Главная / ПРОИЗВЕДЕНИЯ / ПРОЗА / Игорь Цесарский | Паша Шуйский в дебрях капитализма

Игорь Цесарский | Паша Шуйский в дебрях капитализма

Из цикла «Привал на обочине». Эпизод сорок третий

Какой филолог не мечтал хотя бы раз о писательской карьере? Конечно, бывают счастливые исключения, но большей частью среди тех, кто попал на филфак по случайному стечению обстоятельств, а не из любви к Слову.

Об одном таком мечтателе я вспомнил, проезжая давеча мимо одного собирателя мзды с отзывчивых автомобилистов на выходе с хайвея №43. Впрочем, не буду опережать события.

Итак, наш курс, как и любой другой на филологическом факультете от Калининграда до Владивостока, состоял на три четверти из представительниц лучшей части человечества. Оставшейся четверти неведомы были все преимущества меньшинств, о которых я узнал в другом возрасте и в другой стране. Хотя то, что симпатичные (а нередко и просто красавицы!) делили с нами не только места в аудиториях, факт неоспоримый.

Был среди нас, находящихся в меньшинстве, человек по имени Паша, которого все звали «Шуйский». Нет, вы не подумайте, что в его крови текла голубая кровь потомка Рюриковичей. Просто Пашу угораздило родиться где-то на пересечении Тезы и Сехи в славном городке Шуя, что и предопределило громкое прозвище.

Паша, худощавый детина довольно заурядной внешности, выделялся, тем не менее, своим двухметровым ростом. На его вытянутом лице с немного вдавленным подбородком, как правило, отсутствовали какие-либо эмоции. Жарким ташкентским летом он ходил в темной рубашке с закатанными по локоть рукавами и в такого же цвета брюках, как бы подтверждая свое иногороднее происхождение. Паши не было ни в первом, ни во втором круге моего общения, наверно, по причине его слабой реакции на юмор и всевозможные розыгрыши, которыми изобиловал наш филфак времен застоя и престарелых вождей. Фразы он рождал через не могу, вытягивая длинное «м», навевавшее скуку и желание вставить ему между ребер ключ, чтобы завести, как игрушечного медведя.

Альманах

Но что-то в нем, по-видимому, хорошее и притягательное имелось. Чем иначе объяснить, что с первого курса и до выпуска его можно было увидеть с одной и той же девицей с факультета то ли физики, то ли геологии. Правда, в нашей богатой на барышень факультетской жизни отсутствие diversity* (знать бы тогда сакральный смысл этого слова!) считалось не комильфо.

Так вот у этого Паши на курсе эдак третьем случилась проба пера. И будучи наслышанным о моих литературных опытах, он решил обратиться именно ко мне с просьбой прочесть его творение и, возможно, дать какие-то практические советы.

— Слушай, — окликнул меня Паша во время перемены и промычал смущенно, глядя куда-то мимо, — ты мог бы… эм-м-м… мой рассказ… эм-м-м.

— О чем ты?

— Почитать… эм-м-м… и…

— Ну если он не такой длинный, как ты.

— Нет, не такой! — замахал он своими ручищами и покраснел, пошел пятнами.

Это тоже, кстати, было отличительной чертой его, возможно, романтической натуры или же каких-то особенностей организма.

— Там пять страничек, даже четыре с половиной… Хочу, эм-м-м, посоветоваться, прежде чем… в журнал посылать.

— В журнал, говоришь. Ну-ну… С тебя бутылка пива.

Паша не успел возразить или согласиться.

— Шучу-шучу… две бутылки!

Он щелкнул замками старого рыжего портфеля и бережно извлек оттуда папку с тесемками.

— Не посей, пожалуйста, — попросил он. — У меня, эм-м-м, только один экземпляр.

— Не волнуйся, прочту сейчас на паре. И не забудь про пиво.

Альманах

Разменять часть лекции по научному коммунизму на Пашин рассказ позволяла мне моя беспартийная совесть.

…Конечно, лет с того дня прошло немало. Тут и Чехова с Мопассаном не всегда упомнишь с их рассказами да повестями. Но название Пашиного произведения почему-то врезалось в память. «Заново родившийся» — так был озаглавлен его эксперимент в прозе.

Фабула рассказа была проста и незамысловата. Богатый прежде человек внезапно обанкротился, потеряв всё: от него отвернулись жена, друзья, коллеги… И даже любимая собака, хотя с собакой, скорей всего, мой домысел. И вот бредет он по клятому тротуару капиталистического мегаполиса. В лицо ему бьет дождь, а может, и град размером с куриное ну или перепелиное яйцо. Ветер срывает с головы фетровую шляпу. Фонари тускло светят, почти не освещая дорогу. Из-за погоды улица безлюдна — ни тебе даже проституток, ни торговцев героином… Он бредет один в поисках хотя бы временного пристанища.

На душе героя скребут кошки, в желудке пусто. Жить совсем не хочется.

— Вот и всё, — бубнит он себе в нос. — Всё?!

Наконец он добредает до ночлежки, которая возникла словно бы ниоткуда. Ему стыдно, гадко, боязно и, что греха таить, — брезгливость проступает на его некогда холеном лице. И всё же голод — не тетка и, помаявшись у обшарпанной двери, он переступает порог.

Там он видит других обездоленных. Они смотрят на него удивленно и недоверчиво (шмотки-то на нем еще приличные!), впрочем, без злобы и зависти. Они готовы принять в свои ряды новоиспеченного бомжа без лишних мучительных расспросов.

Похлебав бесплатного супа и полистав газету недельной давности, герой забывается в тревожном сне. Снится ему бывшая жена-красавица с аристократическим ахматовским профилем; бывший дом, обставленный дорогой мебелью; бывший кабинет с большим ореховым письменным столом, на котором лежит перьевая ручка с золотым пером и кожаный блокнот с красно-коричневым отливом.

Утром герой просыпается с чувством стыда и глубочайшего раскаяния. У него пылают щеки, а глаза сужаются от неприязни к себе. Но не как к несчастливцу, споткнувшемуся о корягу дьявольских обстоятельств, а человеку, который запутался, выбрав ложные жизненные ориентиры.

— Как я мог так жить? — вопрошает он, наблюдая за деловитым пауком, свисающим с грязной стены с отклеившимися обоями. — Эгоистично, не думая о других, предаваясь удовольствиям и транжирству. Как я мог?!

Да-да, ему было наплевать на других с высоты Останкинской башни. (Возможно, не Останкинской, а Эйфелевой, но что за разница в пробуждающемся самосознании!)

— Каким я был слепцом! — причитает герой. — Как упивался своим богатством и положением в обществе! И где всё это теперь?!

Он решительно открывает дверь ночлежки, отказавшись от утреннего чая. С пониманием машет ему вслед сердобольный старик, то ли служитель, то ли волонтер, раздающий проснувшимся бедолагам нехитрый завтрак.

На небе сквозь серые облака пробиваются робкие солнечные лучи. Герой смотрит на них, на встречных прохожих, торопливо идущих на работу, и в голове у него рождается удивительная, на редкость чистая мысль.

— Я знаю, как жить дальше! Я буду трудиться, не покладая рук, я верну то, что потерял и даже больше! Но я не буду бессердечным и неблагодарным! Я буду другим!..

И просветленный идет он навстречу этому светлому будущему…

Пока я читал, за соседней партой сопел и мучительно ждал моего сурового вердикта Паша-не царь-Шуйский.

Как только прозвучал звонок на перемену, он, не давая мне толком переварить идею рождения «нового человека», спросил: «Ну как?», что прозвучало «э-мм-у-у-у-ак?».

И посмотрел на меня, словно жертва домашнего насилия на участкового милиционера.

Я сделал театральную паузу, кашлянул в кулак и спросил в свою очередь:

— Скажи мне, дружище, как ты так насобачился писать про Париж или Лондон, а может, и Рим? По описанию ночлежки, дождя и непогоды я так и не определил, который из.

Кровь моментально прилила к щекам Шуйского. Вопрос оказался для него столь же непростым, как и первый опыт пребывания его героя в ночлежке.

— Ну, эм-м-м, я не знаю. Это на западе. А где — неважно.

— Ну раз неважно, то тогда слушай сюда, — назидательно сказал я. — Напиши-ка ты лучше про наследников Стаханова или Паши Ангелиной. Скажем, о том, как непутевый Гриша, который ведет антиобщественный образ жизни, пьет и матерится, встречает комсомолку Анюту и под ее влиянием становится другим человеком, настоящим строителем коммунистического завтра или послезавтра.

— Так это было сто тысяч раз! — разочарованно вздохнул Шуйский.

— И что? Маслом кашу не испортишь! Пусть будет сто тысяча первый… Зато как пить дать напечатают и гонорар заплатят.

Увы, не знаю, воспользовался ли Паша Шуйский моим советом. Не исключено, что он забросил однажды свои попытки влиться в писательское братство. А может, напротив, скачет на Пегасе по необъятным просторам российского интернета, где ныне цветут не сто, как у Мао, а сотни тысяч цветов…

Ну а сам я уже в по-настоящему взрослой жизни на невымышленных улицах Чикаго и Вашингтона, Нью-Йорка и Лос-Анджелеса пытаюсь разглядеть в уличных попрошайках некогда серьезных деловых людей, которых житейские невзгоды пришвартовали к столь незавидному берегу. Вспоминаю при этом и Пашу с его незамутненной знаниями верой в чудесные превращения хомо сапиенса из одного состояния в другое. Спросить бы о судьбе-индейке у кого-то из бродяг, сидящих на голом асфальте под сенью небоскребов или на узких скамейках под козырьками автобусных остановок, да не принято тут. Личное пространство свято, даже если кто-то сидит на обочине и ждет, когда ему бросят монетку, а то и бумажный доллар в картонный ящик или высокий пластиковый стакан от колы.

* diversity (англ.) — разнообразие.