Старик опять затих, переваривая услышанное.
— Не верю я, — старик повел плечами, — не верю.
— Ты мой паспорт видел.
— Видел.
— Ну?
— Не верю.
— Чему?
— Ничему не верю.
— Не понимаю. — Николай встал, сел, снова встал.
— Не верю я людям, понимаешь?
— Нет.
— Совсем не верю, никому не верю, никому! — старик кивнул и для убедительности махнул рукой, — как там она, Москва-то?
— Стоит. Что ей сделается.
— Так вот и про Рассею думали.
— Плохо думали.
— Плохо, — согласился старик, — теперь не передумашь. Поздно. Ну давай, спать давай, утро вечера удалее.
— Не могу я больше, — вздохнул Николай.
— Что так?
— Некогда мне. — Николай сказал это почти без сожеления. — Послезавтра в Москве надо быть.
— Что ж ты на ночь глядя пойдешь?
— Пойду. Мне еще до города надо, там на самолет, да еще… Много чего.
— Далёко.
— Прости.
— За что? — старик поднял глаза.
— За то, что беспокоил, спрашивал. Видно никто ничего не знает, видно не узнать уж. — Николай шмыгнул носом, принялся собираться, а и собирать нечего.
— Может и знают, — обиженно проскрипел старик.
— Никто ничего не знает, и ты не знаешь.
— Я-то?
— Знал бы – давно б сказал!
— Про что это?
— Ты знаешь.
— Про Сталей этих? Про них никто ничего не знает! Никто! Чтоб узнать – в лес идти надоть, в тайгу лезть!
— Зачем?
— Туда ушли, все ушли туда!
— Все?
— Все, все! Скрылися! Те, которых ты видел… — старик осекся, спросил, — ты видел-ли?
— Видел.
— Сколько их было-то?
— Шесть.
— Мало.
— Кто они?
— Не знаю, — замявшись, обронил старик, — может они есть, может нету, может знают, может нет, только ничего тебе не скажут, нипочем не скажут, не подпустят даже!
— Почему?
— Потому что они, как и я, никому не верят!
— Почему?
— Вот заладил, почему, почему — потому!
— Почему?
— Боятся!
— Чего, — не унимался Николай, — кого?! Китайцев?…
— Людей!
— Почему?!
— Етит твою! – старик ударил рукой в руку, шумно выдохнул.
— Так почему?!
— Пострадали они, от людей пострадали, от всяких, от разных, понимаешь?!
— Понимаю.
— Ни черта ты не понимашь!!!… Пострадали они, погибли, все почти погибли, и боятся с тех пор, всего и всех, боятся, как черт ладана, боятся и будут бояться отныне и до веку!
— А кто их?…
— Не знаю я.
— Они что?…
— Что?
— Они тоже?…
— Что?! Что тоже-то?! – старик сверкнул глазами.
— Сталь?
— Дурак!
— Что?
— Дурак и есть.
— Что опять?! Что не так?!
— Все не так!
— Госсподи, – Николай вздохнул как-то по-стариковски.
— Заплатишь, говоришь? – глаза старика сделались маленькими, злыми, запрыгали, остановились, укололи.
— Заплачу.
— Сколько заплатишь?
— Сколько надо?
— Столько нет у тебя, — старик растянул бескровные губы.
— Ты откуда знаешь?
— Знаю. Так сколько?
— В юанях?
— В них.
— Не бойся, не обижу.
***
— Тыщ двадцать дашь?
— За что? За слова?
— Какие слова, — старик сплюнул, — говорю же — в лес идти надоть, в лес пойдем.
— Зачем?
— Там ответы, может там найдем кого, кто скажет, а не хочешь – как хочешь, насильно не поташшу, не бойся. Ну как?
— Что как?
— Пойдешь?
— Надолго это?
— День-два обернемся, скорей не выйдет.
Николай сел, уставился себе под ноги. Время, времечко… Даже если он сейчас, сию минуту бросится со всех ног в ту деревню, что в двенадцати верстах выше по течению, даже если завтра по утру выберется из нее чем-нибудь, хоть по воде, хоть посуху, чтоб через сутки, не раньше, оказаться в большом китайском городе, название которого выскочило у него из головы, то и тогда, при самом благоприятном стечении обстоятельств к послезавтрему не попасть ему в Москву, разве только к вечеру, а значит, как ни поверни, он опоздал и оправдываться придется все равно. Да и работа эта… Эх, работа…
Нужна.
Хоть и платят копейки в гостиннице этой арабской, в которой застрял, согласившись на время, оставшись на годы, в которой работаешь, не покладая рук, вертишься, будто волчок, как проклятый, то встречая гостей, то починяя погубленное гостями имущество, а то и убирая номера! Чего только не приходилось делать ему, вечному дежурному, было даже роды принимал, а что ему оставалось? Случилось вечером, после ужина, когда не спал еще поток машин и потому, вызванная им, скорая, ехала, спотыкаясь, завывая, около часа.
Так случилось.
Муж стоял, растопырив руки, произнося вязкие, незнакомые слова, роженица — тоненькая, чернявая, почти подросток, вовсе не говорившая по-русски, кричала, как резаная, надо было что-то делать, хоть что-нибудь, все равно что, лишь бы помочь, и если не помочь, то хоть успокоить, угомонить, да как тут угомонишь?… Слава тебе, госсподи, догадался принести теплой воды и полотенце, а то принял бы парня голыми руками, и завернуть было бы не во что.
Парень родился, мальчик. Он кричал, надсаживаясь, сгребая воздух красными руками, требуя чего-то, требуя неотступно. «Дай, дай, — прошептала мать единственное русское слово, которое успела узнать, — дай.» Он отдал, мальчик потянулся, взял грудь, в эту минуту отец новорожденного, который во время родов стоял столбом, вытолкнул Николая из номера, не сказав даже спасибо, не сказавши ни слова, однако Николай не сердился, даже не думал, вспоминая всю эту кутерьму и запах крови, и растерзанный вид новоиспеченной матери, и странную тяжесть младенца. «Тяжеленький, — так он прозвал его, так звал в своих мечтах, когда думал о нем, о его судьбе, о том, где он теперь, что с ним сталось, и как поживает она, его чернявая мать, почти подросток, — ух, какой тяжеленький!…»
Он хотел жениться на Соне.
Всегда хотел.
С первого дня, с той минуты, как увидел ее. Он хотел ее всю, но как-то странно, и самому ему странно было странное его желание, которое обещало не счастье многочисленных соитий, не беспрерывное торжество оргазмов, а что-то совсем другое. Ему хотелось обнять ее, взять на руки, баюкать, укрыть от зла, от всего мира, от глупости, болезни, от случая, ему хотелось хранить ее, прижав к груди, обняв.
Да.
Так.
Скорее ему хотелось стать ее отцом, хоть прежде все-таки была мысль о женитьбе, о детях.
Она хотела детей. Она говорила об этом беспрестанно, при всяком удобном случае забегала к своей многодетной старшей сестре и там отводила душу. И все же Соня оставалась бездетной, незамужней, и не смотря на то, что десятки мужчин выказывали ей свое желание и расположение, с замужеством не торопилась. Может быть она ждала его, Николая, его признаний, ухаживаний, цветов, звонков, писем, может быть. Она никогда не заговаривала об этом, называя его другом, она ценила его, как друга, хоть однажды случился у них внезапный секс, которого он отчего-то стыдился, затаптывая его в памяти, как затаптывают вывалившийся из печи уголь. Вот и теперь при одном упоминании о той осенней ночи, он ощутил знакомый укол стыда, поежился. «А если ждет, если и вправду ждет?!» Он вспомнил удивленный, беспомощный Сонин взгляд, который ощупал его лицо, как только объявил он о том, что оставляет ее и Джона, чтобы отправиться на север, к Байкалу, который китайцы именовали так, что не выговоришь. В этом взгляде было сожаление и просьба не уходить, не покидать.
Да.
Просьба!
Он снова и снова вызывал в своем воображении Соню и ее взгляд, пытаясь препарировать его, отыскивая следы чего-то, чего не мог отыскать, не мог даже определить, покуда, уже отчаявшись, не набрел он на слово «любовь». Он хотел отыскать там любовь, он хотел, чтобы Соня любила его, ну конечно! Он хотел любви! А сам-то он, сам-то разве любил, разве он любил Соню, чтобы требовать от нее ответной любви, разве то, что испытывал он по отношению к ней можно назвать любовью? Он еще думал минуту, другую, покачивая головой, измеряя тихое свое чувство привычной, взятой из фильмов и книг, меркою, и, измерив, наконец отвечал: можно.
Ему стало весело – значит он любит, значит любит, вот только узнать бы теперь любит ли она? Только как это узнать, как спросить, да и можно ли спросить об этом, удобно ли, полагается ли, а что, если нет, если этот вопрос испортит все дело, если обидит ее, заденет? А что, если ни то, ни другое, что, если в ответ он услышит «нет»?
Николай вздрогнул, тряхнул головой, прогоняя мысль. Нет, этого совсем не хотелось, это пугало его своей безысходностью, потерей всякой надежды, нет, нет, лучше не знать! Конечно лучше, но знать хотелось, и если бы Соня была сейчас рядом, он, одолев проклятую робость, бросился бы выяснять! Нет, нет! Да и как это выяснить? Но, может быть, для того, чтобы это понять, достаточно было взглянуть в черные Сонины глаза?
Может быть.
При мысли о Соне ему сделалось тепло. Он закрыл глаза, вспоминая ее запах, волосы, ее походку, представляя ее в своей крошечной квартире — она улыбалась ему, улыбалась лукаво, и говорила, говорила, слов он не разбирал и не хотел, он слушал ее, как слушают шум леса, или прибой, он слушал ее всем сердцем и сердце шептало ему, что если суждено ему вернуться живым – он непременно женится на Соне, что он хочет жениться, что время пришло и он совершенно готов. Однако откуда эта нелепая, лишняя мысль о смерти – он не знал. Старик не пугал его, даже не предостерегал, и если что-нибудь тревожило его, то это время, два дня, которые придется потратить в лесу на поиски неизвестно кого, кто, может быть, прольет свет и скажет, что сталось с народом, по имени Сталь.
А если это и в самом деле опасно? Если все это предприятие – лишь его бессмысленная блажь, глупая, опасная прихоть? Сейчас, после мыслей о Соне, о возможном счастье, о женитьбе и лес, и старик, и странные поиски неизвестного, и жажда знания, казались ему глупой игрой, пустым упрямством. А что, если правда опасно бродить по лесу, а что, если кончится плохо, а что если еще хуже? Он вспомнил маленьких людей, их изможденные, словно каменные лица, лохмотья, в которые они были одеты, их жилистые, сильные руки, а что, если они людоеды?
У него екнуло сердце.
— Когда пойдем-то?
— Денежки вперед, — отозвался старик.
— Сколько?
— Как договорились, — старик сощурился.
— Никак мы не договорились, ты двадцать тыщ просил, я сказал дорого, и сейчас скажу – дорого.
— Сколько ж?
— Десять.
— Пятнадцать!
— Не могу, — Николай покрутил головой.
— За десять не пойду, хоть убей, не пойду! – старик подпрыгнул на кровати, отвернулся, демонстрируя свою непреклонность, — пойми, ты, дура, этих денег мне на ползимы, и то не хватит!…
Николай вздохнул.
— Подумай…
— И думать нечего, — старик замахал руками, — не хватит, нечего и думать!
Николай вздохнул опять.
— Нет, нет!… – выкрикивал старик, — и крупы, и соли, и хлеба, и картохи, и пороху – все надо, все надо, будь оно проклято!…
— Ну, ладно…
— Нет, не ладно!… Не ладно!!!…
— Бог с тобой.
— Дошло?…
— Бери.
— Во-от! Друго дело!
— Половину сейчас.
— Это еще почему?
— Вторую половину, когда вернемся.
— Как это?!
— Так. А то ты меня бросишь там, забудешь, или заведешь куда. – Николай
вздохнул в третий раз, — так-то оно вернее будет.
— Не пойду так! – сопротивлялся старик.
— Пойдешь.
— Черт с тобой! – старик плюнул, помолчал. – Завтра до рассвета пойдем.
— Собраться надо.
— Соберемся мухой! Денежки-то давай, денежки-то!
Николай отсчитал семь тысяч юаней – в хорошие дни свой зароботок за месяц с лишком, семьдесят огромных, бордовых, с нежной фиолетовой сердцевиной, бумаг с заштрихованным хитрым и женственным, красивым китайцем на каждой. Помедлив, вынул еще пять.
— На.
Старик принял деньги бережно, держа крепко, обеими руками, будто те хотели разбежаться из его заскорузлых рук.
— Почтение…
— Бери.
— А я думал – нет у тебя, — прошептал старик, — думал – морочишь меня, брешешь, так думал, а ты молоток!
-3-
— Сапоги однако ж нужны тебе, давай еще сотню!
— Больно жирно.
— Пропадешь без сапог.
Спрятав деньги, что получил прежде, старик сел, лицо его светилось и было видно, что рад он, что получил больше, чем мог даже думать.
— Потом отдашь за сапоги-то, — наконец кивнул он, отер лицо, едва справляясь с набегающей улыбкой, не желая торопиться, понимая, что торопиться придется, все еще не трогаясь с места.
— А тебя-то, тебя-то как звать? – вдруг спросил Николай.
— Тебе зачем?
— Как то есть? – Николай наморщил лоб, — а сказать, а спросить, а в лесу, ежеле заблудился, отстал или еще что, как позвать, крикнуть кого?
— Иваном, — неохотно отвечал старик.
— И документ есть? – ударивши на «у» с давешней стариковской интонацией спросил Николай.
— Ишо чего? – старик вскинул глаза, — зачем?
— Ты мой видал.
— Незачем, — отвернулся старик, — зови Иваном и все тут. На!
Нагнувшись, Иван вытянул из-под кровати ношеные, с истертыми до бархатной, серой белизны голенищами, кирзовые сапоги, бросил на середину избы. Бух!