Николай опустил глаза.
— Ты не смотри, что крыши нету, зато стены есть, пол, дверь, на окнах решетки, нары вон, сломано все, разбито, ну да ничего, как-нибудь, главно дело — печка есть, в печи хлам всякий, а плита цела, труба-то завалилася, в печь насыпалось, разгребем, ничего, авось растопим, авось не сгорим. Старик говорил и говорил, выгребая из печи осколки кирпича, отбрасывая, пыля, Николай стоял, не чуя под собою ног. Он устал, он потерял счет времени, которое провел в лесу, сейчас ему казалось, что он здесь очень давно, что вся его московская жизнь — это какой-то сон, чъя-то выдумка, которую слыхал он в беспорядочном, рваном пересказе, история, в которой путался, не будучи в силах припомнить где ее начало, где конец.
— Ты, это, — старик дотронулся до Николаевой руки.
— А?…
— Дров наломай, хоть вот стоек этих, хоть досок, хоть чего, щас уж темно станет, не увидишь ни черта, а мы дверь закроем, бревнышком подопрем, да печку затопим, вода у нас есть, картошки есть, котелок, живем!…
Николай механически ломал какие-то палки, доски, все, что попадалось ему под руку – перед его внутренним взором белели кости.
— Садись, — Николай сел на упавшие, пыльные нары, в печи затрещало, по стенам запрыгали красные тени, — давай мешок-то, слышишь ты, Кольша, давай его сюда, мешок этот…
Николай снял с себя мешок, протянул старику.
— Вот и спасибо.
От печи повалил густой белый дым, попал Николаю в глаза, из глаз его покатились слезы, он шмыгнул, глаза зачесались, ему захотелось завыть, как выли недавно волки, или собаки, как выла перепуганная его душа, как выли все, которые прежде были тут.
— Ничо, это, брат, с непривычки, с непривычки это, ты по лесам-то небось отродясь не хаживал, — говорил старик не глядя на Николая, подбрасывая в огонь, — а я…
— Знаю.
— Ничо ты не знашь, — спокойно выговорил старик, — да и не надо тебе знать. А кабы знал…
— Что?…
— Жратвы-то у нас однако с гулькин нос, — отвечал старик, меняя тему, — разве это жратва для двух мужиков, так только, в зубах поковырять. Где взять не знаю, ничо не знаю, грибов будем брать, грибов возьмем, котелок есть, уварим, а-то и поджарим, соль есть, ничо, ничо, бог не выдаст…
Старик не договорил – за стенами полуразрушенной караулки, там, где ходили они минуту назад, послышались шаги, шорох высокой травы, несколько пар проворных, быстрых ног кружили вокруг их странного жилища, вдруг кто-то прыгнул на стену, стена вздрогнула, сверху посыпалось, кто-то сунулся в забранное мелкой решеткой окно, задышал, лязгнул зубами, сильные когтистые лапы скребли прогнивший порог.
— Волки, — старик схватил ружье, сел рядом с Николаем. – Нож возьми, мой возьми, — Иван протянул Нику нож с сверкающим лезвием, с наборной рукоятью, — держи крепче, из рук не выпускай, даже если помираешь, не выпускай, — шептал старик, — ежеле случится, бей куда хошь, хошь по глазам, хошь в брюхо, по глазам даже лучше, первым бей, не жди, когда прыгнет, понял ли?…
— Понял.
— Вовремя мы, вовремя я дверь полешком-то подпер, в самый раз значить.
На плите закипела вода, старик приподнялся, сдвинул котелок на край плиты, подбросил в печь.
— Ничо не боятся, а огня боятся, вот оно как, эх, пальнуть бы!…
— Стреляй…
— А потом чо?…
— Потом?…
— Потом, ежеле для примеру выживем мы, дай-то бог, выйдем, встретим их в лесу, что скажем : извините, серую вашу мамашу, у нас патроны кончилися?… – Ник усмехнулся, — то-то, нечего будет сказать нам.
Волки не унимались, они не останавливались ни на минуту, они скребли и скребли порог, скребли молча, по очереди, ступени порога сгнили, едва держались.
— Ну-ну… — старик не отрываясь смотрел на дверь, под которой шла непрерывная, злая работа, — пробьются, однако, если не надоест, непеременно пробьются…
— Кто?…
— Волки. Терпеливый народ — они под деревом три дня сидеть могут, ждать, пока упадешь.
***
На мгновение стало тихо. Казалось, что волки ушли, что уходят не солоно хлебавши, что отступились. Они переглянулись, старик улыбнулся, подбросил в печь, сел, подталкивая Николая в бок, ободряя, собираясь что-то сказать, в ту же минуту с огромной, нежданной силой кто-то ударил в стену, под которой сидели они и им показалось, что стена подалась, что еще удар – и она рассыплется, рухнет последняя преграда, защищающая их от сильных голодных зверей.
— Держи, стену-то, — прохрипел старик, упираясь в стену руками, — держи, держи, твою ма-ать!… — Николай сделал то же, что делал старик, меж тем под порогом продолжалась, нарастая, остервенелая работа, зверь дышал в одном шагу и скреб, скреб, летели щепки, дверь плясала, как пьяная, доски пола дрожали, то поднимаясь, то опускаясь, — видно стрелять придется, видно не миновать!… – Иван изготовился, ждал, в стену ударили опять, раз, другой, в предвкушение близкой победы под порогом зарычал тот, который был еще не виден, при ясной луне из-под двери показался черный, с добрую картофелину, нос, Николай хотел спросить старика, отчего он медлит, уже набрал воздуху, не успевая думать, потянулся, взял с печи недавно скипевший котелок, не чувствуя боли, поднес к двери, плеснул прямо в черный глянцевый нос. Вопль, каких прежде слышать ему не доводилось, высокий, пронзительный и безнадежный крик боли раздался в ночи.
— Вот так… — плотоядно зашипел старик, — глаза которого горели в темноте, — вот так их, блядей, вот так, вот так!!!…
Вопль не прекращался, он тек из горла раненого зверя, как из неисчерпаемого источника.
— Что, взяли, взяли, — как сумасшедший, кричал теперь старик, потрясая ружьем, — взяли, суки, волки позорные, взяли, твари, твари, взяли, а, а-а?!!!…
Старик хохотал, он был счастлив, счастлив совершенно, абсолютно, осыпанный пылью и серой, словно серебрянной, древней штукатуркой, он плясал, все еще не отступая от стены, выкрикивая ругательства, похлеще тех, которые Николай слыхал в лесу, два, три… много дней назад.
Крик удалялся, превращаясь в плач, в жалобу, в прошлое.
— Ушли… — старик сел в изнеможении, привалился к стене, — ушли, ушли.
Николай все еще стоял не в силах поверить, не прекращая борьбы, которая кипела в его крови.
— Ушли, не сомневайся, — Иван едва шевелил губами, — ушли, видать главного, по всему видать — вожака ты ошпарил, видать угадал!
— Я?…
— Счастливый ты, бляха-муха!…
— Я-то?
— Счастливый!…
Николай мотнул головой – с волос полетела пыль, куски штукатурки, он медленно поднял руку, пригладил волосы, словно это было важно сейчас, словно было необходимо.
— Счастлив твой бог… Сядь, чо стоишь, как кол проглотил, — старик громко выдохнул, — садись, отдыхай, можно…
Николай не тронулся с места.
— Спас ты, всю нашу жизнь спас, всю жизнь нашу сучью, — старик не унимался, все шептал и шептал, отхаркивая, кашляя, сплевывая проклятую пыль, смахивая с лица, шептал и шептал без остановки, — сожрали бы они нас, с дерьмом, с потрохами сожрали бы и сапог не оставили, так-то, победитель ты, одно слово, победитель и есть!…
Николай подошел к стене, оперся, собираясь сесть, сгибая ноги, чертя рукой по растрескавшейся штукатурке, стал заваливаться, не делая попыток удержаться, покуда не вытянулся на полу, среди сора и пыли.
— Победил ты их, победил. Как это ты придумал, с котелком-то, а?… Слышь, Кольша?…
Николай молчал.
— Спишь?… Ну-ну, — старик прилег, где сидел, подтянув ноги, подсунув под голову локоть, — оно верно, — пробурчал Иван, устраиваясь, словно на перине, — правильно, так и надо, давай спать, спа-ать…
А хрен уснешь!
Николай лежал лицом к небу, глаза его были закрыты, члены его были расслаблены и отдыхали, и только мозг, возбужденный близким противостоянием, не мог, не хотел остановиться, он снова и снова проигрывал случившееся, опять и опять воспроизводил ход недавних событий, безостановочно и строго, будто записанные на пленку, перед внутренним взором Николая вставали картины одна за другой : заросшая, проволочная стена лагеря, упавшие обветшалые ворота, жуткий, пустой барак, выцарапанные на бревнах имена и даты, среди которых сыскалось имя его семьи, могильник с длинными и короткими костями, наконец волки, и опять, и снова заросшая стена лагеря… Он хотел забыться, не видеть, не помнить, он хотел видеть тьму, спасительную, тихую темноту, которая одна приносит отдохновение, но картины вновь всплывали в памяти, тьма опустилась лишь под утро. Его разбудил стук — что-то стучало в его правой руке. Не размыкая глаз, он долго вслушивался в однообразный стук, думая, что бы это было, не желая просыпаться, желая спать еще, понимая, что спать не выходит. Он приоткрыл глаза, увидел серую стену, черные заостренные остатки провалившейся крыши, над которой стояло высокое голубое небо. Сейчас ему нужно было напрячься, чтобы вспомнить где он, как сюда попал. Память, которая не давала ему заснуть, спала, отказываясь подчиняться, наконец она заворочалась, заскрипела, он вспомнил, что было, вспомнил смутно, общо, глубоко вздохнул, поднес к глазам руку, в которой стучало – на пальцах и ладони вздулись длинные, подернутые, изжелта-красные пузыри. Это они стучали, это они…
— Обжег, — спокойно произнес кто-то невидимый, — дело ясное, как не обжечь – живой кипяток…
— А?…
— Ничо, до свадьбы заживет. Ты ведь не женатый?
— Нет, — Николай хотел видеть того, кто говорил.
— И не торопись.
— Иван, ты?…
— А кому ж и быть?…
Николай кивнул, вспоминая теперь Ивана.
Вспомнил не сразу.
— Намазать бы надо, да нечем, — продолжал старик, — эх, салом бы, да где там, — Николай все рассматривал свою распухшую руку, — однако, есть одно средство.
— Какое?…
— Мочой. Когда пойдешь до ветру-то, помочись на руку-то, слышишь ли?…
— Слышу.
— На ожег то есть, он потихоньку-то легче станет, помаленьку. А ты молоток, молоток, как ты этих-то вчера-то!… – старик засмеялся, Николай приподнялся на локтях, сел, почувствовал боль во всех суставах и мышцах, медленно повернул голову, — как ты их, как сообразил-то, как вспомнил, я и забыл про кипяток-то и думать забыл, выскочило из головы, потом уж вспомнил, что картошечки хотел, жидкого похлебать, а ты вона как!…
Николай сидел молча, глядя на белый свет сквозь частую решетку окна, снова копаясь в памяти, припоминая какой-то вопрос, слово, которое задело его, озадачило. Старик все говорил и говорил, слово все не находилось.
— Как думаешь, Иван, выйти можно?…
— А чо нет-то?… Ясно – можно, — отвечал старик не трогаясь с места.
— Или может погодить?…
— Можно и погодить, только никого там нет и вокруг нет.
— Что же ты не выходишь?…
— А все ж-таки боязно.
— Пойдем?… – Николай взглянул на Ивана.
— Иди.
— А ты?…
— Я за тобой.
— Ружье возьми.
— Само собой.
— Ну, идем, что ли?…
— Пошли.
Николай отодвинул бревно, которое подпирало дверь, дернул проржавелую скобу — солнце бросилось, облизало его с головы до ног, стрекот миллионов кузнечиков влился в уши, зазвенел внутри, в голове, в сердце, в желудке.
— Утро-то какое, утро, как все равно праздник, — щурясь, шепнул Иван.
— М-м…
Николай перешагнул через провисшие доски порога, которые выскребли волки, выскребли до самой двери, через яму, которую невольно вырыли те под порогом – яма показалась ему огромной, и караулка, и дверь, и трава вокруг караулки, и небо – все казалось ему огромным, словно со вчерашнего дня все материальное и видимое прибавило в объеме и весе.
— Господи, — вздохнул старик, взглянув на Николая, — на кого ты похож, паря!…
— Что?…
— Грязный, как черт!…
— Ты тоже хорош.
— Знамо дело, небось не из бани!…
— Плевать.
— Ничо, сыщем какую речушку, помоемся, нельзя немытому-то, насекомые заведутся! – старик захохотал.
— Идти надо…
— Надо. Куда?
— Хоть куда…
— Хоть куда нельзя.
— Почему?
— Хоть куда – никуда значить, а нам домой надо.
-9-
— На юг? До большой реки?
— Где она, та река?…
— Там же, где была.
Старик умолк, лицо его потемнело.
— Старый я, ничего не помню, — старик говорил медленно, будто вспоминал слова, — не знаю, глупый стал, глупый совсем, — Иван пожевал губами, вздохнул, — прошлой весной китайцы приходили перепись проводить, я теперь китаец, слыхал?…
— Ну?
Старик сплюнул.
— Жратвы привезли, крупы, тушоночки, наши-то – ни в жись бы…
— Зачем приходили-то?…
— Переписывали, кто еще живой, — продолжал старик, — говорили, как теперь по-ихнему прозывается моя деревня, одним словом прозывается, коротко, то ли Ма, то ли Му, то ли Ху, и не слово, а огрызок от слова, сто раз повторили, а я не запомнил. Состарелся. Прежде я б тебя в два счета вывел, а теперь вон что, кружим, кружим, — старик шаркнул ладонью по лицу, — то из леса проклятого выйти не мог, теперь отсюда не знаю как.
— На юг надо идти, на юг!…
— Ты откуда знашь?…
— Помню!… Помню, когда сюда шли, правую щеку грело, шибко грело – на север значит шли, точно на север!…
— Мы с тех пор тыщу раз свернули, тыщу тыщ!…
— А юг-то остался, где был.
— Где?
— На юге.
— Подохнем мы тут…
— Не подохнем! – Николай сказал твердо, старик моргнул.
— С голоду тебя вон уж подвело, смотреть страшно, я вчерась похлебать хотел, не случилося…
— Давай сейчас, ешь давай, вари давай!…
— Щас времени жалко.
— Чего его жалеть. Помрем – жалеть некому станет.
— Оно конечно…
— Разводи огонь, вода в бутылке есть, воды мало…
— Хватит.
Через полчаса была готова похлебка из рассыпавшейся, будто растворенной картошки да, снятого с тушонки ломкого жира – больше старик не дал, остальное на самый черный день. Обоим хотелось жрать, оба по очереди дули в котелок, потом в свои плошки – похлебка оставалась горячей, будто смеялась над их желанием. Наконец припали, не обращая уже внимания на обжигающую жижу, забрякали ложками, поглядывая в соседскую плошку, удивляясь тому, как стремительно исчезает пища.
— Что покушал, что радио послушал, — облизнув ложку, выговорил Иван.
— Я ничо, поел, подкрепился.
— Больше ничего нет, початая банка тушонки – вот и весь провиант.
— Соль есть.
— Соль есть, — согласился старик, — коли есть, что солить.
— Грибов, сам говорил, грибы, ягоды…
— Припрет, станешь и землю жрать.
Николай в последний раз прошелся ложкой по дну котелка, накрепко облизал ложку. Этого он не ждал, не хотел, не боялся, теперь он думал об этом : «если старик сломается, если начнет скулить, беда, на себе тащить придется, на горбу, одного не бросишь, да и с ним не далеко уйдешь, — Николай поглядел на старика, тот сидел, сгорбясь, опустив руки, свесив грязную, седую голову, — а ну, как помрет?…»
— Помирать пора мне, — просто сказал старик, словно услыхал Николаеву мысль, — думал ничо, думал поживу ишо, а теперь чую – пора.
— Да ну… — вставил Николай, старик не слушал, продолжал.
— И то сказать, один, кругом один, худо одному-то и это…
— Что?
Старик не отвечал, Николаю показалось, что Иван спит.
— Надоело мне, вот что, — наконец проговорил тот.
— Жить надоело?… – Николай открыл удивленные глаза.
— Надоело. – Старик поднял голову, щурясь, долго глядел куда-то вдаль, поверх черных остатков крыш, вспоминал или гнал от себя воспоминания, — прежде думал – никогда не надоест, так думал, жить хотел, и когда сыны мои, оба-два… — старик не договорил, глотнул, не переменившись в лице, — и когда баба, и потом тоже хотел, всегда хотел жить.
— Хорошо это…
— А теперь не хочу.
— Чего же ты хочешь?…
— Помереть.
— Это успеется…
— Хочу.
— Зачем?
— Пора.
Николай сел, подпер щеку рукой, вымазанной в чем-то черном. Он не понимал, что ему делать, что говорить, надо ли, может быть в этом случае человека лучше оставить одного, но как? Где?!… Здесь?!… Оставить одного, бросить живого, теплого, хоть и глупого, подлого, старика, который, сбежал, спасая свою шкуру, против которого еще совсем недавно горело его сердце, он не мог. Нет, мог, он стал копаться в своих чувствах, он хотел правды — правда была в том, что он боялся идти в лес один, совсем один, ему нужен был старик, чтобы не быть одному, чтобы было, на кого злиться, чтобы было, кому ставить в вину всякую свою неудачу!… Так что же, оставить, бросить, пусть подохнет тут без жратвы, без дороги?!
— Я полежу… — старик сполз на траву, лег, — полежу я.
— Лежи, мне что, а все ж-таки идти надо.
— Иди.
— Расскажи мне про своих…
— Про кого?..
— Про сынов своих расскажи мне, расскажешь?…
Старик затих, открыл глаза, закрыл опять.
— Нет.
— Нет?…
— Нет. Нечего сказать.
— Как так?… – Николай пытался наступить на больное, чтобы растормошить, чтобы, может быть, взбесить старика, чтобы не завял здесь, чтобы не расскис, чтобы не переть на себе.
— Так.
— Ты ж хотел?…
— Больше не хочу.
— Были, говоришь, значит теперь нет?…
— Нету.
— Померли?…
— Померли.
— По глупости, что ли?…
— Можно и так сказать.
— Так скажи, скажи мне!… – Николай с сожалением смотрел на ползущее к зениту солнце, понимая, что они упускают день, золотое время, что надо идти во что бы то ни стало, что остаться, значит погибнуть, — ну, говори, говори!…
— Не хочу.
— Я хочу!… – Николай крикнул на старика, кникнул грубо, зло.
— Все равно мне.
— Подохли, значит!…
— Угу.
— Теперь ты хочешь?!…
— Хочу.
— Вставай, сволочь, вставай!… – Николай не верил своим ушам, удивляясь своей необъяснимой, внезапной жестокости, и все же это был он и слова выкрикивал он, оттого, что не было у него другого выхода! – Вставай, старый черт, вставай, вставай, кому говорят!… – старик не повел даже ухом, — вставай, ссука, вставай, ну же, ну?!!!… – старик лежал не шевелясь, как мертвый, — вставай, — крикнул Николай так громко, как только мог, и вдруг, не успевая за самим собой, за собственным изумлением, принялся бить Ивана, пинать его, пинать сапогами, не разбирая, не рассчитывая силу удара, старик охнул раз, другой, взвыл, согнулся, разогнулся, подставляясь под удар, — вставай, вставай, гад, завел, гад, завел черте куда, а теперь лег, а теперь подыхать, не дам, не дам я тебе подохнуть, не дам!!!…
— Стой, стой, — зашептал старик, корчась на траве, — не бей, Христом-богом прошу, не бей меня, не могу я, больно мне, больно, — старик лег на живот, обхватив голову руками, всхлипывая, завывая, — не бей, не бей, что хошь сделаю, только не бей, отступи-ись!…