Так вот, Шульца первого, то есть нашего, о котором речь, дважды оставляли на второй год, и, как все второгодники, он имел обыкновение якшаться с теми, кто младше.
Корнями из лесной деревни, Шульц с денежной выгодой ловил птиц, удачливее кого бы то ни было удил рыбу, больше всех нас вместе взятых всегда находил грибов, собирал орехов, тёрна для наливки. Он был из породы охотников и собирателей, и в грабительских набегах на районные кагаты, на поля и сады ему виделось всегда нечто прибыльное, добычливое, лишь между прочим приправленное озорством.
Выпроваживая нас двоих самой ранней электричкой в осенний уже убранный колхозный сад, его матушка, режуще голосистая, и, как и сын, круглолицая, кричала в форточку:
— Толя-й! Опять без чувала-й?! – и выбрасывала вещмешок, в котором, присев на корточки, уместился бы и сам Шульц.
На верхних ветках дремучих, как баобабы, яблонь оставался урожай, до которого не добрались сборщики. С беспечностью канатоходца Шульц бесстрашно погуливал по веткам раскидистой кроны, снимая только отборные, не тронутые ни червём, ни пороком, отменно вызревшие плоды. И бросал их сверху точно мне в руки, чтобы, поймав, я бережно укладывал их в свою спортивную, через плечо, сумку и его чувал.
Он не ведал страха, и ещё и поэтому, даже свалившись, всегда оставался невредим. Я, невыразимо трусящий высоты, соскребал по сусекам последние остатки мужества, чтобы поднимать глаза, ловя яблоко, и всего-навсего видеть его. А он, не глядя под ноги, ступал себе и ступал, подбираясь к самой заманчивой добыче. Вдруг, как подрубленная, ветка скользнула вниз, сгибаясь на сломе и переворачивая Шульца. Он падал, с треском проламываясь сквозь сучья, и вместе с ним катилось в пятки моё сердце. Наконец с утробным мягким «Уп!» он встрял головой в жирный недавно перепаханный чернозём междурядий. По плечи воткнулся в разрыхлённый гребень и секунды две стоял вверх тормашками, подогнув ноги и словно бы держа баланс разведёнными в стороны руками. Потом, потеряв равновесие, плавно завалился набок, вывернув, как репу из грядки, собственную голову из пашни, и рассмеялся, сверкая зубами и не в силах раскрыть залепленных грязью глаз.
В присутствии Шульца воровская трясучка никогда не брала надо мной власти. Рядом с ним никакая опасность не воспринималась всерьёз. Словно развлечение, он принимал побои от сторожей, ни разу не бросив при этом добычи. Ему ничего бы не стоило смыться, но, уводя погоню от младших, он петлял перед носом гонителей, получая палками по плечам а то и по низко сидящей, круглой, как шар, крупной голове.
Как-то преследователи швырнули ему в спину молоток. Едва не сбив с ног, он угодил бойком прямёхонько в загривок. С неделю, веселя весь двор, Шульц демонстрировал менявшую день ото дня цвет гулю.
Никто, кроме Шульца, не отваживался прыгать в воду с верхней фермы железнодорожного моста.
— Лучше нет красоты, чем посрать с высоты! – уверял Шульц, взбираясь на самую макушку сварной опоры, необычайно высоко задиравшей провода ЛЭП, чтобы перевести их над гигантской железнодорожной насыпью. Оттуда, как бомбы, падали его полновесные катяхи, вдрызг разбиваясь о взлобок фундамента.
На этой насыпи, круто возводящей пути на мост над мостом в точке пересечения трех направлений, семафор останавливал составы, которые потом паровозу бывало трудно стронуть в гору. Он надрывался, сыпал из расплющенных книзу труб песок на полотно и бешено раскручивал маховые колеса. И часто, так и не тронувшись, начинал условными гудками звать подмогу – второй паровоз, который, подпихивая в хвост, выручал собрата.
В сезон торговли арбузами зов буксующего локомотива скликал нас, словно рев угодившего в западню мамонта – первобытных охотников. Поворотом путей состав сгибало в дугу – мы подбирались к выпяченной стороне, невидимой для стрелка из замыкающего тамбура и для бригады машинистов.
В бурьянах под насыпью с дистанцией метров в пятнадцать один от другого, припрятанные Шульцем, дожидались мостовики. Тем из них, который оказывался ближе, Шульц вышибал реечную решетку на раскрытом ради проветривания окошке пульмана. Засим с проворством ящерицы он вскарабкивался по борту к задранному под самую кровлю оконцу и, мелькнув подошвами, исчезал в нем.
Через секунду узкая, как амбразура, прорезь начинала обстреливать нас отборными, всласть раздобревшими на бахче полосатиками. Поймать удавалось лишь какой-нибудь третий или один из четырех, но и того, что мы, подобно вратарям, ловили в объятья и бережно укладывали под ноги, довольно было за глаза.
Избыточное изобилие порождало варварство. Объевшись, мы раскалывали «каун», ударив о рельс, и выгребали липкими лапами лишь сахарную серёдку, пренебрегая всем прочим.
Еще Шульц виртуозно стрелял из рогатки. Зарядить в кожаный казённик он любил чугунок — осколок разбитой сковородки. Бракованные эти сковороды мы во множестве выгребали из отвалов чугунолитейного. Но высшим шиком считались, разумеется, сантиметровые в диаметре шарики от подшипников. Их не расстреливали попусту, их берегли, чтобы хвастать отменным боезапасом.
Растянутая резина вибрировала на ветру, когда он целился, взводя заряд далеко за висок на уровне левого глаза.
— Ща тому воробью башку снесу…- сквозь зубы похвалялся Шульц. Провыв зазубренными краями, уносился чугунок, и обезглавленный воробей замертво падал с ветки.
Придёт время, и Шульца, которому ничего не стоило сигануть с любой высоты, призовут в десантники. Там меткостью он прославит и роту, и полк, за что его трижды поощрят отпуском, однако на побывку так и не отпустят – ступавшие за ним по пятам взыскания всякий раз опережали дату отъезда.
Но это случится ещё не скоро. А пока что мы на птичне. Продаём щеглов. Разбойного вида переростки, промышляющие перекупом, предложили забрать задёшево, зато всех сразу. Шульц посмеялся над предложением, а те остались рядом, в приятельской беседе выведав, где это он отлавливает столь помногу бойких и голосистых красавцев. И вскоре на нашем пустыре у запретной зоны, когда, наладив крыло из сети и рассыпав приманку, мы со шнуром в руках прятались за кустом, у снастей вдруг объявилась знакомая по птичне троица. Не тратясь на слова, они перехватили ножами постромки, которыми сеть крепилась к колышкам, перерезали наш шнур и по-хозяйски стали сворачивать, прибирая к рукам собственно снасть.
— Э! – крикнул, выскакивая из засады, Шульц.
Двое с раскрытыми ножами поджидали нас, третий, самодовольно скалясь, напоказ неторопливо сворачивал сеть. Метрах в десяти Шульц остановился, достал рогатку.
— Детство в жопе играет! – сказал один из поджидавших, кивнув другому на рогульку с резинками.
— Первому точно в лоб! – объявил Шульц, выпуская заряд.
Отметина обозначилась позже, а сразу о меткости попадания известил звук.
Удар отозвался так звонко, будто шарик из подшипника врубился и отскочил от высушенного пустого черепа. В лице подстреленного ничто не изменилось, лишь из глаз вынесло вдруг куда-то всякое представление о том, где это он и что с ним.
— А тебе, сука, ща выбью левый глаз! – известил Шульц второго и прицелился, бружжа до предела растянутой резиной.
— Ты, притырок! — возопил второй, так зажмурив приговорённый глаз, что над ним слиплись щека с бровью. – Заканчивай, декарат! – требовал с угрозой, но заслонялся руками и отмахивал локтем третьему, чтобы бросал сеть, будь она проклята.
И вот поздней осенью с Шульцем, огибая кладбище, мы идём к своему пустырю вдоль вспомогательного пути, по которому снуёт туда и обратно рабочая дрезина. На открытой платформе, похожей на телегу, она подвозит то рабочих, сидящих у откинутого низкого борта, а то шпалы, щебень, литые пластины с костылями. Укрывая от непогоды вожатых, над рычагами управления возвышается хлипкая кабина, всегда дребезжащая в ходу и остеклённая на все четыре стороны.
Шульца, который водится с нами, малышнёй, те, в кабине, посчитали, должно быть, за недоразвитого, за дурачка, и, подкатив сзади, обгоняя, выплеснули на него помои. Плеснувший, прощально помахивая порожним ведром, весь так и светился счастьем. Напарник, наддавая газу, оглядывался и тоже ржал.
Шульц замер, беспомощно разведя руки и спиною прислушиваясь к тому, что затекло за шиворот. Потом, весь натопорщенный, снял, чтобы отряхнуть, перешедшую от бати восьмиклиночку и, выворачивая плечо, скосился себе на спину, облепленную картофельными очистками, текучими плевками и окурками. Поднеся рукав, принюхался. Воняло прокисшей мочой.
Мы спустились к дымившейся свалке, развели огонь. В болотце, по которому мы плавали на плотах, сколоченных скобами из шпал, и устраивали морские сражения, Шульц полоскал кепку и обмывал, черпая горстью, «москвичку» — укороченное пальтецо, ношенное-переношенное и тоже доставшееся от бати. Смеяться было за подлость, но смех разбирал неудержимо. Голый по пояс потерпевший, с укором и злобой зыркающий на нас, нет-нет, а и сам взгогатывал, словно икотой, донимаемый смехом.
От высушенных на кольях подкоптившихся вещей отдавало гарью свалки, зато не мочой. Созревший за время просушки план мести поторапливал – Шульц одевался на ходу. Через кладбище, а там короткой улочкой – в бор, окраина которого прикрывает собой техническую базу авиаучилища, где на списанной технике, точь-в-точь как медики на трупах, практикуются технари. У самой ограды из натянутой на столбы «колючки», будто нарочно нам в подарок, свалены в кучу окончательно пришедшие в негодность механизмы и неисчислимое множество всякой диковинной всячины, составлявшей некогда собой вертолёты и истребители. Там, пролезая под проволокой, мы разживались медными трубками для самопалов, подшипниками под самокаты, шикарными зубчатыми колёсами, которые гоняют по улицам загнутой кочергой, и бесподобной, в широких и длинных лентах цветной авиационной резиной. Теперь нужда была именно в ней, в резине. Добыв несколько внушительных свитков, совершили марш-бросок к сараю, где Шульц позаимствовал у бати бур, предназначенный для подлёдного лова, и неказистый топорик.
В ольхе, растущей по окаёмам пустыря, срубили правильную рогатину вышиною в человеческий рост и приторочили к ней две резиновые ленты, по ширине с мальчишескую пядь, а в длину развернувшиеся метра на три. Взамен кожаного лоскута пошла подобранная на свалке насквозь промасленная машинистами шапка-ушанка.
Как бруствером, прикрываясь бугорком, от которого вниз сбегала тропа к свалке, Шульц, забуриваясь коловоротом и порция за порцией выдёргивая землю, проделал правильное, как труба, углубление, принявшее в себя весь по начало развилки ствол рогатины. Зарядили мостовиком – из тех, которыми вышибались решётки при воровстве арбузов. И засели за бруствером в засаде.
Уже стемнело, когда дрезина, весело, как лошадка домой, накатывала в нашу сторону, поспешая по шабаше восвояси. Ярко осветив остеклённый куб, горела внутри пузатая голая лампа, такая же жизнерадостная, как и парочка вечно зубоскалящих вожатых.
По-бурлацки заваливаясь всем своим весом и прижимая к груди всунутый в шапку мостовик, Шульц взводил камнемётное орудие. Резиновые ленты гудели басом, дрезина, озарённая внутренним светом, задорно подвывая движком, стремительно приближалась, а Шульц, упираясь каблуками, кряхтел, из последних сил отпячиваясь назад.
— По врагу… прямой наводкой… огонь! – скомандовал Шульц и выпустил ушанку. Он плюхнулся на задницу, но прежде чем он коснулся земли, дрезина, словно взорвавшись изнутри, оглушительно бабахнув, прыснула во все стороны стёклами и погасла. Перепуганные не на шутку, мы кинулись наутёк, и только Шульц, выдернув из приямка рогатину, пригибаясь, добежал до костра на свалке и, бросив её в огонь, привычно при отступлении держась позади нас, тоже дал дёру.
Как сильно пострадали те двое в дрезине, сказать не могу. Громких разбирательств не последовало, а значит, самого трагического с ними не случилось.
Несколько дней мы не решались появляться у свалки, но Шульц убедил, что прятаться – это почти что пойти и самим настучать на себя. И мы вернулись на свой пустырь и своё адмиралтейское болото с линкорами из шести шпал и двушпальными крейсерами.
Воскресла на подсобных путях и обновлённая дрезина. Кабину её обшили фанерой, оставив ветровые оконца. Те ли вожатые стояли за рычагами или кто-то другой, высмотреть не удалось. Никто больше не скалился, высовываясь из будки.
Георгий Кулишкин
Рисунок Оксаны Бочарниковой