза.
Самой большой похвалой женщине у бабушки было слово «аккуратистка». Сама она была редкой чистюлей. Постельное бельё у неё сияло чистотой (по-бабушкиному): так она его синила, крахмалила и наглаживала, что на него даже неловко было ложиться — помнётся, замарается, жалко же! Всякий уголок в квартире бабушка тёрла, низко наклонившись и поохивая. И говорила:
— Чистые полы посреди комнаты – это ещё ни о чём не говорит. У хорошей хозяйки не должно быть грязи в углах.
Прежде чем выйти из дома, куда бы она ни шла, бабушка надевала свежее нижнее бельё. Меня она учила:
— Ты не знаешь, что с тобой может случиться на улице. Не дай Б-г, собьёт машина! Привезут тебя в больницу, разденут, а на тебе – грязные трусики!
И я послушно переодевалась, потому что ничего нет неприятнее, чем увидеть на мне, сбитой машиной, грязные трусы!
Когда я стала старше, мне не раз приходилось ходить с бабушкой к врачу. Вернее, ездить троллейбусом. Как же я не любила эти поездки! Стеснялась бабушки, говорившей с сильным идишским акцентом, а порой и вставлявшей в свою речь идиш.
— Ой, готеню-готеню! – причитала бабушка. – Азохн вей! Не знаю, или я смогу влезть на эту ступеньку.
И моя невысокая бабушка, подобрав юбку и ухватившись за поручень, силилась поднять больную ногу и втащить себя в троллейбусное нутро. Я помогала ей, как могла, и краснела – не от натуги, а от того, что все сидящие в автобусе глазеют на нас и криво ухмыляются.
У врача бабушка первым делом интересовалась:
— Вы понимаете на идиш? – каждый раз ожидая, что врач ответит ей «Ё!»
Но только однажды немолодой доктор, улыбнувшись, сказал:
— Таки да!
— Какой приличный человек! – восхищалась позже бабушка. – Уважительный, внимательный такой, одно удовольствие!
Этому врачу даже не нужно было её лечить, от одного разговора с ним бабушка уже выздоравливала.
С дедушкой мне нравилось слушать пластинки. У него было несколько чёрных дерматиновых альбомов — тяжеленных, со специальными конвертами для пластинок. Эти пластинки ни в коем случае нельзя было ронять – они от удара раскалывались на острые куски. Дедушка опускал пластинку на резиновый диск проигрывателя — через дырку в пластинке вылезал блестящий металлический стержень – щёлкал каким-то рычажком, и пластинка начинала крутиться. Тогда дедушка брал круглую пластмассовую чистилку с тёмно-красной бархаткой снизу и ставил её на край пластинки. Придавливал совсем тихонько, чтобы пыль из бороздок вычистить ворсистой бархаткой, и вёл рукой к центру, к той самой дырке посредине. Пластинка становилась блестящей, и дедушка нанизывал чистилку на стержень. Иголки – металлические, толстые и короткие – лежали в специальном углублении. Если приближать к ним сверху магнит, похожий на подкову, синий с одной стороны, красный с другой, иголки вздыбливаются, становятся на острые цыпочки и наклоняются вслед за магнитом вправо-влево. А стоит поднести магнит совсем близко, иголки выпрыгивают из углубления, прилипают к магниту, и получается сердитый металлический ёжик.
Но дедушка не разрешал баловаться с иголками. Сам он вставлял иголку в головку проигрывателя и осторожно опускал её на край пластинки… Пластинка недолго шипела, и вдруг начиналась музыка! Вначале кто-то играл на рояле, а затем появлялся голос. Дедушка говорил – это АлександрОвич! Кто такой Александрович, мне было неведомо, но голос его очень нравился. И песни, даже если музыка казалась весёлой, почему-то были грустными. Слов я не понимала, но подпевала так, как слышала:
— Гевалт! Ву нэмт мэн, ву нэмт мэн, ву нэмт мэн!
А локшнбрет аф кацен ди варничкес?
Дедушка гладил меня по голове, плакал и кричал бабушке:
— Люба, ты слышишь? Она поёт!
А любимой моей пластинкой была та, на которой Рина Зелёная детским голосом исполняла песенку про пёрышки у птички: «Пёрышки у птички, у Юли две косички…» И, как назло, именно эта пластинка разбилась! Правда, я успела прослушать её несчётное количество раз, и металлические иглы процарапали уже слишком глубокие бороздки — пластинка хрипела и сипела, но всё же, всё же!.. Песенка оказалась утеряна навсегда.
Дедушку звали Мишей. Но бабушка почему-то называла его Мейлах. Мне было странно: почему – Мейлах? Что за имя такое?
— Это по-еврейски, — объяснил дедушка.
По-еврейски? Почему бабушка называет его по-еврейски? Они что, евреи?
— Мы все евреи, — подтвердил дедушка. – И мама твоя, и папа, и Лёва, и ты!
Я – еврей? Но я не хочу быть евреем! Я даже расплакалась:
— Никто не еврей! Ни моя подружка Таня, ни Лена, ни Ира, я тоже не буду евреем!
Дедушка был очень добрым. Я никогда не слышала, чтобы он кричал. Но ему, наверное, стало очень обидно, он взял меня за плечи и тряхнул:
— Ты – еврейка и не должна этого стесняться!
Сам дедушка был единственным в нашей семье, кто читал на идиш и ходил молиться в синагогу.
Умер дедушка, когда мне было двенадцать.
После дедушкиной смерти бабушка решила написать завещание – завещать квартиру двум своим сыновьям. И тут оказалось, что у сыновей разные отчества! Мой папа – Михайлович, а его брат – Михелевич. Бабушке придётся доказывать в суде, что они оба – её дети.
Из далёкого Северодвинска в Крым приехал папин брат, дядя Володя. В день суда бабушка красиво оделась, надушилась, взяла чёрную кожаную сумочку с документами и вместе с сыновьями поехала на такси в суд. Это было, наверное, одно из самых больших событий в её жизни!
В зале суда, указав на моего папу, судья обратился к бабушке:
— Это ваш сын?
— Ну конечно! Это же Муля!
— В паспорте написано – Самуил, – засомневался судья.
— Так Муля же и есть Самуил! – бабушка недоумевала. – Разве вы не знаете?
— Хорошо. А как зовут этого гражданина? – и судья указал на моего дядю.
— Это Володя, – бабушка им очень гордилась, – он из самого Северодвинска приехал!
— Володя – ваш сын? – поинтересовался судья.
— Почему нет? – удивилась бабушка.
— Так сын или не сын? – судья ещё не понял, с кем имеет дело!
— Послушайте, уважаемый, – бабушка поднялась со своего стула, – я пожилой больной человек, с трудом стою на ногах, обливаюсь потом-градом, мои дети привезли меня сюда на такси, и всё это для того, чтобы вы теперь спрашивали – мой ли это сын?!
Через много-много лет мне довелось проходить мимо дома, где когда-то жили бабушка с дедушкой. Над дверью их подъезда всё ещё висит старый квартироуказатель. И рядом с номером 42 написано: Козаков М.А.
Бабушка Люба, дедушка Миша, светлая вам память…
Ирина Козакова
Фото из семейного архива
Прекрасные портреты чудесных чистых людей. Прекрасный рассказ, где нет ни одного лишнего слова, написан великолепным языком и так трогает, что, как у автора в детстве, «сжимается что-то в животе». А память на детали давно ушедшего быта просто восхищает.