Главная / ПРОИЗВЕДЕНИЯ / ПОЭЗИЯ / Борис Вольфсон | Когда сон не подвластен запрету

Борис Вольфсон | Когда сон не подвластен запрету

Когда сон не подвластен запрету

Путь в тысячу ли начинаешь всегда с одного,
а первый свой шаг – с полушага, пространство дробя.
Учил Парменид, что вот так-то нельзя никого
и вовсе заставить ходить, в том числе и себя.

Ведь прежде чем ты четверть шага сумеешь пройти,
придётся начать небольшое движение стоп.
Путь в тысячу ли начинаешь с такого пути,
который не виден и в самый крутой микроскоп.

Верти окуляры, на части дели вещество −
едва ль от себя ты сумеешь уйти-убежать…
Путь в тысячу ли начинаешь всегда с ничего,
и в общем не ясно, имеет ли смысл продолжать.

***

…тягучий дискурс −
эрос и танатос…

Ирина Родина

Однажды жизнь предложит нам обноски,
отрубленные руки красоты.
Трагедии античной отголоски
она столкнёт с добытой высоты.

И всё же, утверждая горький статус,
пойму я: чтобы выжить, надо сметь.
Но греческие эрос и танатос
звучат по-русски как любовь и смерть.

Любовь и смерть – какой тягучий дискурс,
какое перезрелое вино,
и сладкий вкус, и кисловатый привкус,
цепи златой непрочное звено.

Альманах

Гляжу на сцену из пустого зала,
песчинки дней стекают из горсти…
Я вас любил – признанье запоздало,
но я успел его произнести.

Улитка

Солнце медленно в высоту
всплывает из тёмных крон.
Улитка, как поезд, ползёт по листу,
похожему на перрон.

Бросает тень вдоль тропы ольха,
другую бросает ель.
Улитка ползёт по листу лопуха,
гудит контрабасом шмель.

Ползёт улитка и час, и три,
а может быть, триста лет.
Она интроверт − вся жизнь внутри,
снаружи лишь влажный след.

Прозрачный трос зацепив за сук,
и тоже − который год −
ажурный мост создаёт паук, −
но кто по нему пройдёт?

Как кардиналы в красных плащах –
божьих коровок синклит.
Славят Господа натощак,
и ничего не болит.

Лес обходится без врача,
сам лечит себя с утра.
Роится в воздухе, щекоча,
беззвучная мошкара.

А жизнь, ей-богу, не так плоха,
хоть смысла в ней вовсе нет.
Улиткой ползу по листу лопуха,
не оставляя след.

***

Старик у моря, я не жду улова −
я вслушиваюсь, как гремит прибой.
Вначале было слово, но до слова
был этот звук и купол голубой.

Короткие удары и длинноты,
и всполохи далёкого огня…
Здесь знанье принимает форму ноты
и погружает в музыку меня.

И как кристалл, родившийся в растворе,
как первородства древние права,
мне ритм и звук к ногам приносит море
и лишь потом слова, слова, слова.

Читая Бараташвили

Фиолетовый и синий –
цвет заоблачной пустыни,
бирюзовый, голубой.
На закате он багровый,
ночью чёрный и лиловый −
цвет, укрывший нас с тобой.

Переменчивый, чудесный,
цвет таинственный небесный,
и зелёный, как глаза.
Утром – вроде перламутра
и свинцовый, если утро
нас пугает, как гроза.

Вновь багровый − цвет заката
и лиловый − цвет стаккато
торопливого дождя.
И неоновые блики
молний, слёзы повилики
и, немного погодя,

буйство радуги над лесом,
облака, стотонным весом
на верхушках тополей,
и зелёный, и зелёный −
всех оттенков, наделённый
тем, что мне всего милей.

Альманах

Но листву срывает осень,
а траву мы сами скосим.
Так же скосят нас года.
Лишь душа теплом согрета
и в глазах твоих, как лето,
зелень, зелень навсегда.

Давид

Пусть псалмы не поняты − не ропщи, −
помолись немного и перестань.
Слышишь, камень, пущенный из пращи,
разрезает ветра тугую ткань.

Ты душой давно ль устремлялся ввысь
и песок, как время, сжимал в горсти?
Что ж, победной музыкой насладись,
а о бедной лирике не грусти.

Будешь ты прославлен, велик, силён,
только это, в общем-то, суета.
Наступает осень, последний клён,
облетев, не может играть с листа.

А в ветвях чирикают воробьи,
и нужны, пророк тебе не соврёт,
будут песни тихие о любви
на века, на тысячи лет вперёд.

Всё же струны новые не ищи –
распрями судьбы завитую скань…
Слышишь, камень, пущенный из пращи,
разрезает ветра тугую ткань.

Ливанская война

Я был на той войне статистом −
лишь цифрою расходной сметы,
когда я слушал, как со свистом
летят кустарные ракеты.

Я был на той войне туристом,
попавшим в эпицентр вендетты,
когда я слышал, как со свистом
летят смертельные ракеты.

Когда ракеты из Ливана
меня держали на прицеле,
я не был даже частью плана −
скорей судёнышком на мели,

во власти грозного прибоя
бессильным выдержать удары.
Я не был и самим собою,
а лишь обломком гиблой тары,

вместилищем тоски и страха,
и любопытства неофита,
потенциальной горкой праха,
твердящей имя жизни − Vita.

С войны вернулся, но не весь я,
не прежний, с ощущеньем крена,
когда взрывает равновесье
вдали звучащая сирена.

Моя война ушла в пустыни,
хамсин, кровавый отблеск Марса
и страх за тех, кто и поныне
на рубежах её остался.

Мосты

Весь мир − это очень узкий мост,
и главное − совсем не бояться.
Рабби Нахман из Бреслава

Когда за собой не разводишь мосты, а сжигаешь,
единственный шанс избежать неизбежного краха −
поняв, что по дыму над гибельной бездной шагаешь,
не дрогнуть и душу сберечь от бессильного страха.

Когда под ногами проходят года, словно баржи,
но в черной воде только пепел и нет отраженья,
мудрее − едва ли, − ты просто становишься старше,
и тем приближаешь финал и своё пораженье.

И всё же нелепо дрожать в ожиданье финала:
мосты сожжены, и пейзаж пепелища невзрачен,
но пепел с золою – запас чёрно-белого нала −
летит над водой и ещё до конца не растрачен.

Летит эта пыль над водой с переливчатым звоном,
вселяет надежду, бренча бубенцами паяца,
и мост воздвигает над прежним, поспешно сожжённым…
Бояться не надо, да это же глупо – бояться!

Окоп

У ангелов от слёз промокли крылья.
На бруствере несъеденный паёк.
По дну окопа вперемешку с пылью
кровавый протекает ручеёк.

Преодолев безумную эпоху,
мы жить могли б по сердцу и уму.
Зачем опять всё это нужно Богу,
я, атеист, ей-богу, не пойму.

Решили же, что воевать не будем,
что хватит строить храмы на крови.
Зачем опять всё это нужно людям?
Мне мало оправданья − C’est la vie.

В эфире перетряхивая кости,
евреям объясняет дама треф:
− Вы сами виноваты в Холокосте,
а геноцид армян и вовсе блеф.

Стервятники слетаются за данью −
чем поживиться, хватит им вполне.
Что ангелы? Их нежное рыданье
не воскресит убитых на войне.

Исход

Похлёбка недоварена, пусть стынет −
нальём в горшки, возьмём чуток лепёшек, −
из обжитых краёв уйдём в пустыни
под вой шакалов и болотных кошек.

Коль море не расступится, по брегу
сумеем оторваться от погони.
Мы станем чемпионами по бегу,
а вовсе не египетские кони.

Глоток воды из лужицы и манна
небесная – вот рацион свободы.
Синай и никакого Ханаана:
кругами водят нас экскурсоводы.

Мы хижины покинули, нам жаль их,
хотя влачили дни свои в оковах.
Но наш Закон на каменных Скрижалях,
а не на тонких свитках тростниковых.

Опять хамсин сулит прогноз погоды,
песок горячий спины хлещет плетью.
Что сорок лет – какие наши годы,
ведь впереди у нас тысячелетья.

И даже если новой будет мода,
у нас в меню тарелка манной каши.
Мы не дождёмся молока и мёда,
но в Ханаан придут потомки наши.

Середина ноября

Такая сырость, что ржавеет жесть
последних листьев. Снег с дождём и ветер.
Гулять не хочет престарелый сеттер.
Ноль, но по ощущеньям − минус шесть.

Кто виноват, что смёрзлось всё внутри?
Зачем впускать в себя промозглость эту
и безнадёжно тосковать по лету?
Бывали же другие ноябри!

Осточертели вечные дела,
и организм, стремясь отгородиться
от ноября, собою не гордится,
он просто хочет света и тепла.

Но под ногами каша из воды
и снега, бодро хлюпают ботинки,
и маловато света для картинки.
Однако это только до среды.

А в среду выйдет солнышко опять,
и не ударят лютые морозы,
и, как пророчат метеопрогнозы,
ждёт ноль, по ощущеньям – минус пять.

***

В час, когда сон не подвластен запрету,
лёгок, бессмыслен, короткий и ранний,
вновь повторяю тебя, по секрету
даже от собственных воспоминаний.

Вновь повторяю тебя втихомолку,
чтоб, отозвавшись беззвучному эху,
не соскользнуть в безответную щёлку,
не раствориться, как талому смеху.

С красной строки и до самых последних
строк, на которых споткнулся и замер,
вновь повторяю тебя, как учебник,
чтобы опять провалить свой экзамен.

Чтобы, проснувшись, как двоечник жалкий,
и ничего уже не повторяя,
всё же мусолить в кармане шпаргалки,
веря, что будет попытка вторая.

Открытие

Я не пытаюсь хаос упорядочить,
ввиду бесперспективности затеи.
Я просто хаотическим сплетениям
приписываю некие маршруты,

которые моё воображение
прочерчивает в этом лабиринте −
не в поисках мифического выхода,
а просто ради самовыраженья.

И хаос, принимая форму вымысла,
становится причёсанней и глаже
и даже чуть осмысленней, и всё-таки,
по сути, это тот же самый хаос.

А может быть, он даже забавляется,
когда, из бесконечных вариаций,
меня он выбирает, рефлексируя
и воспроизводя мои химеры.

И это миг великого слияния,
короткий миг, когда я торжествую
над хаосом, и разум мой ликующий
собой безосновательно гордится.

Болезнь

Когда каждая клетка тела бо-
лит и вдыхаемый воздух -лит,
и в моторе слабость, и жить слабо,
будто вытек электролит.

Когда пальцы, как хворост, легко сло-
жить, а костру в груди – исполать,
и, как сланец, осталось, скопив зло,
чиркнуть и запылать.

Не туман – удушливый чёрный смог,
не обитель света – угрюмый дом,
где густеет кровь, где, если смог
хоть что-нибудь, то с трудом.

И бежишь, и валишься на витке,
и в груди – как будто вогнали болт.
А потом испарина и пике –
кризис, полный дефолт.

И теряешь координацию.
Даже сплюнув через плечо,
не поверишь в реинкарнацию.
А во что же верить ещё?

Мотылёк

Декабрь, конечно, правильно считает,
что нынче не сезон для мотылька.
Но, как в июле, мотылёк летает,
над люстрою кружит у потолка.

Ничуть былую форму не теряет,
похож на обольстительницу-вамп,
он крыльями шуршит и завихряет
пылинки в свете разноцветных ламп.

Откуда прилетел он к нам, не знаю
и не гадаю, долго ль проживёт.
На блюдце я конфету разминаю
и капаю засахаренный мёд.

А он, о летних днях не сожалея,
живее всех живых, как вечный жид,
у потолка, над люстрой, где теплее,
седым декабрьским вечером кружит.

Борис Вольфсон

Фотоиллюстрация Натальи Волковой