Главная / ПРОИЗВЕДЕНИЯ / ПРОЗА / Владимир Пенчуков | Восьмой день недели

Владимир Пенчуков | Восьмой день недели

Повесть

Photo copyright: pixabay.com

Чистый лист бумаги… на столе лежит. Уже третий день лежит — глаза мозолит. Чистый, белый… ждёт мою первую фразу. Долго ждёт. И неизвестно, сколько ещё придётся ждать. Кто-то сказал: главное знать, о чём и о ком писать, а там дело техники — пойдёт как по маслу. Я знаю о ком и о чём писать, да толку-то…

Выглянул в окно: чистый белый снег — как лист бумаги на моём столе. В центре двора — мусорный бак… старый, обшарпанный. Давно бы заменить его или краской освежить, да у ЖЭКа всё руки не доходят. Возле бака — женщина… почти с головой в него нырнула. Далеко — из окна не определишь, сколько ей лет. Наверное, уже немало. Кто она?.. как оказалась без крыши над головой?.. Наверное, и дети есть. Или были, да рукой махнули на мать — забыли, что когда-то родила их, вскармливала грудью, потом с ложечки поила-кормила, одевала… изо дня в день только и думала, чтоб чадам было тепло и сытно. А теперь… на улицу, на мороз… к мусорным бакам — лакомиться теми крохами, которые кто-то не доел и выбросил. Что-то ищет в контейнере — перебирает пакеты с объедками. Для неё уже наступил конец света. Уже давно наступил, когда вдруг, в одночасье поняла, что никому не нужна, никто не скажет ей спасибо, никто не пригласит в дом погреться. Что-то нашла: чёрствый кусок городской булки, огрызок заплесневелой колбасы, ещё что-то в целлофановом пакете… Съела. И что за желудки у этих несчастных!? Всё переваривают, и хоть бы что им… Интересно: ржавую проволоку тоже?.. Опять ковыряется в баке грязными, замёрзшими руками… и снова что-то нашла. Сегодня бездомной хорошо — сегодня её день. Сегодня, укутавшись в грязное, рваное тряпьё, она уляжется в каком-нибудь коллекторе с тёплыми трубами, тихо или с проклятиями вспомнит свои, когда-то благополучные дни, о которых и вспоминать-то не хочется… и уснёт с полным желудком.

Что ей приснится?..

… время — одиннадцать часов двадцать минут. Уже скоро день.

… бомжихе хорошо.

Мне — нехорошо. Мне надо задуматься: а своим ли делом вот уже столько лет занимаюсь. Может, плюнуть на всё, и жить себе спокойненько… как овощу на грядке?.. Отошёл от окна, снова сел. Засиделся… давно сижу. Уже и копчик заболел, а первой фразы всё нет и нет. Ну, никак не проклёвывается то начало, после которого всё должно пойти как пописанному. Наверное, у кого-то всё не так, всё иначе… а у меня лишь копчик болит от долгого сидения. Может, приловчиться стоя, как Хемингуэй писать?.. Купить бюро, и кропать себе потихоньку?.. Наверное, у «папаши» тоже копчик болел, а то чего б ему стоя творить… Осмотрелся по комнатушке — где можно поставить бюро. Бюро ставить негде — места мало. Ну и хорошо, что так. Бог с ними, с бюро и папашей Хэмом. Хватит того, что мне нравится всё, что он написал.

Альманах

… но не нравится, как он кончил.

… и хорошо, что у меня нет охотничьего ружья.

Сижу — смотрю на проклятый лист бумаги: жду манну небесную, жду того радостного озарения, после которого карандаш заскользит по бумаге.

Встал… хотел размяться: сделать десяток-другой приседаний — кровь разогнать. Передумал: самоистязание — не мой удел. Приседать я не буду. Прошёл на кухню — вспомнил, что уже три дня в холодильнике стоит бутылка разведённого спирта — ждёт усовершенствования. Пора бедолагу довести до ума: настоять на перегородках от грецкого ореха. Полкилограмма — как раз хватит. Перегородки — в спирт, ядрышки можно съесть. Открыл дверь кладовки… и тут же закрыл: уже давно, больше двух месяцев как орехи долго жить приказали. Надо идти на базар. Надо. Надо купить, принести домой, поколоть их… Хорошее занятие — отвлечёт от чистого листа бумаги, — перегородки — в дело… Ядрышки… А не многовато ли будет?.. От такого количества могут проблемы возникнуть. Дуйся потом, пялься на дверь туалета… как сейчас на чистый лист бумаги…

Сапоги… шапка… дублёнка… Новая дублёнка — мех искусственный, но выглядит вполне достойно — к прошлой зиме купили. Тогда ещё никто не думал о грядущем конце света.

Конец света… Весь интернет забит этой чепухой. Тоже мне, оракулы… ещё, чего доброго, выдумают восьмой день недели, и будут утверждать, что всё так и есть. Надо будет зайти на сайт Павла Глобы, может он тоже заодно с интернетовскими кликушами?

… и шагнул за порог квартиры. Ерунда всё это. А вот то, что надо орехи купить… это насущно, это животрепещуще: уже которую неделю обещал угостить чудным напитком своего друга Валентина Лурье… и всё как-то не срасталось. Теперь получится, твёрдо решил я, спускаясь по ступенькам лестничного марша.

Снег под ногами… свежий снег, будто земля укрылась саваном перед концом света. С утречка матушка-зима постаралась: сыпанула снежинками на радость людям. Белый, чистый снег. Посмотришь — глазу радостно. И манящий, как лист бумаги на моём столе. И бомжихи не видно. Нет её. Съела всё, что можно съесть, и — дальше себе… лишь намусорила — разбросала рваные кульки вокруг бака. Бомжи всегда так делают — им не до чистоты и порядка, им лишь бы голод утолить. И дворник с метлой и лопатой лишь послезавтра явится. Дворник не переломится в работе: он и летом, в хорошую погоду не особо старается… махнёт пару раз метлой, и — баста. Собачье дерьмо… неделями лежит, пока кто-нибудь не вступит в него, или дождём не смоет: «А пусть тот, кто нагадил, тот и убирает за собой». Кто будет убирать, собака?.. И ничего ему не сделаешь. На любое замечание у него всегда готова отговорка: «А тайгу тебе не пропылесосить?»

Шаги — по чистому снегу… Прошёл десять метров от подъезда до угла дома… оглянулся: чёткие следы… такой должна быть первая фраза на чистом листе бумаги. Позавидовал… и дальше — к базару… Иду — смотрю: тротуар уже затоптан десятками, сотнями ног. Нет, решил для себя, не буду есть ядрышки грецкого ореха… перемелю на блендоре, и отдам благоверной: давно уже собирается испечь вкусный торт. И улыбнулся: через три недели юбилей нашей свадьбы. Дожить бы только. И какой дурак выдумал этот интернет!.. Без него как-то спокойнее было: не знали никаких концов света. Даже не думали об этом. А тут… вылупился этот долбанный интернет! Ни Лев Толстой, ни Фёдор Достоевский не ведали про него, и ничего… творили себе шедевры и репу не чесали.

… и о конце света не думали…

… и не роняли рулон рубероида с девятого этажа.

Я уронил: шел — под ноги не смотрел… и — на тебе! Прямо на голову вредному плотнику… и не признался, что это я сотворил «благое» дело. И поделом ему, усмехались монтажники из моей бригады, на одну сволочь меньше… некому будет нашёптывать начальству, что в бригаде творится. Бог шельму метит. Я так не думал: я думал о том, что у него овдовела жена, и осиротели дети. Но смело, в полный голос заявить, что это моя заслуга… На такое духа не хватило… и быстренько уволился с работы… и Москву покинул.

Шаги — всё быстрее и быстрее… словно подальше от неминуемого апокалипсиса. Через дорогу — на красный свет… А зачем ждать зелёного, если ни слева, ни справа ни единой машины?.. Красота!.. Или всё не так просто?.. Не помню, чтоб раньше так пусто было на дороге. Даже в советское время, когда машины считались непозволительной роскошью, приходилось стоять на светофоре, а тут…

И уже, ступив на противоположный тротуар, спиной и затылком учуял опасность: на бешеной скорости, так, что ошмётки снега из-под колёс — чёрный «Мерседес»… просвистел, и даже не подумал притормозить. Хотя мог бы… шофёр видел меня. Видел… и не урезонил своего полуторатонного зверя.

Всё хорошо, что хорошо кончается.

Альманах

Длинный ряд крытого рынка. Стеклянная дверь. Даже странно, что до сих пор не разбита, не заштопана листом фанеры, как это уже второй год в мясном отделе. Глянул: покупателей раз-два, и обчёлся. С чего бы это?.. решили перед концом света дать отдохнуть своим желудкам?.. Перед смертью не надышишься.

Вдоль прилавков — из конца в конец… Нет грецких орехов. Задумался и просмотрел?.. не заметил?.. Обратным ходом — помедленнее и повнимательнее… «Тщательнее надо, тщательнее…» — усмехнулась хитрая физиономия сатирика. Результат тот же — нет орехов. Есть, но уже лущёные: чистые ядрышки в стаканах. Но мне не это надо, мне надо цельные, в скорлупках и обязательно с перегородками. У меня на кухне стоит бутылка с разведённым спиртом — ждёт необходимого ингредиента, чтоб через десять дней преобразоваться в напиток ни в чём не уступающему казённому коньку. Хотя какой там к чёрту сейчас коньяк!.. так, одно название… с красивой этикеткой. Ещё и цену взвинтили до поднебесья. Рухнуло производство добротного, правильного коньяка — сейчас прибыль приоритетнее качества и достоинства производителя. «Пипл» схавает — выпьет любой суррогат, «пипл» уже привык к сплошному надувательству. А у меня будет чистый медицинский спирток настоянный на перегородках грецкого ореха… щепотка сахара… пару капель пищевого глицерина… И будет то, что надо: будет то, что доктор прописал.

… иду — смотрю. Торговки встречают радостными, многообещающими улыбками… и в спину провожают враждебными взглядами: «Шатаются тут всякие, и ничего не покупают!» Третий заход вдоль прилавков: головой то направо, то налево… и уже ничего не вижу, и уже ни на что не надеюсь. Даже сам не знаю, зачем иду. За пару шагов от меня — как раз навстречу, — импозантный мужчина… На вид — ровесник мне, может даже чуть постарше. В добротной, натуральной шубе из лисьего меха и в собольей шапке. Дорого одет. Что, тоже ищет орехи?.. Тоже не доверяет магазинной продукции?.. Нет. Импозантный, дорого одетый мужчина остановился у лотка с сухофруктами. Ему уже не нужны грецкие орехи. Он уже и думать о них не хочет и не может. Наелся. Переел даже. Импозантный, добротно упакованный мужчина купил кулёчек чернослив. Стоп… приехали: с ним всё ясно, с усмешкой подумал я про обладателя натуральной шубы и дорогой шапки. Сейчас он придёт домой, примет ударную дозу сушеных ягод… А завтра утром, или ближе к обеду, в тревожном ожидании войдёт в клозет, присядет… какое-то время посидит в позе орла на вершине Кавказа, подумает о прекрасном, и… впервые за последние три, четыре, а, может, и все пять дней свершит долгожданное — благополучно и с великой радостью облегчится. Утрёт слезу, выступившую от натужности, привстанет — глянет в унитаз, увидит то, что хотел увидеть, и заулыбается… и добрым словом помянет интернет — там он вычитал народное средство от запора.

… а я, как в пустом кабаке без денег — прочь с базара.

И опять — красный свет через дорогу… Постоял, в ожидании зелёного, постучал ногой об ногу — мороз… будь он неладен. И с какого перепуга начал лютовать?.. с утра снежок порошил, а тут, нате вам…

Домой… Скорее домой. Пулей — на третий этаж… Даже не ожидал от себя такой прыти. Вошёл, разделся…

Тепло в квартире.

И уже ни о каком конце света не хочется думать.

Разведённый спирт — обратно в холодильник… до лучших времён. И — за стол… даже сигарету забыл выкурить. Чистый лист бумаги ощерился звериным оскалом: ну никак не хотел, чтоб мой карандаш оставил на нём свой след. Если не знаешь, что писать — возьми и напиши о том, чего ты не знаешь, что мешает тебе, но только так — как попу на духу, ничего не утаивая и не выдумывая для красного словца, и тогда, возможно, написанное станет добротным, а может даже интересным текстом. Здорово!.. решил я, и задумался: сам изобрёл эту формулу, или где-то когда-то прочитал? Не вспомнил… и опять чистый лист показал мне язык. Хоть бы где-то что-то произошло, или за окном шарахнула петарда, чтоб оторвала меня от стола с чистым листом бумаги. Ничего… в квартире тихо… И в голове пусто. Как свои пять пальцев, знаю героя… Вижу его, и в зеркало не надо смотреть. Единственно, чего не знаю, и чего не хочу знать — чем кончит мой герой. И ещё не знаю: когда же, наконец, случится первая фраза на листе бумаги. И зачем мне это надо!? Надо. Уже решил для себя, что надо… да вот беда — карандаш никак не хочет оставить свой след на белом полотне жития-бытия моего героя.

… а стрелки часов уже за двенадцать перевалили.

… а я уже который день подряд, глядя на чистый лист бумаги, сижу, словно гвоздями прибитый к табуретке, и жду…

… когда же рулон рубероида уделит мне своё внимание…

… и зачем он подвернулся мне под ноги?

… и что меня дёрнуло тогда закурить?.. да ещё на ветру… Не было бы ветра, прикурил бы с первой спички, и рулон упал бы перед носом плотника. С первой не прикурил, и со второй не прикурил. Прикурил с третьей. Лучше бы и с третей не прикурил. Прикурил бы с четвёртой — рулон упал бы за его спиной. И зачем в тот день дул сильный ветер и гасил спички… И какой идиот нашёл место рулону на самом краю парапета!.. Уже четверть века прошло, а нет-нет, да и вспомнится: рулон, нечаянно попавший мне под ногу, с девятого этажа упал на голову подлого стукача. Вспомнится, ненадолго вспомнится… и тут же забудется: будто в кино увидел, а экран потух, и… как ничего и не было. Сначала боялся, что будут «кровавые мальчики» сниться, а тут… словно и не про меня всё это. И никакого чувства вины. Даже странно как-то. Никто не понял, как свалился рулон, но и никто не пожалел плотника: на Руси всегда недолюбливали стукачей и ябед.

… я не знаю с чего начать. Рассказать тем наивным и несчастным, которые взялись за перо, возомнив себя инженерами душ, о том, как по неосторожности лишил человека жизни, или как вышла моя первая книжка, и с каким трудом довелось реализовывать тираж?.. Да им это и на фиг не надо: они уверены в своих изысках, у них перед глазами стотысячные тиражи криминальной макулатуры. Они уже видят свои рожи на ярких обложках, они уже радуются предстоящему успеху и баснословным гонорарам… И что им до того, что половину своих экземпляров я бесплатно поотдавал в библиотеки и пораздаривал друзьям-приятелям. Они — это они. Да и не будут они читать мою исповедь: сейчас другая писанина в моде. Сейчас подавай бандитские разборки со стрельбой и поножовщиной, чемоданы долларов, голых девиц, накаченных братков да коррумпированных чиновников и депутатов. Иные сюжеты и образы им не годятся, а мне подобная стряпня и даром не нужна: у меня подрастает внучка, и я не хочу, чтоб она, когда повзрослеет, стыдилась своего деда. Это — раз… А второе: не уверен, что смогу так же ловко и борзо кропать подобное чтиво.

… и не пойму, какого лешего я взялся за перо. У нас в стране, что, дефицит писателей?.. да ничуть ни бывало… Хоть отбавляй: на одного читателя — дюжина писак. Глаза разбегаются, глядя на полки в книжных киосках.

Новенький ноутбук лежит на краю стола, и будто похихикивает. Я даже слышу его паскудный смех. Ну и хрен с ним… что с него взять: кусок пластмассы, и только… Пишущая машинка своим задорным стрёкотом хоть тишину глушила и тараканов отгоняла, а это чудо техники даже на такое не способно.

… и телефоны молчат: и домашний, и мобильный. Будто и нет на свете сочинителя Владимира Ширяева. Будто всем по барабану его терзания и страх.

… страх.

Телефонный зуммер в тишине квартиры…

Вскочил… зацепился за край ковра… Не упал.

— Алло!.. — схватил я трубку.

— Чего дышишь, словно ретивый жеребец, который только что покрыл двух необъезженный кобылок?

Голос Валентина. Валентин часто звонит, когда мне невмочь. Догадывается он, или третьим глазом подглядывает?.. но я всегда рад его звонку. Сейчас — не особенно: ещё минуту назад я уже был готов воспользоваться формулой — описать мою незадачу, которая мешает обрести потенцию и лишить девственности лист бумаги.

— Скорее, кастрированный мерин, которого ведут на живодёрню.

— Не надо ля-ля…

Исповедь откладывается. Может, и хорошо, что так. Может, не того героя взял в разработку?.. Зачем без конца пялиться в зеркало?..

Владимир Пенчуков
Автор Владимир Пенчуков

На кухне из репродуктора — до боли знакомые звуки: тревожная и в тоже время печальная мелодия. Даже мурашки по коже. Заострил слух — прислушался… Что, опять кто-то?.. Убрал телефон от уха, прошёл на кухню, сделал звук погромче. Точно!.. никаких сомнений… «Адажио» Альбинони. Наверное, для кого-то уже наступил конец света. Я хорошо помню эту мелодию.

… и хорошо помню тот день.

Телефонограмма ректору из приёмной обкома партии: «… немедленно прекратить все занятия» … и больше — ни слова. Что?.. как?.. почему?.. — и удивился, и испугался ректор, но в обкоме уже положили трубку. И студенты, и лаборанты гурьбой вывалили из аудиторий — в коридорах не протолкнуться. На лицах — тревожное недоумение. Никто и не думал об учебном процессе. Всего можно ждать в разгар холодной войны. Робко, в полшепота высказывалось предположение: американцы сбросили на СССР атомную бомбу. Об этом думалось легче всего: сказывалась пропаганда КПСС. В кабинете завкафедры — толпа доцентов и аспирантов… Кто-то предложил скинуться — не жалеть денег, и напиться до беспамятства: всё равно конец всему. Кто-то уже прогундосил: «Последний нынешний денёчек гуляю с вами я друзья…» Кто-то ещё что-то бормотал. Короче… как перед концом света. И только аспирантка Эльвирочка хихикала и не скрывала своей радости. На кафедре — будто кипятку хлебнули: глаза — из орбит…смотрят на неё, недоумевают, плечами пожимают. Такой реакции на предстоящую перспективу никто не мог ожидать: истерика — да, но чтоб хиханьки-хаханьки… Ты чего это? — первым пришёл в себя руководитель кафедры. И та, продолжая хихикать и радоваться, объяснила: неделю назад купила в рассрочку каракулевую шубу (мы все видели её обновку — длинная, почти до пят — очень дорогая шуба), и вот теперь, как я надеюсь, радостно щебетала она, не надо будет выплачивать кредит за неё: какие могут быть долги, если такое случилось. Долго смотреть на её придурь, казалось, выше всяких возможностей, и я — через площадь… к студии областного телевидения: там у меня работал давний приятель, редактор молодёжки, любитель послушать «Голос Америки». Поздоровались… Стоит — лыбу тянет. Предложил выпить за упокой души. Чьей души?.. спрашиваю. Его самого… «любимого» и «дражайшего», ответил приятель, и достал из тумбочки уже початую бутылку «Столичной». И мне стало жаль нашу Эльвирочку. Глупенькая и несчастненькая — не повезло ей: придётся всё до копейки вернуть государству. А через два часа ректору вновь позвонили из обкома партии — умер наш любимый и многоуважаемый генеральный секретарь компартии Леонид Ильич Брежнев. Вот тебе и атомная война, вот тебе и конец света, вот тебе, Эльвирочка, и шубёнка на шару. Помню, целый час бродил по центру города: всматривался в лица прохожих, пытался увидеть скорбь и сострадание. Нет. На лицах лишь вопрос: а дальше что будет?.. Все понимали, что сегодня явление чего-то неизвестного. Ещё вчера у нас был триумф развитого социализма, а завтра кто-то скажет — эпоха застоя. Да, Леонид Ильич не знал каждого из нас, но мы-то знали его, видели… По сто раз на день видели по телевизору. Уже как член семьи в каждом доме. И нате вам… Хотя бы маленькое, пусть даже наигранное сочувствие к семье покойника… нет. Кто-то даже ухмылялся, радовался случившемуся, будто избавился от татаро-монгольского ига. Трудно представить большего скотства, чем радость чужому горю. Кощунство. Ничего подобного мартовской всесоюзной скорби 1953 года. И только заводские гудки, по распоряжению обкома, двадцать минут вещали о кончине партийного лидера. А в основном, всё как обычно. Даже цены в магазинах не изменились. И ещё помню: по радио три дня подряд транслировали «Адажио» Томазо Альбинони.

— Куда ты пропал?

— Я здесь.

— Не надо ля-ля… говорю, говорю в трубку, а все мои слова — как тёща под лёд.

— Ладно, говори… что тебе не нравится?

— Да всё то же… насчет кастрированного мерина… Похоже, что лукавишь. — Голос Лурье в трубке телефона.

— Ты всегда находишь добрые слова, будто надеешься, что тебе отвалят бабла за них. — И про себя подумал: «Не надейся».

Валентин хохотнул на другом конце провода.

— Это ты хорошо заметил: «бабла отвалить…» Но я не потому звоню. — И снова хохотнул. Везёт же людям: смеются, радуются… И уже другим — строгим и даже официальным тоном: — Приглашаю на казнь.

— Даже так!? — Что-то заставило меня удивиться.

— Иначе не скажешь.

— И с какой такой радости?

— А ты не понял?

— Что ты, как еврей: вопросом на вопрос отвечаешь!..

— А ты сам подумай.

— Ладно, хрен с тобой, я понял: тебе подурачиться захотелось.

Я был рад этому звонку. И рад дурачеству друга: все-таки оторвал меня от терзаний над чистым листом бумаги: не знаю, с какой фразы запустить мотор… искра никак не хотела проскочить от катушки зажигания к камере сгорания.

— Не угадал. — По голосу и по интонации не чувствовалось, что Валентин озадачен обещанным всевозможными ведунами концом света. — Поднатужь свою соображалку, может, и поймёшь, почему — «на казнь».

Очень надо мне голову ломать… и так ясно — зовёт, чтобы выпить.

— Ладно, хватит темнить.

— А чего тут не ясно: и позавчера, и на прошлой неделе, когда был у тебя, на диване валялся один и тот же роман. Я втихаря, пока ты на кухне селёдку чистил, заглянул в книжку: закладка на одной и той же странице. Вот и решил, что ты тоже ждёшь приглашение на казнь. Ну, а как другу не помочь! — И снова Валентин хохотнул.

Смешно ему!.. Уже больше месяца мусолю глазами роман Набокова «Приглашение на казнь», уже больше половины прочитал, а так и не въехал, за какие такие прегрешения несчастного Цинциннати приговорили к смерти. Читал, откладывал книгу, в уме перебирая написанное автором, думая, что где-то что-то упустил, возвращался к началу текста, многие страницы перечитывал заново — никакого результата. Пытался включить логику, надеясь, что поведение его добрейшей, никому не отказывавшей Марфиньки поможет найти ключик к загадке автора… и тут мимо кассы. Уже сколько бьюсь над прочитанным, а всё, как по непроходимому болоту.

— Ладно, — сдался на милость друга. — Кажется, догадываюсь о причине твоего звонка, но хочу вербального подтверждения.

— Молодец. Ты меня правильно понял. Приезжай.

— Куда, к тебе домой?

— Зачем домой… сюда, в поликлинику.

— Так сегодня суббота, выходной. Ты никогда по субботам не работал.

— Это когда-то было так.

— А сейчас, что?

— Новый главврач — новые порядки. Приезжай. В половине четвёртого у меня последняя пациентка, а уже в четыре я свободен.

— Что взять с собой?

— Ничего. У меня всё есть. Три бутылки коньяка… думаю, вполне достаточно.

Коньяк… три бутылки… Не люблю коньяк, но на дурняк и уксус сладкий.

— Коньяк «трофейный»?..

— А то… Где ты видел, чтоб массажист за свои деньги бухло покупал…

— Ладно, подъеду. Сейчас соберу что-нибудь из закуски, и — к тебе.

— Не суетись — уже всё есть: и ветчина, и лимоны, и шоколадки, и две баночки красной икры.

— Что, какой-то крутой бандит позаботился о твоём пищеварении?

— Не угадал. Крутяки зеленью башляют. Поверь мне.

— Верю. Ты знаешь, что говоришь.

— То-то… Эта неделя у меня была урожайная. Гульнём на славу.

— Как перед концом света?

— Точно. Жду. Набухаемся до зелёных соплей, а там и море по колено. Надо достойно встретить это знаменательное событие. Жду.

Ждёт он… Хорошо ждать, когда вот-вот случится что-то радостное и приятное: такое можно ждать — подгонять стрелки часов. Несчастный Цинциннат тоже ждал. Ждал — готовился… три недели в ожидании своей участи, а когда настал час, с дрожью на устах, и, удивляясь сам тому, что говорит: «… я не совсем подготовился…». Палач и слушать не хотел: «У тебя было время, чтоб подготовиться». Не надо много текста, чтоб представить, какие кошки скребли на душе приговорённого к смерти. «Но ведь не сию же минуту!..» Несчастный рассчитывал дожить до рассвета. Он верил в это, он надеялся увидеть утреннюю зарю, последний раз в своей жизни… за которой — конец света. Как и мы не понимаем конца света несчастной мухи, которую только что прихлопнули мухобойкой. Жила себе муха… и — нет мухи. Для неё уже наступил конец света. Как однажды, уже давно, очень давно, конец света мог бы наступить и для меня, тогда, в полярную ночь, в насквозь промороженном Норильске. Ртутный столбец опустился до минус пятидесяти, но нам, недавно прилетевшим по вербовке покорителям Заполярья и дела мало. Мы отмечали начало трудовой деятельности в квартире нашего наставника, Поликарпа, старожила Долгано-Ненецкого автономного округа, пришедшего в эти проклятые края в сорок шестом году по этапу, и уже отбывшего свой срок — бригадира товарного передела хлорно-кобальтового цеха. Собрались — пошли… Выпив одну бутылку, тут же, один из нас весело бежал за второй. Денег у бригадира не брали. Принципиально. Хватало «подъемных», выданных нам государством на первое время проживания в холодном Заполярье. Мы были сказочно богатыми: в активе каждого — пачки червонцев. Нам хотелось, чтоб бригадир знал об этом. Мы: это, я — несостоявшийся москвич; бедолага бухгалтер, рванувший когти от неминуемой ревизии и проверки ОБХСС, и ещё несчастный, залитый слезами и соплями по сбежавшей от него жены — учитель биологии. Уже после второй бутылки никто из нас не думал о своих проблемах. Первым, кто не выдержал натиска, оказался педагог. Ему уже хорошо… и уютно под столом. А на диване, куда его бережно переложили, вообще стало как в раю. И экономист-растратчик спёкся. А я ещё нашел силы сбегать за очередной бутылкой бренди. Сбегал — принёс. Выпили… Пора и честь знать. Бригадир предложил остаться, но я не захотел составить компанию слабакам: мне хотелось, чтоб бригадир зауважал меня. И, пожав его сильную руку — за порог. На улицу… в промерзший заполярный город. Куда в таком виде, там морозяка зашкаливает, пытался остановить бригадир, но его слова — мимо моего понимания реальности: «Не страшно, на свежем воздухе я быстро протрезвею». Последнее, что увидел: бригадир пожал плечами, сказал — вольному воля, — и закрыл за мною дверь.

… и будто потусторонний мир распахнул свои объятья: шаг… ещё шаг, и — конец света. Уже поздно… за полночь. Уже никого на улице. Будто все повымирали: можно вдрызг пьяным идти по городу и не бояться милицейского окрика, — Стоять!.. Ни одного краснопёрого в безлюдном пространстве: блюстители порядка любят сытую и тёплую жизни, а не вышагивать на холоде — следить за покоем мирных граждан. Иду… мороз пробрал до костей. Кажется, что и кровь стала замерзать. Но иду… топчу валенками промороженный тротуар. Подошёл к фонарному столбу, задрал рукав полушубка — глянул на часы. Стрелки не пожелали обозначить время… Тоже замёрзли? Спиной прижался к столбу — передохнул. Совсем немного передохнул: минуту, не больше. Хватит, так можно и дуба врезать… и не заработать много денег, чтоб переслать вдове, убиенного мною плотника. Ноги — дальше… к общаге на Талнахской. Каждый шаг — как водолаз в свинцовых бахилах на суше… И всё труднее и труднее… Присесть бы, передохнуть… Нет, так не годится, — хватило ума подумать… дойду до следующего фонарного столба, там и передохну — всё ж ближе к дому. И уже не сесть-передохнуть, а хотя бы спиной облокотиться… Нет, надо дальше идти… ближе к дому… А там можно и упасть. Под столбом не страшно: кто-нибудь увидит и не даст замёрзнуть. Так думал, и совсем не замечал, что вокруг ни души. Дошёл до столба… Нет, лучше до следующего доберусь, а там… И следующий столб оставил без внимания. Устал идти. Устал смотреть по сторонам. Устал думать. Ещё никогда в жизни я так сильно не уставал. Наверное, бурлакам на Волге было намного легче.

С крыши сорвался рулон рубероида — прошумел за спиной… Оглянулся… нет никакого рулона. Показалось, померещилось. Чувство вины породило галлюцинацию. И зачем я тогда стал прикуривать?..

Помню, что было тяжело и холодно… но не помню, чтоб было страшно. Глаза — на роман «Приглашение на казнь»… Нет, так страшно как Цинциннату мне не было. Да и откуда быть страху, если сумасшедший мороз выстудил и страх, и разум. Одно лишь оставил — инстинкт самосохранения. Я даже про злополучный рулон рубероида забыл: лишь на секундочку вспомнил… и тут же — вон из головы.

… от одного фонарного столба — тяжелыми шагами… к другому… (В полярную ночь фонари в Норильске горят круглосуточно) и каждый раз, перебарывая желание передохнуть.

… и уже не помню ни последнего фонарного столба, ни предпоследнего. Не помню, сколько их было на моём пути. Не помню и подъезд общежития, — весь путь на автопилоте, — не помню и дверь своей комнаты. Но хорошо, как будто вчера всё было, помню то утро, когда проснулся с больной головой. И помню ужас, когда сообразил, что могло бы произойти, остановись я у столба, чтоб передохнуть… и тогда мне уже по фигу был бы конец света.

Новая смена… В раздевалке — толкотня… Бригадир вызверился своим каменным лицом, что-то невнятное буркнул на приветствие, и отвернулся. «В чем дело, дядь Поликарп?» — ему в спину… «Лучше б ты их с собою… всю квартиру заблевали. — И брезгливо добавил: — Таким надо говно через тряпочку сосать, а не водку кушать». Вот и угощай такого дорогим бухлом, — усмехнулся я в ответ на упрёк моего бригадира, в прошлом вояки РОА. Ему, что, в облом взять тряпку в руки и подтереть!?

— Ну, так что… я жду тебя, — … в трубке голос Валентина.

— Жди. — Ближайшие насколько часов не буду думать о чистом листе бумаги на моём столе. И ещё благодарен другу, что избавил от мук и сомнений, и неожиданного воспоминания о прогулке по морозному Норильску. Наверное, так по смоленским дорогам, брели французы зимой в 1812 году. Шли… и падали в снег… и уже больше не вставали: тридцатиградусный мороз добивал их. И прапрадед Валентина… шёл, шёл… и упал. И не встал: остался лежать на холодном снегу. Один, совсем один в чужой стране: один, брошенный соотечественниками, товарищами по оружию, вдруг, забывшими про воинское братство. И уже конец света для него. И уже простился и с Елисеевскими полями, и с Лувром, и с берегами Сены… только и хватило сил, что доползти до стожка сена, да вот подарок судьбы: мимо — сани… Остановились… русская баба в овчинном тулупе спрыгнула на снег, и — к стожку, что у дороги: до ветра ей приспичило.

«К стожку?.. зачем, к стожку?..» — удивился я, слушая красивую легенду Валентина Лурье.

«А что ей, по-твоему, в чистом поле?.. — на этот раз удивился Валентин. — Как-то не по-нашему было бы».

«Так всё равно вокруг ни души».

«А конь?» — упрямился мой друг.

«А что тот конь?»

«Ну, нет, наша баба никогда не опустится до такого, чтоб на глазах у живой твари справлять свои естественные потребности. Понял?»

«Понял» — согласился я.

«Задрала подол моя прапрабабка… И не сходила по нужде: слабый, еле слышный стон отвлёк её от щекотливого момента. Совсем рядом, в стоге сена закопался молоденький солдатик. Баба руками разгребла смёрзшееся сено, а там… уже совсем готовый, лишь единственный, один единственный, уже последний полустон из его груди. — Валентин обласкал меня самодовольной ухмылкой. — Не могла наша баба позволить, чтоб посреди зимы в чистом поле загинул человек, пусть даже из вражеского стана. В тот год на Смоленщине свирепствовали лютые холода».

Я слушал Валентина, и не знал: верить ему, или всё отнести к его бурной фантазии.

«И только заехав во двор, — продолжал Валентин, — баба… молодая, ядрёная, но закоченевшая (в свой тулуп она закутала молоденького французика) таки справила свою нужду: прямо посреди двора, рядом с санями… под укоризненным взглядом лилового глаза каурого жеребца».

«Сам же говорил, что негоже так…»

Валентин лишь рукой махнул.

«А некого было стесняться — сама жила: отец и братья пали на полях сражений с наполеоновцами, а мать… с топором и вилами — в партизанском отряде».

«А конь?..» — продолжал я наседать.

Валентин не нашёл что сказать.

«И лишь когда деваха оправила свои юбки… усталый, взмыленный от долгой и быстрой рыси жеребец, тоже с великим облегчением освободил свой мочевой пузырь: с громким шелестом ударил мощной струёй в чистый белый снег».

Может, и он, втайне от всех, балуется литературой, подумалось, слушая, как, не скупясь на эпитеты и нарочитый натурализм, Лурье рассказал, когда я спросил, нет ли в его происхождении французского начала? Есть, — недолго думая, признался он. И закончил свою легенду… наверное, выдуманную, как пышнотелая деваха перенесла лёгонького, исхудавшего — кожа да кости, французика из саней в избу; как раздела его догола, и сама оголилась… и теплом своего сдобного тела согрела, и вернула к жизни уже дышащего на ладан завоевателя земли русской.

«На восьмой день недели мой прапрапрадед был уже вполне здоров», — закончил свою байку Валентин Лурье.

«Что-то, как мне кажется, ты маленько того… забрехался. Какой такой восьмой день недели!.. Окстись. В неделе всего-то семь дней, а ты… восьмой мне втюхиваешь».

«Не надо ля-ля… можешь верить, можешь не верить… мне как-то по фигу: как шла, так и ехала. Давай ещё по одной…».

Это было два года назад, когда обмывали мою книжку. Валентин единственный, с кем я поделился своей новостью, и был откровенно, от всей души рад за меня. И я это знал. Мы всегда находили и находим общий язык. Даже после того, как выяснилось, что отдаём симпатии совершенно разным и абсолютно непримиримым политическим лагерям. Нам это не мешало. И каждый раз, уже после третьего стопарика, приходили к общему знаменателю: хорошо бы, чтоб и те, и другие сошлись на поле брани и устроили разборку — порвали друг друга, как тузик тряпку… так, чтоб и духу от них не осталось. А что тогда? — спрашивали то он, то я. И не находили ответа. Каждый опасался, что из этой драки выползет новое, ещё более страшное и мерзопакостное чудовище.

Коньяк, да… Для Лурье — дело обычное. Но две баночки красной икры!.. Подобное роскошество сейчас только в депутатской обжираловке может быть.

— Откуда такое изобилие?

— Забыл?.. — хохотнул Лурье, — что я огребаю бабло и вкусные подарки за то, за что другие мужики получают по морде. Ладно, хватит нам турусы на колёсах разводить. Паняй ко мне.

— Кто-то ещё будет?

Не люблю многолюдных застолий: для меня это как на ток-шоу Савика Шустера — все хотят что-то сказать, но никто никого не хочет слушать.

— Там видно будет, — неуверенно пообещал он. — Я знаю твои задрочки. Единственное, что гарантирую: никого звать не собираюсь.

Белый, чистый лист бумаги ждёт моих потуг. Пусть себе… долго ещё ему быть нетронутым. Дождётся… как тот плотник — рулон рубероида на свою голову. Какой-то хитросделанный писака заявил: покажите мне любой предмет, любую собаку или кошку, не говоря уже о человеке, и я тут же напишу о нём рассказ. Графоман, наверное…

Стою на остановке — жду троллейбус. Уже полчаса жду. Что, и это сюжет для рассказа?.. Нет, я так не умею, да и не хочу. Зябко кутаюсь в воротник дублёнки. Морозяка совсем оборзел: с утра вроде ничего, а тут, наверное, уже за двадцать перевалил. Мёрзну. В небо поглядываю — и ничего хорошего в нём не вижу: серое, хмурое… будто свинцовой краской выкрашено. Никакой тебе радости. И троллейбуса долго нет. Нет, и нет. Что, об этом написать?.. если следовать заверениям того лукавого писаки. Не получится. У меня не получится: от холода серая масса в голове превратилась в хорошо застывший студень. Мимо остановки — свора бездомных собак: сучка… и целая шобла кобелей. Совсем сбрендила!.. рановато будет для течки. Или решила оторваться до конца света?.. да пропади оно всё пропадом!.. а может, сучка тут вовсе и ни при чём?.. просто сбились в кучу — так легче найти что-нибудь съестное? Пойди — угадай, что там у них на уме. Неторопливо пробегают мимо, и даже не глянули ни на меня, ни на двух старушек, тоже ждущих троллейбус. С облегчением проводил взглядом голодную свору, но холодок страха остался на спине: вдруг какой-нибудь псине вздумается вернуться и гавкнуть на меня!.. И тогда… От такой своры не отбиться. Глянул на старушек… Какая там помощь от них!..

Холодно, стою-дубею… ещё и мурашки по коже, представив, что могло бы произойти, случись какому-нибудь кабыздоху ощериться на меня. То, что и старушкам может достаться, как-то не подумал: самому бы избежать звериной экзекуции. Но пронесло. А старушки, будто так и надо, даже не глянули вслед собакам. Не заметили? Сделал шаг в их сторону — прислушался…

Всё-таки заметили.

— Вот и у нас на посёлке, что ни вечер, то течка у Зойки продавщицы. В табачном киоске торговала. Теперь в том киоске уже другая сидит. Вроде, ничего девка. Но когда Зойка торговала… — И кивнула в сторону пробежавшей своре собак. — Была умненькая такая, в школе хорошо училась, а как связалась с торгашами, так хоть воском её выливай. Будто с цепи сорвалась. Ещё та сучка была. Что ни вечер, то сплошная кордебалета у неё. Тьфу!.. прости Господи, душу грешную. Родную мать в гроб загнала своей непотребностью.

— Да ты что, батюшки!.. — и удивилась, и возмутилась вторая старушка.

— А ты как думала… — урезонила её рассказчица.

— А батька, что ж он не приструнил её?

— Да он, Стефановна, уже давно пятками накивал. Тоже… ещё тот кобелина: встретил какую-то молоденькую вертихвостку, да и был таков. Уже где-то в Израиле или в Америке живёт. И дочка, наверное, вся в него. — И махнула рукой. — Такая же — оторви и выбрось.

— Ты ж, Пантелеевна, говорила, что и скромница была, и в школе хорошо училась?

— Вот то-то и оно… Говорила… — И снова махнула рукой. — Говорила… Господь наказал её за все грехи её тяжкие.

— Оно всегда так.

— Ото ж и оно…

Замолчали. Я ещё — чуть ближе… Интересно: как и кто покарал ту «скромницу-умницу»?..

Мимо остановки — легковушки… маршрутки… такси… Ни одна не остановилась: не любят водители маршруток возить пенсионеров.

Тяжёлое небо всё ниже и ниже — конец света надвигается, а троллейбуса всё нет и нет… и непонятно, когда будет.

Маршрутка… мигнула правым подфарником, и на тихом ходу — к остановке… Есть же добрые люди! Высадила пассажира. Старушки… и я за ними — к машине… Ага, раскатали губу: дверь быстренько захлопнулась, и водила — по газам… Чтоб тебя на старости лет тоже так возили, послал я конкретные пожелания в адрес водителя. Старушки не возмутились, старушки уже привыкли к хамскому обращению с ними.

— Так вот и с Зойкой так же… — Наверное, всё-таки возмутились, но не подали виду. — Ещё летом то было…

— Что было то?..

Я ещё — чуть ближе…

— Да то самое… Всё ей мало было, — продолжала Пантелеевна. — Понавела к себе таких же сучек торговок, да молоденьких кобельков …

Конечно молодых, а каких же ещё, усмехнулся я, не стариков же.

— Ну и давай гульбасить: водка рекой, дым коромыслом… И, как на зло, Зойке не досталось кобеля. Наверное, не пришёл тот, кто ей самой предназначался.

— Да ты что, Пантелеевна! Надо же!.. — удивилась Стефановна. Удивилась так, будто запереживала о бедной, обделённой вниманием Зойке.

— А то ж… Тогда она, сучка драная, сняла со стены икону…

Какую икону?.. подумал я, и пытался нарисовать для себя подобную ситуацию — хотелось подробностей и деталей.

— Какую икону? — спросила Стефановна.

— Да ту самую, что ещё её прабабка повесила в святой угол. Та икона спокон веку в их доме: хранила от всякого лиха.

— Я спрашиваю, — с неподдельным интересом Стефановна … — Икона-то, какая была?.. какому святому?..

— Да кто её разберёт!.. — отмахнулась Пантелеевна. — Я, что, в гости к ним ходила… какая такая икона… За всё время ни разу в их доме не была, хоть и жила от них через двор. Они там все какие-то уж очень набожными были, не принимали чужих людей у себя. А теперь Зойка… притон устроила: и голые танцевали, и вообще чёрте чем занимались. — Пантелеевна, не снимая рукавицу, перекрестилась. — Прости, Господи, мою душу грешную. Зойка со своими кобелями да сучками вытворяли такое, что и в страшном сне не приснится.

— Откуда ты знаешь?

— Да уж знаю. И не только я одна. Так нам малые пацаны рассказывали.

— Тоже там были?

— Нет, в окна подглядывали.

— В окно заглядывали!.. А на каком этаже всё это было?

— Так говорю ж тебе… На посёлке всё было, у нас там частный сектор. Никаких этажов нетути. Стыдоба, да и только.

— Вот — вот…

— И я ж про то…

— А милиция?..

Рассказчица лишь рукой махнула.

— Так вот, сняла, значит, Зойка икону со стены, и давай с ней вытворять всякое безобразие, будто с хахилем своим блудует…и всё такое…

— Так сказала же, что он не пришёл…

— Лечиться тебе надобно, Стефановна.

— А?..

— Вот то ж и оно. Тебе в одно ухо влетает, а из другого вылетает — ничего в голове не остаётся.

— Что ты сказала?.. — Стефановна склонила голову поближе к рассказчице.

— Вот и говорю же: совсем ты старая стала, ничего не петришь. Зойка икону к себе, к голому животу прижимает, будто хахиля. А потом ещё ниже…

— Батюшки!.. Срамота-то какая!..

— Вот и я ж говорю…

— Грех-то какой!..

— А я про что… Выделывалась, выделывалась… и — на тебе!

— Что?.. — с нетерпением Стефановна…

— А то… И погода была хорошая, а тут — бац!.. Ветер… ветрюган такой, что с нашей крыши лист шифера снесло. Конец света, да и только!.. и гром, и молнии… В доме свет погас. Пьяное мужичьё давай лектричество ладнять, всякие жучки в пробках ставить… Не нагулялись еще: до главного дело не дошло.

— Починили?

— А то. Свет загорелся… видят — Зойка…

— Что, Зойка?..

— А то самое… Стоит, будто окаменелая.

— Ужас-то какой!..

— Вот тебе и ужас… конец света. Довыдрючивалась. Если не веришь в Бога, так и не верь себе. Но только молча не верь, а не выставляй напоказ свою дурь.

— Вот-вот, — согласилась Стефановна.

— И я ж про то… А она, лахудра, вон что надумала, бесстыдница. Так ей и надо.

А дальше?.. подумал я.

— А дальше что?.. Дальше-то что было? — озвучила мой вопрос Стефановна.

— Да то… Стоит Зойка — не шелохнётся. И вроде как не дышит. Гости испугались, и — за порог…

— А Зойка?..

— А что — Зойка… Десять дней, как каменная, простояла. Так ей и надо, беспутной… Чтоб не глумилась над Господом.

— А потом?

Она, что, все эти десять дней так и простояла?..

— На одиннадцатый день возле неё объявился маленький старичок с седой бородкой и добреньким лицом, и ласково так: «Уморилась, детка?.. Ну, отдохни, я тебя отпускаю». Сказал, и исчез.

— А Зойка?..

— А что — Зойка… Зойка ожила.

— Надо же!..

— А через неделю возьми, да и скопытилась. Сначала высохла — как щепка стала… С каждым днём всё хуже и хуже… А потом — брык, и… Вот оно как.

— И не говори: нечего было святотатствовать, Бога гневить. Да ещё при народе.

Правильно, согласился и я: сам как хочешь, хоть головой об стенку бейся, хоть чёрту-дьяволу руку целуй, но будь добр — уважай веру других.

Одна за другой — две маршрутки… Полупустые. Но ни одна, ни другая даже не снизили скорость. Чтоб у вас колёса поотваливались!.. — пожелал я им вслед, даже не подумав, что и пассажиры, заплатившие за проезд, тоже могут пострадать. Стою… уныло жду троллейбус. Долго нет его. Надо закурить, вспомнил я, что стоит только припалить сигарету, тут же, как закон подлости, появится транспорт. Закурил… Стою курю — вдыхаю табачный дым с морозным воздухом. Уже до фильтра докурил, а троллейбуса всё нет и нет. Частник… на новеньком «Опеле»… Тормознул… Старушки даже не глянули в его сторону. Я махнул рукой — проезжай.

Уехал…

… освободил пространство для сучки с кобелями.

… вернулись. Вас тут только не хватало.

Тебе бы такое раздолье, подумалось о Таське Лаврушко, по чьей стервозной прихоти я очутился на пособии по безработице. Сижу на пособии — как на хромой козе. Сижу, а куда ж деваться!.. Каждый второй четверг месяца — хоть кровь из носа, стою в очереди к толстой тётке, инспектору бюро по трудоустройству. Отвечаю на глупые, унизительные вопросы, оправдываюсь, что до сих пор не нашёл работу, осторожненько, чтоб не прогневить её, сую шоколадку или коробку конфет и, словно оплеванный, выхожу из кабинета. И так каждый раз. И после каждого визита на мой счёт в сбербанке капают жалкие гроши. Не разгуляешься. И каждый раз я с жалостливой усмешкой вспоминаю «маму Тасю», как за глаза её зовут молоденькие сотрудницы редакции книги «Никто не забыт». Таисия Юрьевна Лаврушко, патронесса молоденьких сотрудниц редакции, не замечая своего основательно располневшего и рыхлого тела, походкой нагулявшей за лето жир гусыни, важно вышагивала по редакции и, словно, раздавая милостыню нищим, одаривала дельными советами девчушек, если те у неё о чём-то спросят. И спрашивали. И она отвечала — не скупилась, щедро делилась своим опытом. Девчушки хитренько пользовались её опытом, и с умилением заглядывали ей в глаза. Лукавые… но им можно это простить. И мама Тася, или просто «мамка» с готовностью и даже с благодарностью принимала их лукавую лесть. Ей хотелось быть незаменимой, главной… Она тайно писала доносы в управление культуры, жаловалась на пьянство Луцака, нашего шеф-редактора, но всё бесполезно. В администрации сквозь пальцы смотрели на кляузы Таисии Юрьевны, считая, что всё это лишь бзик дамочки предпенсионного возраста. Она и не догадывалась, что в управлении восседает давний друг и верный собутыльник нашего шефа. Да и сам Луцак, когда-то преподаватель истфака, как ни странно, оказался на своём месте. Предыдущий руководитель — заслуженный журналист, всегда трезвый, добросовестный и исполнительный, довёл работу до того, что в управлении уже начали думать о закрытии редакции. Не закрыли. Рано поменявший кафедру истории на пьяные посиделки в городских пивнушках, Луцак согласился на предложение своего друга возглавить редакцию: «Ладно, договорились». И дружбан Луцака возрадовался: «Вот и правильно, Жора: хуже для редакции уже всё равно не будет, зато у тебя в трудовой книге появится солидная запись – “шеф-редактор”. Не слабо, да!.. и у нас будет хороший повод оскоромиться. — И ударили по рукам: — Как же такое дело да не обмыть»… И Луцак уверенно шагнул вверх по карьерной лестнице. И очень быстро, даже сам удивился, как ему это удалось, выхлопотал у областного бюджета смету на издание двух томов. Мама Тася не знала про это. Мама Тася сама хотела быть шеф-редактором, хотела быть главной. Мама Тася уже десять лет работает в этой редакции. Мама Тася самый опытный и знающий сотрудник. Мама Тася хотела быть самой востребованной работницей. Маму Тасю даже номинировали на «Золотое перо», но что-то где-то как-то не срослось, и она оказалась за бортом престижной премии.

… и не только в работе ей хотелось быть востребованной. Ей везде хотелось быть нарасхват. Но как-то не получалось: мужчины лишь значились в её разговорах о них. И она это знала… и тщательно скрывала. Но каждый раз в разговорах с девочками, она сочиняла пёстрые небылицы про обиженных ею своих бойфрендов.

Холодно… Мороз… А тут ещё и порыв ветра… Отвернулся, чтоб не дуло в лицо…

Мама Тася, или просто Таська для нас с благоверной, была частой, даже постоянной персоной на всех встречах по праздникам: мы с удовольствием устраивали друг у друга весёлые посиделки-застолья. Всё это было… И вот, когда о былом веселье уже забыто, когда и вспоминать о ней перестали, в самый безденежный период нашего бытия — даже за квартиру нечем было платить, и случилось то, что случилось. Таська позвонила, и с лёгким придыханием в голосе, обнадёживающе сообщила, что выхлопотала для меня хорошую работу. Сказала: это как раз то, что мне надо. Мы с благоверной обрадовались — хочет помочь по старой памяти. Помогла!.. Уговорила шефа, и тот, недолго думая, взял меня. Наверное, с опохмела был в тот день. И я понял, почему он пошёл на нарушение закона о квоте: всё-таки ещё один мужик в редакции — будет с кем выпить. И признался: «С бабами компот не сваришь». Луцак закрыл глаза и на то, что я плохо знаю украинский язык. Ладно, сказал он, Таисия Юрьевна поручилась за тебя, и заверила, что все твои статьи сама лично будет переводить. И тут же договорились: все мои премиальные будет делить пополам. Половину — Таське за перевод, половину — мне. Я не возражал. И мы пожали друг другу руки… и в тот же вечер хорошо поддали… сначала втроём, Таисия Юрьевна тоже причастилась, потом — вдвоём… отвели душу по полной программе. И Луцак понял, что не ошибся во мне. И я рад такой перемене в моей жизни: уже давно хотел найти себе подобную работу. И вот — на тебе!.. свершилось… без верхнего образования и с сомнительным среднем, занял должность научного редактора. И запись в трудовой книжке — будто за плечами учёная степень. Не хило, да!.. Это даже покруче, чем игра в карты в далёком, холодном Заполярье. Не зря говорят: нет ничего такого, чего не могло бы быть.

Редакцию вспомнил… будто таракан из-за печки вылез. С какой это стати о плохом подумалось?.. И сообразил: идёт женщина мимо витрины гастронома, смотрит… за стеклом — муляж: свинья держит во рту апельсин. Надо купить мужу сигареты, вспомнила женщина, и вошла в магазин.

«Знакомьтесь, наш новый сотрудник — писатель Волдемар Ширяев, — представила Таська меня редакции. — Между прочим, мой давнишний приятель».

«Волдемар»… словно ведро помоев в лицо: как-то уж очень не по-русски. Лучше, просто — Вовка. Но смолчал. Хорошо, хоть не сказала «друг», а то б девчонки могли чёрт знает что подумать: никак не хотелось, чтоб Таська бросила тень на моё представление о прекрасном. И когда остался наедине с девчатами, исправил положение: «… Не Волдемар, а Владимир Семёнович, можно просто — Семёныч, или дядя Вова». Последнее больше понравилось молоденьким сотрудницам. А через неделю уловил настроение девочек: они, уже ничуть не стесняясь меня — ушлые, всё поняли в наших отношениях с мамой Тасей, — весело похихикивали над её прозрачными юбками и платьями, сквозь тонкую материю которых откровенно просматривались и её выпирающийся живот, и трусы, и толстые дряблые ляжки. Умные, хоть и молоденькие, заметили, как я упорно отводил взгляд от «прелестей» их наставницы. Но… всё втуне — Таська настойчиво демонстрировала коллекцию своего нижнего белья. Сказать об этом я не мог: до боли хотелось закрепиться на работе в редакции. И очень скоро Таська стала для меня откровенно противна. И надеялся: перебесится баба… да и успокоится. Тщетно. Она этого не хотела знать. Она, как жаба в болоте, купалась в своём затхлом неведении и продолжала демонстрировать своё бикини. Хорошо ещё, что до стринг не додумалась, а то б вообще — туши фонарь. Уродство, иначе и не скажешь: уже через год на пенсию, а свихнувшаяся мамзель корчит супермодель из себя. Спаси и сохрани… Не услышал Создатель моих стенаний. И на каждой ассамблее, (так шеф обозвал редакционные застолья), а такие частенько случались — Луцак приветствовал подобные мероприятия, и даже зачастую сам их провоцировал, Лаврушко всегда садилась рядом со мной, незаметно придвигала свой стул поближе и прижималась толстой, потной ляжкой к моему несчастному, мечтающему о приличной дистанции, бедру. И уже ничего не поделать: не мог я грубо и безоговорочно манкировать её внимание к моей особе. Терпел. Терпел и ухаживания: мама Тася назойливо подкладывала закуску в мою тарелочку… и всегда кусочки колбасы, ветчины и прочего закуся брала не вилкой, а голыми руками… и тут же оближет свои толстые, как сардельки пальчики. И «мило», словно, осыпая барскими щедротами, улыбалась при этом. Терпел, а куда деваться!.. Терпел и её угощения, когда подсовывала бутерброд во время обеденного перерыва, тут же обозначая, что бутерброд не просто с ветчиной, а непременно с королевской ветчиной. Всё, хватит, однажды решил я про себя, и больше не стал принимать её угощения. Это был намёк для неё. И она всё поняла. Она хорошо понимала и то, что мы с Луцаком уже крепко сдружились: у нас быстро образовались точки взаимного интереса. Понимала и то, что писать анонимки на шефа тоже бесполезно. И, возможно, впервые задумалась, что уже давно отцвели хризантемы в саду. Мир для неё перевернулся — чётко обозначились реалии, и всё стало на свои места. Но просто так смириться с потерями!.. Нет, Таська не желала сдаваться: переводя мои статьи с русского на украинский, она, как это было раньше, уже не восторгалась моим слогом, с восклицаниями, — ах, как гениально!.. Таська быстренько сменила пластинку: торопливо пробежав глазами по тексту, брезгливо кривила губы и громко изрекала: «У вас, у писателей, — пренебрежительно делая ударение на второе «е», — у всех так неряшливо и безграмотно принято излагать свои мысли?.. Или только у вас, Волдемар, так получается?..» Знала, что от имени «Волдемар» меня коробит, как от жужжания бурмашины в кресле стоматолога, и это ей доставляло удовольствие. И, как подарок себе любимой и неотразимой, обнаружила в моём тексте слово «расстрел» с одним «с». Я дословно, буква-в-букву привёл в тексте выдержку из предсмертной записки подпольщика — умышленно оставил всё без изменений. Для Таськи — это как выигрыш в лотерею: она ходила по редакции от стола к столу и показывала девчатам, какой безграмотный сотрудник у них работает. И в кабинет к шефу зашла — показала. Тот едва не подавился от смеха, когда рассказывал мне про её ликования. (Я в тот день сидел в областном архиве — изучал трофейные документы).

«Дядь Вов, да поимейте вы её разок, — как-то на перекуре сказала Светка Козуб, самая старшая из девчат — уже 29 исполнилось, и успела побывать замужем. — Глядишь, и подобреет. Что тебе стоит!.. А то она, того и гляди, на нас начнёт кидаться… чего доброго, покусает. Уже скоро пена изо рта выступит. — Я мотнул головой, но Светка — своё: — Газеткой прикройте, да и вдуйте. Делов-то… Для мужика это небольшой грех. Как говорил мой дед — ещё тот был ходок, на микрорайоне всех бабкиных товарок перешпокал: нет некрасивых баб, есть мало выпивки. Доброе дело сделаешь, а… дядь Вов. А мы сбросимся на лавэ, и хорошую выпивку тебе забабахаем. Будь другом, а… — И хитренько прищурила глазки: — Или, что, кирдык?.. бобик сдох?»

«Да нет, вроде…»

«Тогда чего ж?..»

Я опять покачал головой: не могу и не хочу.

«Она когда-то дружила с моей женой: для меня это равносильно инцесту».

«Подумаешь!.. важность какая…У моего деда тебе поучиться бы».

«Нет. Не только в этом дело. Сама понимаешь — не маленькая».

И Светка меня поняла. Правильно поняла.

«А давно вы с ней знакомы?»

«Да уже лет двадцать… если не больше. Когда-то она с моей женой работала в библиотеке. Дружили, пока её не уволили по сокращению».

«И она всегда такая была?»

«Какая — такая?..»

Светка развела руки в стороны — показала габариты.

«Нет, — помотал я головой. — Тогда с ней было всё в порядке».

«И что, не было желания переспать с ней?».

«Да что ты, всё об одном и том же!.. Она была подруга моей жены… У неё тогда был муж, артист областной оперы. Талантливый и умный мужик. А я работал грузчиком на овощной базе».

«И что с того, что грузчик?..»

«Я был не в моде для неё: с её мужем в неравных социальных категориях».

«И потому он бросил её?..»

Светка угадала. Светка — умная девка. У Светки уже есть свой жизненный опыт.

«Я так и знала, — скривила она рот, и бросила в урну окурок… ещё и плюнула вслед. — Похоже, что мне доведётся переводить твои статьи».

«Боишься?»

«Нет. Но и лишние хлопоты мне как-то не в радость. — И со вздохом: — Замуж бы нашей мамке…».

Как-то не думалось об этом.

«Не надо ей замуж: она носом крутит, когда слышит разговоры о семье. Она уже лет двадцать сама живёт. Привыкла».

«Ага, как же… Носом она крутит…, привыкла она… Поверь мне, дядь Вов: когда у бабы есть муж — у неё тысяча проблем, а когда нет мужа, у неё одна проблема».

«Какая?..»

«Нет мужа. Старая истина, дядь Вов, но вам мужикам этого не понять. Так что, хоть круть, хоть верть, а мне доведётся переводить твою писанину».

«Не доведётся: Луцак за переводы отщипывает от моих премиальных ровно половину, и ей доплачивает. Она задавится уступить такие деньги».

«Вот сучка!.. — вскинула брови Светка. И согласилась: — Пожалуй, что и правда — не доведётся… За такие бабки она удавится. — И улыбнулась: — Ну и ладно, ну и хрен с ней… Можешь не трахать её… старую калошу… Перетопчется. Мы ей с девочками на 8 марта хороший муляж подарим. Луцак уже намекнул нам… говорил, что видел такие прибамбасы в секс-шопе. Вот будет потеха!.. Обхохочешься. Может, хоть тогда перестанет сочинять красивые небылицы про своих воздыхателей да бой-френдах».

«Тебе, что, жить надоело?»

«Мало каши ела. — И добавила: — Подавится… зубы обломает».

И опять сильный порыв ветра… И снова я отвернулся, чтоб не дуло в лицо. Ну и погодка, мать её!.. куда не повернешься — всё против ветра…

Первый том уже под завязку — пора приниматься за вступительный очерк. Очерк — моя забота. И я этому рад — есть где развернуться: мой отец воевал с первого до последнего дня войны, оба мои деды прошагали по фронтовым дорогам. Один погиб, второй — тяжело ранен в лёгкие и комиссован подчистую. Дядька, брат моего отца сложил голову на Курской дуге. Написать о них рассказ рука не поднималась: считаю, что не созрел до такого, а тут, в очерке, надеялся я, улучу момент вспомнить о них. Пусть даже завуалировано, но всё-таки отдам им должное. И это меня радовало. Это знала и Таська Лаврушко. Знала и то, что ей тоже придётся подключиться к этой работе. Она надеялась на это. И, наверное, мечтала: совместная работа растопит лёд, и сложившееся обстоятельство сблизит нас. Вот только я так не думал: не хотел, не мог допустить, чтоб к памяти моих предков прикоснулись её похотливые замыслы. Но и в одиночку не справиться: кому-то надо в архиве перешерстить кипу документов. Предложил Светке, но та отказалась. Наотрез. Зачем мне это!.. обойдусь. Да и не хочу, чтоб потом «мамка» грязью меня поливала. Сам понимаешь. Я кивнул головой — я понял: Светка умная девка, быстро просчитала Таськину реакцию.

Вступительный очерк для книги о павших на полях сражений фронтовиках ВОВ — знаковая работа (так утверждал Луцак). Это и фамилия автора крупным шрифтом, и, как минимум, известность на всю область. Светка могла бы и рискнуть. Не захотела. И зря: Сверка намеревалась перейти работать в областную газету. Моё дело — предложить, её — отказаться. Вольному — воля. И, подгадав момент, когда у Таськи был библиотечный день, предложил соавторство ещё одной сотруднице, Женечке: та заочно училась на пятом курсе филфака. Умная девочка, ей не надо долго объяснять, какая выгода от нашего сотрудничества. Авторство такого очерка — хорошее подспорье при защите диплома. Женечка обрадовалась, даже запрыгала, как маленькая девочка, получавшая куклу в подарок, и сказала, что лишь посоветуется с мамой Тасей. Наивная, вся в работе — глаз от бумажек не отрывает… и не заметила главной интриги в редакции. Её и наши «ассамблеи» не интересовали. Она уже видела свою фамилию под главным вступительным очерком в книге, которая будет растиражирована не только по области, но и по всей Слобожанщине. Она уже предвидела одобрительные взгляды университетских преподавателей. Она уже задумывалась, какого цвета будет у неё диплом. Не надо советоваться, — я попытался предостеречь её, но та и ухом не повела. И уже на следующий день сидела за своим столом — как в воду опущенная… И в слезах. И не только ей досталось: Таська окатила меня ледяным взглядом, и походкой раскормленной гусыни продефилировала к двери. Пошла… нарочито виляя обширным задом: цок… цок… цок… каблуками по паркету …

… и, не дойдя и двух шагов до выхода, нечаянно и совершенно неожиданно, но очень конкретно пукнула. Убедительно получилось: кишечник дамы бальзаковского возраста не смог проконтролировать ситуацию. Дама пукнула, на короткий миг растерялась, даже смутилась, и — пулей за дверь. Будто кто увесистого пинка дал ей под самодостаточный зад. Девчата прыснули смехом. Им ничуть не жаль было её. У Женечки даже высохли слёзки на глазах.

Я пожалел Таську, Таисию Юрьевну Лаврушко: обвёл девчат строгим взглядом — не одобрил их реакцию на конфуз наставницы, и намекнул, что и они когда-нибудь будут старенькими, и чтоб забыли о том, что только что произошло. Но по глазам и лицам понял: такого пассажа они не забудут — долго будут помнить и похихикивать. И не ошибся: утром следующего дня Луцак с таинственной ухмылкой зашел в редакцию и демонстративно, с шумом потянул носом — словно пытался разобраться с незнакомым запахом. Принюхался… и скривился. И будто ушат помоев вылил на Таисию Юрьевну… которая всё ещё думала о себе, как о женщине-вамп, пожирательнице мужских сердец…

…а это уже похуже конца света. Для неё.

Опять конец света!.. на кол бы посадить интернетовских кликуш, и за большие деньги показывать доверчивым обладателям компьютеров.

… на часах: шестнадцать с минутами. Лурье уже ждёт меня.

Гладко было на бумаге, да забыли про овраги. Хляби разверзлись, и затянувшийся экономический кризис продемонстрировал убедительную дулю — внёс коррективы в бюджет нашей редакции. Ровно половину оттяпал… и не подавился. Теперь хоть лбом об стенку — не поможет. Луцак почесал в затылке, и на очередной «ассамблее» после второй рюмки предложил два варианта: половина сотрудников увольняется по собственному желанию, или все остаются, но на полставки. «А ты?» — съехидничала Лаврушко. «Я — нет. У меня контракт с администрацией. — И добавил: — И, конечно же, никаких премиальных. — И взял в руки бутылку. — А теперь, поднимите руки, кто согласен уволиться. — Никто не шелохнулся: все молча поглядывали друг на друга. — Ясно. Значит, все переходят на полставки». «Нет!..» — взвилась Таисия Юрьевна… взвилась так, будто и не было конфуза, после которого неделю была на бюллетене — ждала, когда всё забудется. Напрасно надеялась — не забылось: все смотрели на неё, и ждали, что она не сдержится и повторит своё шоу — пукнет от злости и досады. Не случилось: повезло Таське. Но и напрасно надеялась укутать меня в саван остракизма: девчата никак не хотели игнорировать моё присутствие в редакции. Больше того: всё реже и реже обращались к ней за помощью.

«Я предлагаю всё по-честному…» — гордо заявила она, и подставила свою рюмку поближе к бутылке. Луцак усмехнулся, и налил ей.

«А как это?..»

«Как?.. — уже с ноткой менторства в голосе… — Провести тестирование на знание государственного языка. Кто не пройдёт…» — И с усмешкой: «получил!..» глянула в мою сторону.

Я уже понял, что моя песня спета — тут много ума не надо.

«А кто главный очерк будет писать, вы, Таисия Юрьевна?» — буркнул Луцак.

Мама Тася презрительно фыркнула… и с таким же презрением глянула в мою сторону.

«Тоже, мне, гения нашли!..»

«Да и второй том надо будет писать», — продолжал шеф-редактор.

«Напишем, — заверила Лаврушко. — Не боги горшки обжигают».

Я молчал. И все остальные за столом — как в воду опущены: понимали, что, уволившись, трудно, почти невозможно будет найти работу. Да и на полставки особо не разгуляешься. Это понимала и мама Тася — не разгуляешься. Тем более, ей скоро на заслуженный отдых, а уменьшение средней заработанной платы больно ударит по размеру её будущей пенсии. Таське это никак не может нравиться. Таська готова стоять до последнего; Таська готова наизнанку вывернуться, но остаться на полной ставке. Она надеялась, даже была уверенна, что, вытолкнув меня, ей, как самой опытной сотруднице, достанется освободившаяся доля редакционного бюджета. Это понимал я, это понимала и она… и выпила то, что шеф налил в её рюмку. И замолчала. И все молчали… как перед надвигающим концом света.

Тишина в редакции… тихо-тихо… будто дурак родился. Прислушался: показалось, или Таська снова испортила воздух?.. Нет, только показалось: принял желаемое за действительность. Мамка Таська проконтролировала работу своего кишечника: она вскочила, взвизгнула… слюна из перекошенного злобой рта… и будто петарда рванула.

«Да он и русскую грамматику не знает!.. Слово «расстрел» с одним «с» написал. Тоже мне, пис-с-сатель…»

Больше ничего не надо добавлять. Хватит. С лихвой хватит. Под завязку. Я уже прощался с работой. С той самой, которую полюбил. Первый раз в жизни я полюбил свою работу, которую знал, и которой овладел в полной мере. Тужился сказать что-то, что могло бы спасти меня от краха, но… словно обухом кто по лбу меня шарахнул. Казалось, ещё чуть-чуть, и рассыплюсь, как поленница дров. Даже встать, и уйти не было сил. А это уже конец света: в моём возрасте найти приличную работу равно нолю. Толпы молодых и одарённых выпускников вузов шатаются по городу в поисках достойного места: сотни, тысячи дипломированных специалистов батрачат на корейских, вьетнамских, китайских и кавказских работодателей; молоденькие девчушки от темна до темна сидят в холодных киосках, застуживают почки и придатки — торгуют газетами, жвачками и сигаретами… Кому нужен соискатель, которому уже давно перевалило за полтинник?.. Да никому. Я не хотел уходить… и не хотел оставаться в агрессивном сообществе: понимал, что не только Таська, но и каждая из молоденьких сотрудниц, ещё вчера мои сторонницы, уже примеряют на себя освободившуюся долю редакционного бюджета. Для каждой своя проблема самая насущная. И я это понимал, и они это понимали. И уже на следующий день поймал на себе увесистый десяток колючих взглядов. И что теперь?.. Сидеть за столом, делать свою работу — морду лопатой… и притворяться, что ничего не случилось, что мне по барабану их выжидательные поглядывания?.. Нет, это не для меня. Никогда не считал себя слабаком, но, подталкиваемый какой-то злой силой, я встал и ушёл. И даже дверью не хлопнул. Дома, вкратце изложив ситуацию, услышал от благоверной лишь одно слово: «уходи».

«И чем буду заниматься?»

«Да чем угодно: сиди и пиши свою прозу. Я пока работаю… проживём».

Прозу писать я буду… А потом что… Что потом?.. Уже две повести готовы, ждут вёрстки и печатного станка… Но ещё раз ограбить семью я не готов.

«Нет, — отказался я, — так дело не пойдёт».

«Почему?..»

«Да потому».

«Ты у меня, Ширяев, как стыць-брыць… И то тебе не так, и это не этак… ты, как восьмой день недели… Не поймёшь, чего ты хочешь, и что тебе надо».

«А тут и понимать нечего».

«И то верно, — усмехнулась она. — Посидишь на пособии, а там, глядишь, и подвернётся что-нибудь путящее. В жизни всякое может случится. Это, как тельняшка у моряка: то чёрная полоса, то белая».

Сказала… будто сердобольная мамочка вытерла сопельки у обиженного сыночка.

А вечером, за ужином, добавила: «Как-нибудь проживём».

И утром следующего дня я протянул шефу заявление об уходе.

«Плюнь и разотри, — возмутился Луцак. — Перетерпи. Это временное явление».

«Пока солнце встанет — роса очи выест».

Коню понятно: не столько за меня, сколько за себя волнуется. Оставшись в одиночку в бабском коллективе, ему не с кем будет выпить… поговорить по-мужски. Мы это оба понимали, но я уже положил на стол заявление.

«Перемелется — мука будет, — не отступал от своего шеф. — Ты должен остаться. А ещё лучше: трахни её. Делов-то… Наше дело не рожать — сунул, вынул и бежать. Ты должен подумать, и должен остаться».

Должен… Я всю свою жизнь кому-то что-то где-то должен… кому-то что-то надо от меня. Сколько помню себя, столько и в тисках императива: в школе должен учиться и хорошо вести себя на переменках, в армии должен соблюдать дисциплину, выполнять устав и подчиняться приказам, даже если они были дебильными… Должен, должен, должен… На работе должен вовремя приходить, и вовремя уходить… На улице — в положенных местах переходить дорогу… Всё время я что-то должен. А где же: «Я хочу?..»

«Да пошли ты их всех куда подальше…»

Луцак умный мужик: понимал, что не только в Лаврушко дело. И добавил:

«Всё-таки, надо было её… Хоть разочек… Глядишь, и подобрела бы».

«А ты смог бы?..»

«Я-то здесь причём?»

Действительно, он-то тут с какого бока.

«Если честно, то, как мне думается, она не столько ко мне не ровно дышит, сколько хочет досадить моей жене. Она на неё зуб точит: считает, что мою жену должны были сократить, а не её. Вот и надумала по-своему отомстить. — И, будто резвого скакуна оседлал: — Да, она хотела и хочет быть женщиной-вамп, быть яростной разлучницей. Но это лишь в мечтах она такая, а на деле… Уверен, добившись своего, сделает всё, чтоб узнала моя жена. Она хочет громкой славы. Она бы купалась в этом скандале, как звезда Голливуда в ванной, до краёв наполненной шампанским».

«Ты это мне говоришь, или философский трактат сочиняешь?»

Красивые слова не вызвали в нём доверия. А мне уже до-лампочки: верит он, или не верит. Я уже всё решил для себя — я хочу сделать то, что я хочу, а не к чему меня принуждают.

«Думай, как хочешь. И ещё она не хочет мириться с тем, и надо отдать ей должное, что поезд её ушёл… что это не про неё. Так она считает. И готова выцарапать глаза любому, кто ей об этом скажет. Если хочешь проверить мою гипотезу, то рискни — поведай ей нечто этакое».

«Это ты про что?..»

«Когда стоял вопрос, кого сократить — оставили мою жену, как более добросовестную и менее скандальную. Вот и надумала рога ей наставить».

Луцак не поверил, или сделал вид, что мои слова ничего не стоят.

«Это тебе только так кажется. Я уже давно за ней поглядываю: у неё течка, как у престарелой суки. Вот-вот поезд хвост покажет».

«В любом возрасте женщина может быть прекрасна. Надо с достоинством нести свои годы».

Сказал… и не покривил душой. Глянул на шефа… Не знаю, согласился ли он.

«А давай мы её за сексуальное домогательство прижучим, а?.. В Европе за такое по головке не гладят».

«Так то ж у них там…»

«А мы где, по-твоему?.. Глянь на карту: в самом центре живём».

«Вот-вот… у них там — Европа, а у нас тут… Сам рифму подберёшь, или мне подсказать?».

«Всё равно надо попробовать».

«Не смеши людей. Да и никакого домогательства не было: свои руки мне в штаны она не совала. Может, это мне только кажется».

«Но мы тоже не слепые — видим. Девчата уже пари заключили: когда это случится».

«Не дождутся».

«А я бы на твоём месте попробовал…»

«Что — попробовал?.. Трахнуть?».

«Нет… Засудить её».

«Отопрётся, скажет, что у меня озабоченность — фантазия разыгралась. Ещё и на смех поднимет. И права будет».

«И то так…»

«А мне, что потом?.. Хоть на край света?.. Ты этого хочешь?»

«Нет, я этого не хочу».

И Луцак меня понял.

«Может ты и прав… а в остальном… Плюй на всё, и береги здоровье. Гарантирую: в деньгах скоро всё уладится. Всему приходит конец. И кризису тоже… Смирись. Париж стоит мессы».

«Только не в моём случае».

Мимо остановки — вереница машин… От нечего делать начал считать, сколько их проедет за одну минуту. Много. И откуда у людей столько денег?.. и всё иномарки. И все торопятся куда-то.

На третий день после моего ухода, в редакции объявилась новая сотрудница. Пришла — как принцесса ступила в каморку угнетённой челяди, даже не соизволила назвать своё имя — много чести!.. Провела пальчиком по столешнице моего рабочего стола, словно пыль хотела обнаружить, брезгливо сморщила носик… и ушла. Только раз в месяц племянница начальника управления появлялась в редакции — расписаться в платёжной ведомости.

 

Холодно… до костей пробирает. И время уже… Валентин ждёт — бьёт копытом. Уже и вторая сигарета до фильтра докурена, а троллейбуса всё нет и нет. Они, что там, троллейбусники, совсем оборзели!.. Забастовку устроили?..

Частник… мигнул правым подфарником и притормозил свой старенький, помнивший лучшие времена «жигулёнок». Опустил стекло. Сторговались за двадцатку: последние отдал. Червонца бы хватило за глаза — ехать-то всего ничего, две остановки, но водила — морда просит кирпича, глянул на меня, на мой посиневший нос, и решил, что клиент созрел — на всё готов. Сел… Я хотел и старушек прихватить, но извозчик — ни в какую: «Пусть деньги платят, по «дешке» с каждой. — И подмигнул мне, будто сообщнику. — А куда им спешить, на кладбище всегда успеют».

… поехали.

… старушки остались на холоде.

Где-то осталась и свора собак, и воспоминания про Таську растворились в холоде: я уже далеко, уже мысленно в тёплой и уютной резиденции моего друга Лурье, я уже пью трофейный коньяк и закусываю красной икрой. Я уже ощущаю выделение желудочного сока.

«Жулька» хоть и старенькая, но резво бежит по холодной дороге.

И всё-таки, как имя того несчастного плотника, на голову которого обрушился рулон рубероида?.. Не раз, и не два собирался пойти в церковь и поставить свечку за упокой души его… уже и ступил ногой в храм, и свечку купил… И не поставил: не знал, имею ли я право на подобное. И ещё никак не мог вспомнить имя его. Не обозначить же раба божьего «стукачом». В бригаде иначе его и не называли. Даже во время обеденного перерыва старались держаться от него подальше: на Руси, как водится, испокон веков не любили людей подобной категории.

Белая металлопластиковая дверь поликлиники — убогое подобие евроре6монта. Неухоженный, затоптанный холл… Санитарка только-только появилась с ведром и шваброй. В аптечном киоске стройная провизорша (каждый раз, когда прихожу к другу, мои глаза всегда с удовольствием останавливаются на ней) подсчитывает выручку: бумажные деньги, разложив по достоинству, перетягивает резинкой; мелочь, тоже по номиналу, выставляет столбиками на стеклянном прилавке. Провизорша готовится к концу рабочей недели: завтра — воскресенье, выходной. Сейчас она приведёт в порядок кассу, спрячет выручку в сейф — инкассаторы не работают по субботам, и — домой. Хотелось бы посмотреть на её мужа, — бросил я пытливый взгляд на эффектную аптекаршу. И на кой ляд он ей!.. нельзя, чтоб такая красота принадлежала кому-то одному… Так не должно быть. Такой выставочный вариант должен приносить удовлетворение каждому, кто остановит на ней свой выбор. Аптекарше — до лампочки мои сентенции: аптекарша даже не глянула на меня. Аптекарша торопится: все врачи закончили приём, многих уже и след простыл… «А мне тут возись с этой мелочью…» Аптекарша лишь зябко подёрнула плечами: вместе со мной в открытую дверь протолкнулся морозный воздух.

Лифт… Лифт уже не работает: приём больных закончен, а кто из персонала задержался, тот может и пешком по ступенькам. Вниз — не вверх… вниз — не трудно. «Главный взялся за экономию электроэнергии, замахнулся вывести нашу поликлинику в лучшее в городе лечебное заведение. — Усмехнулся мой друг: — Надежды юношей питают».

Я пока не видел нового главврача… да мне и без надобности его лицезреть.

Пешком, вверх по ступенькам — до третьего этажа… Тут нельзя задерживаться, надо выше: на третьем этаже — кабинет главного… он тоже взял моду работать по субботам. Надо чуть выше: можно попасть ему на глаза. Время неурочное — обязательно спросит, куда я, и зачем?.. Ему, что, больше всех надо!.. И, как из-под земли… ждали его тут!.. Но я уже на полпролёта к четвёртому этажу. Я узнал его: я узнал его шикарную доху и дорогую шапку. Совсем недавно видел этого буржуина на базаре. Мне и лицо не надо видеть: это один и тот же человек. Никаких сомнений. И пожалел его: такой импозантный, такой упакованный, и, на тебе — запор.

Главврач молодецки, очень быстро — вниз по ступенькам… Я пожелал ему удачи: пусть чернослив поможет избавиться от недуга. Пусть. Может, облегчившись на унитазе, подобреет и поумнеет — перестанет выключать лифт: в каждом руководителе голова и задница — единое целое… соединённое хрупким позвоночником. Прописная истина… во всяком случае для всех подчинённых. Стук каблуков утих… Чвакнула зажигалка. По характерному звуку определил — главврач прикурил от «Zippo». В ту же секунду вверх по лестничному пролёту пошёл ароматный дымок дорогой сигаретки. Шельмец, всем запрещает курить в поликлинике, табличек с угрозой штрафа понавесил, а сам…

И уже поднявшись на пятый этаж — в пролёте между пятым и шестым, остановился перевести дух, и… На шестом, в массажном кабинете, Валентин не разрешает курить. Во всяком случае, как это было уже не раз — до четвёртого круга бутылки по стаканам. После третьего захода хозяин кабинета терял бдительность, и гости могли расслабиться. Но не каждый раз. Когда выпивали тета-тет, приходилось терпеть, или спускаться на этаж ниже — в мужской туалет. Выпивать, и тут же, отрываясь от священнодействия, бежать на перекур в сортир, где в нос, кроме всего прочего, бьёт едкий запах хлорки… Это, как минимум, моветон… но Лурье уже не переделать.

Закурил… вспомнил главврача… Надо же!.. Такой импозантный, бабам глаз не отвести, и — на тебе… не презентабельная болячка: ни похвастаться, ни пожаловаться. Другому бы — подумаешь!.. беда какая, но с такой внешностью… И ещё раз, от всей души, пожелал, чтоб чернослив помог ему.

О конце света уже забыл и думать. Да и что думать о том, чего никогда не случится… и что может обрушиться в любую минуты. Лучше этим не забивать себе голову. Что будет, то будет — один раз живём. Меня больше забавляла предстоящая реакция Валентина, когда я, войдя в массажный кабинет, достану из кармана бутылку водки — на коньяк денег пожалел. Знал, что лишняя будет, знал, что друг не одобрит моё транжирство — для него не секрет, что живу на подачку от государства, но я не мог иначе: хватит приходить с пустыми руками и пить на халяву, хватит ощущать себя ущербным… тем более, в канун всемирной катастрофы. Знал, что Валентин так не думает, но мне самому всегда было как-то не по себе, когда бухал за его счёт.

— Ты, что, на черепахе добирался? — с укором Валентин… И глянул на часы.

— В кассе — очередь, как в мавзолей… — И показал глазами на бутылку. — Все, как перед всемирным потопом, на бухло подсели. И на остановке долго сопли морозил.

— Не надо ля-ля… Зимой не бывает потопа.

— Зато придурочные астероиды носятся по вселенной.

— Да!?.. А я и не думал… — И тоже кивнул на бутылку. — Сказал же тебе: ничего не бери. Всё есть.

Я потянул носом… С морозца в массажном кабинете легко угадывается амбре дорогого коньяка.

— А ты, чего это так долго не открывал?.. Я три раза успел постучать.

— Стучали дятлы в КГБ… — Лурье показал ровные, белые зубы. — А у нас сигнал подают. Забыл?.. тук… тук… тук-тук-тук… два длинных, три коротких.

— КГБ уже давно в прошлом. Забыл?

— Не умничай… что в лоб, что по лбу. Только и того, что вывеска поменялась. Так что, помни: два длинных, три коротких.

— Извини засранца, забыл: морозяка все мозги выстудил.

В дальнем углу, за ширмой — лёгкая возня: кто-то там есть, и не один.

— А говорил же… — я с трудом примял досаду в голосе.

Валентин развёл руки.

— Не обессудь… так вышло. Я не знал, что они заявятся. Ну да ладно, у меня бухла до конца света хватит.

— Ты что, тоже веришь в бредни интернетовских кликуш?

Лурье пожал плечами.

— Все мы не верим, но каждый про себя…А вдруг?.. Уже недолго осталось ждать. Интересно, как всё будет: ба-бах!.. и кранты всему живому?.. Хорошо, если так. Или всё будет длиться долго и мучительно, как с собакой сердобольного хозяина… хвост которой решили купировать по маленькому кусочку?..

… интересно ему!..

— Вот так, — резюмировал Валентин, — не хотелось бы. — И торопливо: — Давай, давай… рассупонивайся. — И громко, так, чтоб за ширмой было слышно: — Ложная тревога… свои…

— А ты, что, боишься кого?

— Главный ещё тут… Взял моду последним уходить. Вчера перед уходом к нам заглянул. По устному выговору закатил, за то, что уже одетыми были — домой собрались… за пять минут до конца рабочего дня.

— Сегодня не заглянет.

— Уверен?

— Больше чем… Видел его — вниз по ступенькам шёл.

— Тебя не заметил?

— Пронесло.

— Ну, и хорошо, что так. Давай, давай, разоблачайся… а то там всё выдохнет. — И кивнул в сторону ширмы.

— А ваш главврач — жулик!.. — Я с усмешкой…

— С чего ты взял?

— А того: табличек о запрете курения — как блох на собаке, на каждом этаже по несколько штук, а сам балуется вкусным табачком.

— Ну, это он запросто: что не позволено быку, то позволено Юпитеру. Наши бабы готовы из трусов повыскакивать, когда видят его.

— А он?..

— А что он… Он на них — ноль внимания. По поликлинике уже пошёл слушок: уж не голубой ли… — И, скривив рот, пожал плечами. — Хрен его знает — всякое может быть. У нас такие тёлки работают, что за один раз и зарплаты не жалко, а от него их чары — как горошины от стенки… Вот и гадай теперь…

А что тут гадать… если кто-то не вписывается в параметры наших представлений о действительности, значит, с ним что-то не так: или импотент, или педераст, или падлюка. Хотя… Уже и я взял в руки чужое мерило — всякое может быть.

Из-за ширмы — мужской, и кажется, знакомый голос… с нетерпеливостью:

— Валёк, скоро ты там?!

— Сейчас, сейчас… — усмехнулся Валентин. — Подождите.

— Да чего ждать-то… Будто не знаешь, что ничто так не укорачивает жизнь, как ожидание первой рюмки. — И, с угрозой в голосе: — Давай, быстренько… а то без вас начнём.

Будто уже не начали, подумал я.

— Будто уже не начали, — усмехнулся Валентин.

— А твоя заведующая?.. Не боишься её?.. Помню, ты всегда таился от неё.

— Нет её. В отпуске.

— Зимой!?

Лурье пожал плечами.

— А куда ж ей деваться… Взяла две недели за свой счёт… по уходу за больным мужем.

— Мне всегда удивительным кажется, когда слышу, что врачи болеют. В средние века больных лекарей на костре сжигали.

— Сейчас не те времена.

— Что, не болеют?

— Болеют, болеют… Видел его — к нам на день медиков приходил: худющий — три дня до смерти, а жрёт за троих.

— Обожрался?

— Тут другое… С понтом, инфаркт у него. — И опять усмехнулся. — Козе понятно, что придуривается. Врачам это на раз… не фиг делать… У них это запросто, как два пальца обоссать.

— Зачем это ему?..

И опять, нетерпеливый голос из-за ширмы:

— Ну, скоро вы там?

Вслед за голосом, послышалось цоканье бутылки о край стакана.

— Залетел её муженек… по самые не балуй.

— Как это?..

— Очень просто: откусил больше, чем смог проглотить.

— Иди ты!..

— На взятке погорел.… Доигрался хер на скрипке.

— Ну да?..

— Вот тебе и «ну да». За простой аппендикс брал с больных как за прободную язву. Совсем оборзел. Его и повязали на горячем. Он, не будь дурак — брык… и на больничку… Теперь наша «мама джан» возле него кудахчет. Даже про своих кавказских кобелей забыла.

— Кавказских?..

— Ну да… Она к ним — как на иглу подсела. На моей памяти уже четверо было. Любит она знойных джигитов.

— Ого!..

— Вот тебе и — ого. Только не понятно: то ли они её, то ли она их…

— Муж, тоже, из той породы?

— Нет, муж — из нашенских… хохол или кацап. Чёрт его знает.

— Что ж так?..

— Да вот так. Просчиталась бабёнка, теперь давай исправлять ошибку — на другой замес её потянуло. Ну, всё, всё… хватит об этом. Пошли, не будем испытывать терпение.

Не будем, согласился я: а что еще делать, если знал зачем пришёл, и уже переступил порог. Если телёнка посадили на привязь, он уже никуда не денется.

— Почему мобильник не брал?.. Звонил, звонил… всё — как тёща под лёд. Дома забыл?

— Ты сегодня уже говорил про тёщу. Повторяешься.

— Когда?

— Что, когда?

— Про тёщу говорил.

— Час назад… по телефону. И где ты такого нахватался?

— Ладно, не умничай. Чего мобилу не брал — дома забыл?

Не забыл — специально не взял: не хотел, чтоб благоверная дозванивалась. Если задерживаюсь после десяти вечера — телефон без конца трезвонит. Не поднять трубку или отключить… Домой лучше и не приходи: задолбает из самых лучших побуждений.

За ширмой — двое. Одного хорошо знаю — Стасик Ракитин. Второй — двухстворчатый шкаф. Этого первый раз вижу. И оба уже подшофе. Оба на меня… как на татарина, осмелившегося нарушить их трапезу. Даже не сделали вид, что обрадовались, когда Валентин представил меня. Ну и хрен с ними, подумал я, уже решив, что после второй, нет, лучше, после третьей рюмки, встану из-за стола, и — будто покурить… уйду по-английски. Пожимать на прощание их руки я не собирался. Обойдутся. Да им и самим это без надобности: они здесь для того, чтобы выпить, а не для беседы со мной.

Стемнело. В чёрных квадратах оконных фрамуг — словно пришельцы из космоса, яркие светящиеся сферы, — отражения трёхрожковых люстр. Глянул в потолок… Уже сколько раз был здесь, а люстры будто первый раз вижу. С потолка перевёл взгляд на Валентина… и насторожился: показалось, что ему не терпится, кроме моего имени, сообщить гостям что-то ещё обо мне. Я догадался, что он хочет сказать, и не обрадовался тому. И скривился. Он правильно понял меня, и в знак согласия чуть кивнул головой: мы уже давно научились без лишних слов понимать друг друга. Мне никак не хотелось, чтоб собравшиеся за импровизированным столом, который совсем недавно служил топчаном для оголённых тел обоего пола, а сейчас уставленный выпивкой и закуской, узнали о моей незавидной доле. В постперестроечное время обозначиться писателем, совсем не значит громко заявить о себе. Почёт и уважение канули в Лету. Сейчас этот статус лишь снисходительную усмешку вызывает. Опоздал и я на расписную ярмарку. Те годы, когда в Центральной литературной студии на меня смотрели, как на молодого, подающего надежды прозаика, ушли в небытие. Уже и запамятовал то радостное время. И обо мне забыли: решили, что дуба врезал, или окончательно спился и навсегда пропал для литературы. При случайной встрече некоторые даже отворачивались, будто и знать не знают. Ну и хрен с ними. Нашлись и такие, что с ухмылкой сказали, — туда ему и дорога.

А вот хрен вам в зубы!.. Не дождётесь.

Не сумев завести нужных покровителей и наставником, побрезговав уважить языком их дряблые, высокопоставленные седалища, я бросил марать бумагу своим корявым почерком, а пишущую машинку «Москва» забросил на антресоль. Хватит с меня, баста!.. И всё написанное — рукописи рассказов, перекочевало в мусорное ведро: тогда ещё про специальные пакеты, ни сном, ни духом, — каждый день по два листа на самое дно. Хоть какая-то польза от моей писанины, объяснил благоверной, когда она подняла брови, увидев такую затею. И согласилась. Об одном лишь попросила, чтоб туда же не отправил роман «Недоумок». Сказала — будто прочитала мои мысли: и самому было жалко уничтожить роман, который мог быть опубликованным. И пусть это второй, упрощенный, до безобразия кастрированный в угоду потенциальным издательским цензорам вариант, но всё же, мой «Недоумок», хоть уже и под другим названием, увидел бы свет. Мог бы увидеть. Первый вариант, полный, который писал, как на исповеди самому себе, я надёжно спрятал, и держал в старенькой красной папке в дальнем углу кладовки в ворохе старых ненужных вещей. Никто его не читал, даже благоверная: не хотел, чтоб она хоть как-то была причастна к существованию этого творения, не хотел, чтоб на вопросы мрачных опричников приходилось бы напрягать свой ум, пытаясь хоть как-то меня обелить, спасти меня. Я всё это наглядно видел: сам не знал, как поступил бы, окажись в их лапах. Хочется думать о себе, как о герое, мужественном борце за справедливость и демократию, но и трезво давал отчёт, что каждый, кто попадал в ежовые рукавицы кэгэбистов, не выдерживали натиска — пальцы в дверь, и… куда и девались стойкость и отвага. И был уверен: КГБ пришлёпнет меня за «Недоумка», и даже никто не заметит, что когда-то был такой прозаик. Слыть достойными гражданами своего отечества легко на словах и на бумаге. Я в этом был уверен … и помалкивал в тряпочку. И прятал свою рукопись. И моя благоверная, и собутыльники в литстудии знали второй, совершенно беззубый вариант повествования о деревенском байстрюке. Читал его и Ромка Латышев: прочитал, но ничего не сказал. Ну и ладно. Ему просто-напросто нравилось ошиваться в нашей гоп-компании. И мы всегда охотно принимали его. У Ромки постоянно водились деньги, большие деньги, и это по нашим понятиям, не маловажный фактор. Мы даже будто не замечали его обнаженного цинизма: он такой, другим не будет, да и не надо… и всегда были рады ему… и не задумывались, что он легко просчитывал нашу меркантильность. Ромка каким-то чудом умудрялся брать отпуска и ездить по великой и необъятной стране, в которой всегда находился уголок, где принимали его с распростертыми объятиями, и с каждой поездки привозил много денег. Порою очень много. Что такое «откат» мы не знали, да нам и без надобности это было. Ромка — не мы, Ромка знал и пользовался этим трюком с большим размахом: руководители совхозов и заводов легко отдавали ему большие суммы «чужих» казённых денег… и с большим удовольствие клали себе в карман увесистую треть — уже своих, родных… Из тех, что утратило государство. Все были довольны и счастливы. Однажды и меня позвал с собой, но я отказался: я очень смутно представлял себя и свою деятельность в его команде. Что такое наглядная агитация — «наглядка» знал: видел огромные плакаты с изображением тружеников села за штурвалами комбайнов, передовиков производства у токарного станка, героев труда, победителей соцсоревнований и портретов вождей мирового пролетариата. На каждом шагу таких — как грязи. Но я не видел себя с карандашом или кистью в руке, рисующего ширпотребовские «шедевры». В школе по рисованию у меня никогда не было больше тройки. Я это сказал Латышеву, и он поверил мне. И — на тебе… как-то, возвратясь из Средней Азии, он взял, да и наступил мне на больной мозоль.

«Привет, страдалец… Как житуха?»

«Да всё как в Дании: трахнули, и — до свидания».

«Рад за тебя. Чувство юмора — это хорошо. Дело есть. Хочешь большие бабки срубить?».

Я лишь усмехнулся:

«Уже говорили об этом, забыл?»

Тот разговор был без свидетелей.

«Сначала выслушай, а потом крути своим носом. — И, как обухом по голове, даже искры из глаз: — Хочешь, чтоб твой роман напечатали отдельной книжкой?.. с картинками и в толстом переплёте».

Не успел сказать, что хочу, да и как не хотеть: я что, совсем никакой, или меня в детстве бабушка с печки уронила!.. Рот открыл, но слова не выпорхнули на волю. Всё это слишком хорошо, чтоб было правдой. Но и Ромку я знал: у него никогда слова не расходились с делом. Однажды пообещал, что к следующей попойке приведёт молоденькую негритяночку, и та покажет настоящий стриптиз. Мы лишь усмехнулись: «… Мели Емеля — твоя неделя…» И забыли. Но Латышев не забыл. И мы все запомнили тот сногсшибательный вечер, когда обмывали публикацию стихов в областной газете нашего студийца.

… скинулись…

… затарились — шесть бутылок «биомицина» — белого крепкого… Стоим, думаем — куда податься. Не на улице же пить по такому случаю… делаем вид, что радуемся успеху друга… и упорно скрываем свою зависть. Радуемся, притворяемся, что радуемся — все вместе; завидуем — каждый поодиночке. Уже и смеркаться начало, а ни у кого с языка — ни единого здравого предложения. Большим колхозом ни в скверике, ни в чужом подъезде такое не провернуть. Думали, думали, и ничего подходящего не придумали. И долго бы ещё топтались в нерешительности, не подвернись, как счастливый случай, Ромка Латышев. Как из-под земли вырос: стоит — хитро ухмыляется. В руке — знакомая газета. Рядом — чернокожая красавица. И тоже улыбается. И, кажется, готова на всё. На всё?!.. Как так можно, чтоб в стране Советов, и — на тебе… чернокожая гостья из очень дружественной и порабощенной мировым империализмом Африки добровольно продемонстрировала нам свои прелести. Такого просто не может быть… как и не может быть восьмого дня недели. И все облегченно вздохнули: Ромка решит нашу проблему — будет место, где выпить. Ромка подмигнул счастливому автору публикации и протянул ему газету: «Знал, что всей шоблой соберётесь, пошли». Мы не спросили — куда?.. Знали: Ромка слов на ветер не бросает. «Давай ко мне завалим. Жена и дочки в деревне у матери». Двинулись: никто ни слова против… И юная гостья из знойной Африки — следом … Идёт, молча идёт, будто так и надо. Пришли… разлили дешевую бормотуху по хрустальным бокалам… выпили. Негритянка тоже — на равных с нами. Выпила, и очень эффектно провела своим языком по губам. Про виновника торжества и публикацию его стихов мы уже и думать перестали: глаза — на чудо заморское. И когда по третьей выпили, Ромка включил магнитофон, и уже через какую-то минуту мы и про выпивку забыли. До того ли, когда прямо тут, рядом, даже свет не выключили!.. и это в нашей стране, во время развитого социализма, когда о моральных устоях вопят все газеты, радио и телевидение, гостья из знойной Африки…

… смотрю, думаю-гадаю: смогу ли распознать чёрные волоски с её лобка на фоне чёрной кожи живота и бёдер. Да — деталь… Да — мелочь… Но, как мне тогда казалось, очень важная и существенная в данном контексте.

… сбросила все одежды, все до единого лоскутка, и в такт музыки принялась вытворять умопомрачительные па. Мы — и в осадок… казалось, ещё чуть-чуть, одна-две минуты, и наступит конец света. И только Ромка, как ни в чем не бывало, смотрит, ухмыляется и неторопливо потягивает из своего дорогого бокала наше дешёвое вино. Я поглядывал то на негритянку, то на очумевших собутыльников, и мне казалось, что все мы в состоянии сомнамбулы. Опомнившись, торопливо сунул руки в карманы: так сильно хотелось провести ладонями по черной коже юной красавицы. Удержался. «Только так, товарищи литераторы, глазами — сколько угодно, а руками ни-ни…» — Ромка будто угадал наши стремления. Ещё раз выпили… и негритянка тоже. И Ромка, как поощрительный приз, предоставил автору публикации роскошный подарок — один танец с чёрной жемчужиной. На ленте магнитофона уже другая мелодия — Сальваторе Адамо поёт очень грустную, и очень интимную песню «Падает снег»… Можно и не танцевать, можно просто топтаться на одном месте. Полный отпад: тут тебе и жгучая представительница знойной Африки — в глаза, тут тебе и белый, чистый снег — в уши… Интересно, мелькнула шальная мысль, если эту горячую штучку толкнуть в сугроб, снег зашипит под ней, как сало на сковородке?.. И улыбнулся, представив, как всё будет. Но этого не случится — лето на дворе. Незадачливый счастливчик потеет, спотыкается, пытаясь попасть в ритм и так музыки… Жалкое зрелище. Кажется, еще чуть-чуть, и змейка на его ширинке лопнет. Но…наверное, так же лиса смотрела на виноград: и Ромка, и студентка из Африки ретиво следят за соблюдением дистанции. На большее чем посмотреть и думать не моги. Уж лучше иголки под ногти, чем такое издевательство. Но и смотреть во все глаза как-то не очень решались: всё казалось, что запустили свои руки в чужой карман. И совсем не смотреть… что ж теперь, повязку на глаза?.. И никогда не узнали, сам Ромка познал все радости от близости с жгучей представительницей жаркой Африки, или, как и мы, лишь глаз себе порадовал: наш друг не любил распространяться на эту тему. Вот такой он, Роман Латышев: мужик сказал — мужик сделал… И тогда, выслушав его предложение, я подозревал, что это не пустой звон. Надо кому-то помочь — Роман всегда рядом. И всегда — с толком. Было дело — и меня спас… от залёта в вытрезвитель. В центре города в непотребном виде попался в руки милицейскому патрулю. И уже всё — пишите письма, уже и в распахнутые дверцы «мелодии» ступил нетрезвой ногой, да всё обошлось: Ромка, собственной персоной… рядом. Во что ему обошлось моё вызволение, так и не сказал. Я спросил — он отмахнулся: «Забудь… Пустое». Да и чего настаивать: не случилось, да и ладно. А вот с книжкой не вышло: напрасно Латышев землю рыл. Дома рассказал благоверной о заманчивом предложении, сказал, что и хорошо заплатят, и книжка выйдет, и что примут в Союз писателей, а что моё имя будет вторым в списке соавторов, так это дело десятое. А чьё будет первым?.. Не знаю — не запомнил. Какая-то не русская фамилия — забыл, из какой республики он приехал с «наглядки». Да это и не важно: для меня все азиаты одной масти. Там какой-то сынок Большого Дяди захотел быть писателем. Так у тебя ж в романе все имена и фамилии русские, осторожно вставила благоверная. Не страшно: Ромка сказал, что у нас полным-полно всякой нечисти — живут, как у себя дома. В крайнем случае, можно поменять имена и фамилии. И заверил: «Дело стоит того». Нечисти!.. что-то раньше не замечала в тебе такого шовинизма. Это не я, это Ромка так сказал. И даже самому стало как-то неловко, что повторил это слово. Единственное, что вымолвили её губы: «НЕТ». Сказала, будто с одного удара в дубовую доску гвоздь вогнала… по самую шляпку. А вечером, за ужином добавила: «Твоё должно быть только твоим. Понял? И нечего по пьяни решать такие вопросы. На сегодняшний день это единственное, что у тебя есть. Когда-нибудь спасибо скажешь. А встречу твоего иуду в городе — глаза повыцарапываю». И сделала бы, что обещала, да повезло Ромке: она ни разу не видела его. Не знает даже, как он выглядит … и на долгое время мои старания — оба варианта, остались невостребованными.

… словно и нет моего романа: лежит, чахнет, пылью в кладовке задыхается.

… словно восьмой день недели.

Уже и для мусорного ведра мало что осталось — второй беззубый вариант романа тоже нашел своё применение; уже и власть в стране повернула на сто восемьдесят градусов. Уже и дорога на Ямбург четко обозначилась: в конторе «Облтурбогаз» приняли мою трудовую книжку; уже и шасси вахтового самолёта коснулись бетонки взлётной полосы в Новом Уренгое, а рукопись «Недоумка», как наказание за все грехи мои тяжкие, ни на минуту не оставляет в покое. А чтоб выбросить или сжечь… не хватило духа. Может, слямзит кто, понадеялся я — вспомнил россказни бывалых вахтовиков — на «вертолётке» такое часто случается. И тут не повезло. За три дня ожидания своего «борта» (на «вертолётке» покотом спали) к сумке, в которой ждала своей участи рукопись романа, ни единая рука не коснулась. Трижды летал на «вахту» и каждый раз надеялся, что кто-то позарится на мою торбу, и каждый раз… будто цепной пёс сторожил моё «богатство». Не судьба. То один, то другой вахтовик поднимал шум и гвалт из-за пропажи, а мне будто чёрт язык показывал. Закон подлости. Рюкзак всегда под голову… когда коротал время на «вертолётке», а сумка с рукописью и прочей мелочью — на произвол судьбы: без присмотра валялась. Проснулся: оторвался от дрёмы, открыл глаза — сумка на месте. «Ну и что теперь?» — спросил Латышев, когда закончилась моя северная эпопея. «Dum spiro spero» — ляпнул я, даже не задумываясь, поймёт ли он. «Ого!.. Да ты, я вижу, Овидия почитывал?» Как же, читал я Овидия!.. «За всю жизнь только одну строчку». И подумал: откуда, с какого перепуга с моего языка сорвалась такая премудрость. И даже не поверил тому, что сказал… и хотел забыть. Не получилось. И однажды дома, уже после ужина, ляпнул то же самое: «Пока живу, надеюсь». Благоверная мои слова — будто мимо ушей… А на следующий день…

«Вот. Смотри и радуйся».

«Что это?»

«Сам видишь — деньги».

«Вижу, что деньги, не слепой. А откуда столько?».

Я осторожно прикоснулся к деньгам… Глянул на благоверную… и повторил: «Откуда столько?»

«Если скажу: от верблюда — поверишь?»

Нет, не поверю: верблюды не настолько глупы, чтоб разбрасываться такими деньжищами. И промолчал. И усмехнулся.

«И правильно сделаешь, — и она усмехнулась… — В кассе взаимопомощи взяла».

«А отдавать как будем?».

«Да никак. Это мои деньги».

«Твои?!»

«Да, мои. Я четыре года каждый месяц с зарплаты вносила свой пай. Теперь, думаю, хватит. Ещё, чего доброго, пропадут или обесценятся — инфляция съест. От нашего правительства чего угодно можно ожидать. Как что хорошего, так вот!.. — Благоверная выстроила комбинацию из трёх пальцев. — Не дождёшься. А вот как гадость какую, так всегда, пожалуйста. И просить не надо».

И вот попробуй с ней не согласиться: вчера подсчитал, во сколько будут обходиться коммунальные платежи, и… Туши фонарь: глаза на лоб полезли. А тут ещё прошёл слух, что горячая вода и отопление будут ещё дорожать. Куда больше!.. Они там, что, таким макаром хотят квартирный вопрос решить?.. Так это запросто — у них это получится: скоро половина населения повымирает. И всё же деньги, что перед глазами, вселяют некоторую уверенность: не так уж всё и плохо.

«Здесь, — благоверная ткнула пальцем в купюры, — как раз хватит. Я узнавала».

Наконец-то… вздохнул с облегчением: знал её давнюю мечту. Только вот беда: совсем не так это представлял себе, даже на Крайний Север летал по вахте, чтоб заработать и купить ей бриллиантовое кольцо, и чтоб настоящий брюлик, а не какую-нибудь стекляшку.

«Извини, но это будет не подарок».

«Подарок, подарок… — Она смекнула, о чём я подумал. — Ещё и какой подарок. Бриллиант чистой воды».

Попытался представить дорогой перстень на пальце её руки, напряг извилины своих полушарий… и не увидел роскошное украшение, о котором она так давно мечтала — подвело воображение. И отступил — поплыл по течению.

«Твои деньги — твоя воля».

«Вот именно. — И подмигнула. Хитренько подмигнула. Лукаво. А глаза добрые-добрые, и радостные, будто только что спасла мир от неминуемого краха. — А теперь, марш — в кладовку, и доставай свою красную папку».

Холодок по спине… Даже хуже… словно тяжёлый рулон рубероида, нечаянно сброшенный с крыши девятого этажа…

… ещё б чуть-чуть, и… прямо на голову. На мою голову.

«Ты это про что?.. Ты про какую такую папку?.. Какую красную?..»

«Не корчи из себя дурачка, Ширяев, сам знаешь, какую…»

«Ты, что, нашла её?.. Ты видела её?..»

«И не только видела… Читала».

«Ты?.. Читала?.. И давно?..»

«Тоже мне, конспиратор… Я с самого начала знала про твою тайну: кто ж ещё в квартире порядок наводит… Я даже твоим «Зенитом» пересняла всю рукопись… это так, на всякий случай. Каждый листочек. Боялась, что и этот вариант ты пустишь в мусорное ведро. Вот только плёнки побоялась отдать на проявку — мало ли что…»

«Значит, ты читала?..»

«Ну, да… И мне понравилось».

«Всё?..»

«Ну, не сказала бы, что всё… некоторые места кажутся уж слишком откровенными, но так, в целом… Короче, хватит твоему «Недоумку» в кладовке пылью дышать. Я знала, что ты и на Север брал свою рукопись».

«Хотел, чтоб её там украли».

«Того-то и пересняла каждую страничку».

«Не знал, что и такое может гнездиться в твоей маленькой головке».

«Так знай теперь».

«И что дальше?..»

«Напечатать твой роман — он стоит того».

«Ты так думаешь?»

Я смотрел на неё влюблёнными и благодарными глазами, и боялся, что ещё чуть, и у меня, от умиления покатятся слёзы.

«Да, я так думаю. И эти деньги… — И поближе ко мне придвинула пачку банкнот, — … на издание твоей книжки. Тут хватит, я узнавала».

«А как же брюлик?..»

«Для меня это дороже. Я уже давно хочу быть женой писателя».

«Писателя?..»

Сколько помню, столько и не решаюсь обозвать себя писателем: всё кажется, что меня вытолкнут из этого сообщества, как безбилетника из трамвая.

«Да, писателя… Раньше только пьянки твои видела, да твоих дружков-литераторов, а теперь хочу твою книжку в руках подержать. Я это выстрадала».

Выстрадала она… А уж я-то как… Мне казалось, что роман — дело всей моей жизни…

… и отодвинул стопку денег.

«Нет. Я так не могу».

В тот момент, моё «нет» не было кокетством.

«Что, опять за старое?.. — В глазах благоверной оскалились бесенята. — Так я этого не допущу, так и знай».

Знаю… она от своего не отступится. Но и принять такую жертву… всё равно, что сесть на её шею и верхом подняться в крутую гору. Стыдно… и даже как-то унизительно. Сказала бы пьяному — ещё б куда ни шло, но так, когда уже больше недели на сухой завязке — ни капли в рот… Это уже — конец света.

«Поверь, это будет не очень правильно. — Чёртик уже боднул меня своими рожками. — Так нельзя».

«И правильно будет, и можно, — как над Волгой утёс, стояла на своём моя благоверная. — А ещё раз назовёшь «благоверной»… терпеть не могу этого слова… — Пригрозила, будто только что в мозги мои влезла. — Ты понял?..»

«Я тебе такого не говорил. Ни единого раза».

«В глаза — да, а за глаза… Повторяю, ещё раз назовёшь…»

«И что тогда?..» — Понадеялся, что сменил тему. И насторожился: уж не перегнул ли палку?.. как бы мои слова не переубедили её.

Нет, всё в порядке: поезд уже набрал приличный ход, и его уже так просто не остановить.

«Тогда увидишь. — И усмехнулась: — Без ужина оставлю».

Без ужина оставит… Подумаешь!.. Ради такого случая это лишение можно легко пережить. Но чёрт уже с другого бока подкрался. Я могу и два, и три вечера пережить без горячей пищи, только бы не опуститься до такого, чтоб материализовать свою шальную мечту выложить кучу наличных. Да ещё не мною заработанные, а сбережения благоверной… те самые, которые копились совсем для иного.

«Перетерплю».

«Вот как!..»

«Я, что, за свою работу должен ещё и бабки платить!..»

«А ты как думал?.. Оглянись: в какое время живёшь…»

«Всё равно…»

«Может, ещё и гонорар захочешь?.. Так, да?..»

«А почему бы и нет…».

«Раньше надо было об этом думать. Ещё тогда, в советское время, а не писать, что тебе заблагорассудится».

«Я писал то, что считал нужным».

«Вот-вот… и прятать в кладовке. — И скривила рот. — Считал он… Надо было писать то, что надо… И как они… — и показала пальцем вверх, — считали нужным. — И добавила строгости в голос: — И хватит об этом, тема закрыта. Завтра же пойдёшь в издательство и отнесёшь свою рукопись. Не бойся — сейчас уже не страшно. Всяким там спецслужбам не до тебя: сейчас уже такое печатают, что, мама, роди меня обратно. Главных политиков называют ворами и подонками. Да и, сам подумай, кого сейчас волнует, что там у вас на кацапщине творилось. У нас уже и кэгэбэ нет: было, да сплыло. Мы уже совсем в другой стране живём».

Вот тут она неправа.

«КГБ бессмертно. Даже тень его кусается. Но не в этом дело: сейчас, когда всем и всё дозволено, моя писанина беззуба».

«А тебе, что, обязательно кусаться?»

Нет, я не хочу кусаться, но и не пойму, о чём сейчас можно и надо писать. У всех инакомыслящих, будто табуретку выбили из-под ног.

… уже и петля затянулась на шее.

Окончание следует.