Главная / ПРОИЗВЕДЕНИЯ / ПРОЗА / Андрей Васильев | Сталь

Андрей Васильев | Сталь

— Может ты сам меня-то, на месте, прямо сейчас, при попытке к бегству или еще как?… — солдат вздохнул, глаза его заметались, лицо сморщилось, казалось, что он заплачет прямо сейчас, навзрыд, — а может просто по-христиански, по-братски, чтоб не мучать, Сталь ведь я, как и ты, Сталь, Сталь?…

— Ты?…

— Ведь небось крещеный ты-то?…

— Крещен, — солдат вытянулся.

— Сделаешь?…

— Нет, нет… – закрыв лицо руками, солдат бросился бежать.

Николай опустил голову, лег в траву. Он хотел дождаться утра.

Альманах

Он хотел спать, забыться, он не мог, образы любимых людей теснились в его сознании, будили его своими голосами, которых не слышал он бездну лет, которые не чаял уже услышать, под вечер его накормили теплой кашей, он уснул, ему снилось, что он летит.

Без страха.

Легко и свободно.

Что он свободен.

Свободен.

Он проснулся перед рассветом от щебета птиц, которые кричали, кажется, слишком громко. Проснувшись, он открыл глаза, увидев светлеющее небо, поднял голову, огляделся, заспанный часовой, зевая, громко мочился за бараком, плац, на котором стояла виселица, неспеша пересекала полосатая серая кошка, больше никого не было видно. Странно, но сегодня умирать не хотелось. Давешнее желание, столь острое вчера и позавчера, прошло, оставшись воспоминанием. А чего бы ему хотелось – задался он вопросом, спрашивая себя самого о себе самом, как о чужом, в третьем лице, — чего бы?… Он думал, он не мог ответить на самый главный вопрос – хочется ли ему жить?

Улегшись в траву, он оглядывал вопрос со всех сторон, не зная, как к нему подступиться, думая, не бросить ли, и вдруг почувствовал, что хочет, что жизнь и желание жизни, присекшиеся в нем, не напоминавшие о себе ни вчера, ни третьего дня, внезапно ожили.

***

Он хочет жить.

Напрасно.

Его убьют, повесят через час, может быть раньше, значит жить и желать ему осталось минуты, много это или мало?… Он почувствовал приступ голода и согласился с тем, что с удовольствием съел бы каши, хлеба или еще чего-нибудь, что научился ценить только здесь, в лагерях, которых в какой-нибудь месяц видал он без счету, в которых бывал сыт и счастлив, в которых любил, надеялся, в которых подвергся истязаниям и пыткам, в которых изнемогло его тело и окреп его дух. «Гороху бы, толченого, жидкого, подернутого белым янтарем, мягкого, чуть подсоленого, гороху бы, копеечного бы гороху, — вытянув губы, думал Николай, — гороху бы, которого съели они там, в первой зоне по ведру, а то по два, которого бросили они с Иваном одиннадцать огромных ящиков, хоть мисочку, хоть ложку, хоть на кончик языка…»

«Эх-ма!… – Николай улыбнулся, — жить-то осталось всего ничего. Потому и хочется. Всегда так, хочется того, чего нет. Почему так?… Не знаю, никто не знает, только так оно и есть, и покуда ничто не угрожает твоей жизни, ты ей не дорожишь, даже тяготишься, а когда к концу – вот тут бы и жить, ан нет, некогда. Кончилась.»

Николай поднял голову – по плацу забегали маленькие солдаты, видимо перед выходом начальства, тыкаясь друг в друга, они строились спешно и неровно, покрикивая, их выравнивали маленькие старшины. «Стало быть перед строем, как в кино, — думал Николай, которому не хотелось умирать, но и жить здесь, в зоне, в буре, в больничке, в бараке не хотелось тоже. – Стало быть красиво, может быть под барабанный бой, под рубленные, резкие команды начальственного карлика, под чтение какого-нибудь собачьего закона?…»

Мгновенно.

Он представил себе и увидел, и понял, что это лишь мгновение, неуловимое, летучее, веревку на горло, а дальше вес собственного тела довершит начатое, сломается горло, порвется позвоночник, мозг выключится, как лампочка, наступит тьма — это и есть смерть. Страшно немного, страшно, вчера не было бы страшно, и позавчера, а сегодня страшно, и не страшно даже, а страшновато. Впрочем — неизбежно. Не простят, нет, не простят, нипочем не простят, не надо трудиться, просить, а может быть все же попытаться, попросить, взмолиться, раскаяться, завыть, зарыдать, встать на колени и умереть рабом?…

Альманах

Нет.

Нет!

Нет!!!…

Николай встал на ноги, хоть ему не было приказано, хоть никто не просил, не требовал, хоть, вскидывая автомат, бегая вкруг него, перепуганный конвойный солдат кричал:

— Сесть, сидеть, лежать, сволочь, лежа-ать!!!…

Николай продолжал стоять, возвышаясь над этим странным, уменьшенным миром, как колосс. Четверо солдат подбежав к нему, толкая с какой-то звериной силой, вновь уложили его на траву, на плацу, тем временем, в самом деле, похожая на лай, зазвучала неясная речь, вероятно говорил какой-нибудь начальник, речь звучала грозно, угроза слышалась в каждом слове, в каждом ударении, в каждой букве, голос говорящего то взмывал, то клокотал, то превращался в надсадный, беспрерывный крик. Наконец говоривший кончил, нестройным, гулким хором что-то пролаяли солдаты, четверо, которые стояли над Николаем, не давая ему подняться, за ноги поволокли его к плацу и подняли его, грязного и жалкого, только у подножия высоченной буквы «г».

Николай ждал последнего слова, как он видел, обыкновенно делалось в кино, но никто не думал предоставлять ему последнее слово. Подбежавшая солдатская толпа втащила его на высокий пень, в то время как другие солдаты, забравшись на лестницу, накинули ему на шею петлю. В последний миг Николай судорожно копался в себе, он хотел отыскать в своей душе что-нибудь неожиданное, невероятное, неистовый стон, неистовый крик, звуки музыки – в душе его было пусто.

Тихо.

Ничего не нашел он, не услышал, ничему не удивился, ничто не поразило его, не обнадежило, не спасло. В эту минуту солдаты оттащили лестницу, он остался один, привязанный за шею к высокому поперечному бревну, он покрутил шеей, пытаясь ослабить веревку, будто не верил, что его повесят, что все собравшиеся здесь солдаты и офицеры всерьез хотят его убить. Он захлопал глазами, вспоминая недавнюю мысль о том, что это только миг, понимая, что миг этот длится и длится, и может показаться годами, что он уже устал от ожидания, что ему плохо, гадко, что он сожалеет о своем дурацком героизме, который привел его на виселицу. Внезапно кто-то крикнул, какой-то солдат, отделившись от строя, побежал к Николаю, с очевидным желанием вытолкнуть из-под него пень, Николай зажмурился, в эту минуту где-то неподалеку, словно на возвышении раздался хлопок, будто откупорили огромную бутылку, в воздухе взвыло, взрыв разбросал по плацу солдатские тела, взрывы следовали один за другим, Николай, дрожа, балансировал на краю пня, ноги его беспрестанно ходили, рискуя соскользнуть, взрывы не прекращались, настигая рассыпавшихся солдат, разя, разбрасывая тучи смертоносных осколков.

— Госсподи, госсподи, — шептал Николай, не понимая, чего он сейчас хочет — того ли, чтобы его поскорее убило, того ли, чтобы его наконец повесили, — госсподи, благослови!…

Чиркнув по веревке, кто-то с силой толкнул Николая с пня, к его удивлению, он не почувствовал ничего, кроме стремительности падения, кроме самого падения.

— Лежи, ты!… – дальше следовал длинный знакомый мат, — не шевелись, дурья башка, шутка ли, с минометов режут, лежи, ты, чучело, головы не подымай, идтить можешь?…

— Не знаю.

— Можешь или нет?!…

— Могу.

— Иди, ползи!… — Николай почувствовал, как свободны стали руки, как освободилась шея, — ползи, кому говорят, туда ползи, за барак, — снова явился удивительный, кружевной мат, — понял ли?!…

— Понял.

— Ползи!

— Иван?…

Никто ему не ответил, Иван исчез, Николай вытянул перед глазами руки, которых не видел уже давно, оглядел, увидев на истерзанных запястьях черные следы, покрутил кистями, и, ощутив боль, и сообразив, что больно бывает живым, пополз. Недальний взрыв оглушил его, он провалился во тьму, когда он открыл глаза — увидел траву и небо, по траве бежали люди, которые были ниже тех, что хотели его повесить. Он не поверил своим глазам, не двигаясь, чтобы не привлечь к себе внимания, он вгляделся — это были солдаты, ростом чуть выше сапога, имевшие один автомат на двоих, с которым, впрочем, управлялись они довольно ловко – один нажимал на спуск, другой направлял, выбирая цель, отдача заставляла оружие плясать в крошечных руках и для того, чтобы отдача стала меньше, солдаты всякий раз останавливались перед выстрелом. Они убивали тех, которые были выше ростом, они убивали их методично, те отвечали беспорядочным огнем – в зоне шел настоящий бой, люди ростом повыше и ростом пониже истребляли друг друга, они делали это привычно и скоро, как настоящие враги, они не сомневались, нетрудно было догадаться, что и те, и другие были — Сталь.

Николай закрыл глаза. Он лежал без движения, все так же, лицом вниз, сожалея, что не умер сегодня перед строем, без барабанного боя и без последнего слова, он сожалел, что видит то, что видит, уставая сожалеть. Он ждал от себя равнодушия, он ждал, что его сердце закроется, откликнется наконец на бессмысленную эту бойню обычной человеческой черствостью, которая живет во всяком сердце, что наконец станет ему безразлично, как было еще недавно, что он перестанет сожалеть и примет все, как должное – тщетно — его сердце кричало, оно не могло защититься от вопиющего зла, творившегося кругом. Единственное, чем могло защититься оно, его сердце, только тихой просьбой, хоть на время закрыть глаза. Вняв просьбе, он так и сделал и все же бой, который не утихал, но вспыхивал то там, то здесь, тревожил его и его сердце, оттого, что всякий выстрел возможно, уносил чью-то жизнь, и это была жизнь народа по имени Сталь.

Солнце село, бой продолжался, продолжалась война народа с самим собой, продолжались убийство и ненависть, и остеревенение, и погибель.

— Госсподи, — в который уже раз произнес Николай, лежа под черным небом, под богом, к которому взывал он в какой-то дикой надежде, — госсподи, спаси и сохрани, сохрани и помилуй, — шептал он, понимая, что шепчет привычную бессмыслицу, ибо слова его только слова, и ни слова его, ни даже бог, на которого уповает, никого не спасет в этом бою, не сохранит, и не подарит погибающим даже слабой надежды.

-24-

Вопреки ожиданиям, бой в зоне затянулся, понемногу перерос в бои, которые не прекращались ни днем, ни ночью.

«Сколько?…»

Николай принялся считать : день, другой, третий, четвертый… На третий день ему показалось – все кончится, еще немного и все, уже нет ни сил, ни боеприпасов, но он ошибся — войска перегруппировались, каждое закрепилось на своей стороне зоны. По ночам Николай рыл окопы для крошечных, но свирепых солдат, днем бои разгорались опять, новое ожесточение рождало новые силы, новые жертвы — новое сопротивление, новую ненависть.

«Мы — Сталь, мы – настоящая Сталь, — надрываясь, кричали ему в лицо совсем маленькие солдаты, как прежде кричали солдаты побольше, повторяя их крик слово в слово, — мы, мы, в нас настоящая, чистая кровь, вам конец, вам большим и очень большим – конец, вас больше не будет, никогда, никогда, вы дерьмо, вы ошибка природы, вы – враги, мы, мы убьем вас, мы убьем вас всех, вас, ваших детей, мы уничтожим врагов, всех врагов, всех, всех, мы размножимся, мы размножимся до необычайности, мы будем жить, мы вернем себе, все вернем себе, и землю, и воздух, и счастье, и светлое будущее, и имя великого Сталина, великое имя великого Сталина, мы вернем все, все!…»

Совсем маленькие солдаты, которых Николай звал про себя лилипутами — как в великой книге, которую читывал в детстве, потому что надо же было их как-то звать, чтобы отличать от карликов, в которых росту было на три вершка больше, рук Николаю не связывали, оттого, что им нужны были его руки. Они смотрели на него, как на огромное, свирепое животное и потому в его сторону днем и ночью глядело два автоматных ствола. Ему запрещалось вставать, ходить, чтобы поднять руку или повернуть голову – он должен был спрашивать разрешения, ему запрещалось говорить, кричать запрещалось под страхом смерти. Он не спорил, он слушал их разговоры, которые полны были ненависти и страха, и конечно надежды на то, что война кончится не сегодня – завтра их очевидной победой и более уже никогда не будет войны. Поговаривали о генеральном сражении, которого все ждали со дня на день, и наконец Николай, лежа за окопами в высокой траве, в разговоре начальников, которых начинал различать по голосам, услышал слово «завтра». Николай попытался представить себе это генеральное сражение, и опять увидел разрозненные кадры из виденных когда-то фильмов, в которых происходили такие сражения, в которых две огромных рати сходились в чистом поле и бились до последнего.

До последнего?…

Слово испугало Николая, потому что оно кричало о том, чего он не желал и боялся – полного истребления народа, по имени Сталь. Он думал о том, что ему делать, он думал, мысли в его голове путались, рвались, он думал о неизбежности генерального сражения, он думал о ненависти и жестокости, которой переполненены люди, он думал о глупости, которой переполнены они, он думал о себе, о том, что, останься он в Москве, ничего бы этого он не видел, не пережил, не открыл, не понял, не узнал. А что он понял, что узнал, что, что?!… Что они рабы? Что он сам, он, Николай Сталь, раб и сын рабов?… Разве не знал он этого прежде, разве, чувствуя в себе эту проклятую робость, эту отвратительную рабскую покорность, это желание согнуться, сдаться, лечь перед всяким, у которого есть хоть какая-нибудь власть, не сознавал, что это, что ползает, дышит, живет в нем, что сжимает его бедное сердце?…

«Нет. Не сознавал, — отвечал он самому себе, — потому что боялся сознавать.»

Под утро он забылся в траве, его разбудили взрывы, прерывающиеся нестройные крики, он вполз в окоп, по нему, по его ногам, ягодицам, хребту, голове, не обращая на него внимания, в сторону взрывов пробежали десятки солдат, отряхнувшись, согнувшись в три погибели, Николай пополз вслед за солдатами, встречая на своем пути только мертвых. Привычный гром боя вдруг чудовищно вырос, будто взорвался, ударился в небо, в землю, во все стороны света, надсадно грохоча, будто пожирая самого себя, отгремев, стих почти сразу, дым черный с сединой расстелился по плацу и дальше, густея, не давая видеть. Не понимая ничего, Николай встал на ноги, всякую минуту рискуя погибнуть, пошел сквозь дым, спотыкаясь о тела, всякий раз наклоняясь, всякий раз находя нового убитого, продолжая бесплодные поиски. К полудню, когда дым рассеялся, а от непривычной тишины болели уши, черный от копоти, живой Николай встал посреди, перерытого воронками, плаца, оглядываясь, отыскивая сторону, в которую еще не ходил, понимая, что был уже всюду, что нет места, в котором не бывал он в минувшие несколько часов. Его окружали трупы, только трупы, обезображенные и хорошо сохранившиеся, бледные и розовые, сгоревшие до тла и целые, страшная картина, которая отчего-то не пугала его, и все же сердце ныло, при виде выродившегося, мертвого народа, сердце его кричало. Вдруг неподалеку шевельнулся, поднял руку крошечный солдат, Николай со всех ног бросился к нему, отыскав на груди треугольную рану, разорвав последнюю свою одежду, кое-как перевязал его. Солдат открыл глаза, вздохнул, намереваясь что-то сказать.

— Молчи, молчи! – зашептал Николай, — молчи, нельзя тебе, нельзя, ты последний, ты понял, последний, последний, я тебя выхожу, вылечу, ты только молчи, молчи, умоляю тебя, заклинаю!… — Выпучив глаза, солдат закусил губы, — молчи, молчи, — умолял Николай, — бог даст, жив будешь, живы будем, ежеле бог даст, поживем… — подсунув ладони под маленькую спину, Николай приподнял солдата, солдат заворочался, — молчи, лежи, лежи, — причитал Николай, — повернувшись, набрав в легкие воздуха, солдат плюнул Николаю в лицо. Обмяк.

— Помер.

Николай вздрогнул, оглянулся – за его спиной с новенькой винтовкой на плече стоял Иван.

— Ясно, помер.

Николай не ответил.

— Брось ты его.

Николай положил безжизненное тело на землю.

Встал.

— Откуда ты?…

— Я-то?… – Иван почесал под подбородком, — в лесу ховался. Голодно, конечно, да оно спокойней так-то.

Помолчали.

— Беда, — оглядев черное поле боя, взглянув на крошечного мертвого солдата пробормотал Иван.

— Беда.

Говорить Николаю не хотелось.

— Последний.

— Что ты?… – Иван уставился на Николая.

— Последний, — Николай поглядел на мертвого солдата, в носу у него защипало, подбородок дрогнул.

— Вон что…

— Да…

— А все ж-таки нет, — Иван покрутил головой.

— Что?…

— Нет.

— Последний, говорю, последний был-то, из Сталей последний, — в горле у Николая шевельнулся шерстяной ком, переносица взбухла, — последний живой был…

— Нет, — Иван покачал головой.

— Что нет?…

— Нет.

Николай непонимающе уставился на Ивана.

— Не последний, — Иван, прищурясь, хитро смотрел на Николая.

— Он…

— Ты последний.

На рассвете следующего дня, откуда-то с юго-востока, донесся неясный гул, лохматые, искрящиеся в первых лучах солнца, клубы пыли сопровождали его.

— Что это?… – с винтовкой в руках Иван выскочил из окопа, в котором ночевали они, озираясь, прислушиваясь, чувствуя, как дрожит земля, — что это, что?!…

— Не знаю, — протянул Николай.

— Схоронимся, а, в лесу схоронимся, тут недалече!…

— Нет, — сказал Николай, — не пойду.

— А то пошли…

Гул нарастал, скоро послышалось лязганье гусениц – с ровными вертикальными рядами синих иероглифов на отвесных боках, громадные, желтые трактора скребли землю, сгребая в громадную кучу тысячи бараков, сотни тысяч столбов, километры колючей проволоки.

— Что это, — не унимался Иван, — что это будет?…

Никто не ответил Ивану, китайские рабочие в синих кепках с непроницаемыми лицами, шевеля гладкими, сверкающими рычагами, соскребали с земли бесконечную вымершую зону заодно с окоченелыми, мертвыми остатками народа по имени Сталь.

— Конец, я думаю, — выговорил Николай, — конец, не будет больше…

— Чего? – злился Иван.

— Ничего. Того, что было, больше не будет.

— А что, что будет-то?!…

— Другое будет, новое…

— Что, что?!…

— Не знаю. Завод может быть, фабрика, а может быть город.

— Тута?…

— Не знаю, — Николай пожал плечами, — и знать не хочу.

— Как же, как же это?!…

Иван вскинул винтовку, прицелился в один трактор, в другой, вдруг, высоко подняв оружие, выстрелил в небо раз, другой, третий, после шестого выстрела винтовка щелкнула виновато и грустно, Иван бросил винтовку в траву, глядя на рычащие китайские трактора, старик матерился, в глазах его дрожали слезы.

— Что ты?

— Ничего.

— Плачешь?…

— Не плачу я, не плачу!!!…

— Ты плачешь.

— Дурак!… – Иван отвернулся, — жизнь моя, сыны мои, вся жизнь, молодость!…

— В лагерях?…

— Не выбирал, как ты не поймешь, не выбирал я!…

Иван говорил еще и еще, его крики тонули в гуле тракторов.

Днем позже, наскоро расспросив, переодев их в казенное синее, досыта накормив тушеной говядиной, Николая и Ивана увез китайский патруль. Машина виляла и выла, подпрыгивая на кочках, путешествие, впрочем, было недолгим – река была близко. После коротких переговоров их взял на борт военный китайский катер, отправлявшийся вверх по реке, мимо Ивановой деревни. Отвалив от берега, катер весело застучал, дробя мелкие, серые волны, старик взглянул на убегающий берег, перекрестился, плюнул.

— Госсподи, госсподи, — тихо проговорил Иван, — госсподи, Иисусе Христе, прости нас…

Он не договорил, вцепившись побелевшими пальцами в хромированный поручень, он стоял, как оглушенный, губы его шевелились сами собой.

— А все ж-таки жаль… — голос его дрогнул, — не жаль тебе-то, а, Николае, раб божий?!…

— Нет, — не глядя на Ивана, произнес Николай, — не раб.

— Что?…

— Нет.

— Как?… – Иван повернулся, перехватив, шагнул ближе.

— Я — не раб.

— Божий-то? — удивился Иван.

— Ничей.

— Кто же ты?…

— Я – свободный.

— Кто?…

— Свободный, — Николай помолчал, добавил, — человек.

КОНЕЦ