Главная / ПРОИЗВЕДЕНИЯ / ПРОЗА / Андрей Васильев | Сталь

Андрей Васильев | Сталь

— Она не выбирала.

— И я не выбирал, и ты.

— И однако, нам-то досталась жизнь человеческая.

— Какая есть…

— Я только тут понял, как прекрасна она, моя жизнь, как совершенна, как богата впечатлениями, как полна, как прекрасна она, моя маленькая жизнь, как велика, как свободна!…

— Понял?

— Понял. Я хочу, чтобы и у ней была жизнь, человеческая жизнь, понимаешь, понимаешь, ты?!…

Альманах

— Понимаю. Я понимаю, что если мы через три дня отсюда не уйдем – мы подохнем от голода и холода, не в декабре, так в феврале подохнем, как собаки подохнем — это ты понимаешь?!…

— Не подохнем.

— Не веришь, значить?…

— Не верю.

— А ты пойди, посчитай, сколько сожрано за неделю, что мы тут, за десять-то дней!…

— Сколько?

— Знаешь сколько?…

— Так сколько?

— Сто двадцать два брикета вместе с теми, что ты им скормил, зэкам, нахлебникам этим.

— Ну?…

— Гну!… Это, считай половина ящика, одного из двенадцати, половина!…

— Я буду мало есть.

— Даже если ты вовсе не будешь есть – нам до весны не дотянуть, сам считай, до апреля, до апреля только, полтора ящика в месяц выходит с ними, с захребетниками этими, будь они неладны, стало быть на восемь месяцев, на девять максимум, это ежеле к сему дню пригонять – до мая только, не больше, а даже если и дотянем – что будет-то, весной-то, в мае-то, булки на деревьях, или сами собой из земли полезут?!… Ничего, ничего не будет, снег сойдет, так и тот не сразу, в мае, в мае этом еще снегу по пояс, понял ли?…

— Понял.

— А под снегом трава, та же трава, что сейчас, только сухая, желтая – траву жрать станешь?…

Альманах

— Нет.

— А голод-то, голод-то вечный, неуемный, чем заткнуть, заморить, чем прикажешь, чем, чем?!…

— Нечем.

— То-то же. А ежеле уйдем мы – они вдвоем с концентратами и до лета могут дотянуть, а то и до осени, им не привыкать-стать, они на подножном и прежде жили, и теперь проживут, вон и картошка у них, чахлая, а все ж растет за баней-то, видал ли?…

— Видел.

— Все ж выкопают они ее в сентябре, все ж запасут, в зиму-то жрать будут, хоть мерзлую, а будут.

— И я с ними.

— Ну, черт с тобой, видно нечего делать, одному придется идти.

— Видно придется.

— Ладно, — старик махнул рукой, выругался, помолчал, — бог с вами, а сегодня свадьба, а там – будь, что будет!

Он принялся наряжать ее — она не возражала, из почернелой, временами все еще белой нижней рубахи своей, завязав на талии назади, Иван сделал ей передник, который украсил ее, из ковыля, который то тут, то там выглядывал из травы, собравши его пучком, сплел забавный венец, водрузил ей на голову, положив в тряпку кусок стекла, показал ей ее отражение – она залюбовалась, скоро взглянув на Николая, смутилась.

— Вишь, баба есть баба, — проговорил Иван, — какая б ни была, а охота ей красивенько, значить, чтобы выглядеть, чтобы нравилося, чтобы не только себе, чтобы мужику… И ты, ты тоже, хоть ромашек на грудь прицепи, все ж-таки жених ты-то, все ж-таки свадьба, не баран чихал.

Николай сделал все, как велел Иван.

— Ну-ко теперь встаньте-ко рядом, — Николай тихо подошел к Эмме, прижался левым локтем, поискав, медленно обхватил своими ее тонкие, черные пальцы — она покосилась, не отнимая руки, вытянулась, желая быть выше ростом, — оно вроде и ничего, вроде оно и пара, — откашлявшись, утерев выступившие слезы, буркнул старик, — не поймешь в нарядах-то этих затрапезных, да других все одно нет. А все ж-таки она чистый ребенок, – кажется впервые за все это время Эмма улыбнулась, старик с Николаем переглянулись, — э-эх, выпил бы я теперь, выпил бы, от всей души бы выпил, Коля, — Иван глубоко вздохнул, взмахнул рукой, сжатой в кулак, — так бы выпил, как редко кто пил. За себя, за тебя, за людей этих бедных, за землю мою пропащую, за жизнь мою одинокую, за вас за живых, за покойников своих, за всех, за всех!…

— Нечего выпить.

— То-то и оно, что нечего.

— Пожрать можем.

— И пожрем! Мы пожрем за вас, Коля, мы покушаем за ваше счастье, дети, до одури покушаем, до поноса, Коля, до блевотины покушаем мы, чтобы было, что вспомнить, чтобы было, об чем пожалеть!

— А он-то чо сидит? – указывая на ее отца, спросил Николай у Эммы, — чо сидит, ни слова не скажет?

Эмма безразлично пожала плечами, прохаживаясь взад и вперед, разглядывая свой наряд.

— Будто не слышит, будто нас нет.

— Может и не слышит.

— Поест потом, концерт будет, потом заснет, забудется, потом снова?…

— Всегда так.

— Ну да бог с ним, становитесь рядом, — Николай опять подошел к Эмме, и, прижавшись к ней левым локтем, почувствовал в ответ, что и она прижимается к нему, и ощутил удивительный прилив счастья, — властью, данной мне господом богом, — торжественно начал было Иван, осекся, почесал бороду, — оно конечно, может мне никто власти и не давал, кака там власть-то, так, слова одни, но однако ж за неимением, памятуя об том, что бог соединяет, потому — от бога любовь, объявляю вас, мужем и женой, вашу мать, будьте счастливы, честное слово, будьте счастливы, если можете быть!… Бог с вами со всеми, поцелуйтеся и бог с вами, и живите, как хотите, как бог даст, может это и есть крест твой, Кольша, может это и так, а благословить вас нечем, ни иконы нет у меня, ни образа, так уж выбралось, так уж случилося, перекрещу вас, а там хоть трава не расти!… — старик трижды перекрестил их, — целуй, ну!… — Николай потянулся губами к невесте, она, заметив, подалась, выпучив глаза, остолбенела, да вдруг бросилась со всех ног прочь, прочь, Николай бросился ее догонять, — пошло дело, — выговорил Иван, — а чо им, чо ждать, дело молодое, сколько ждать-то да и чего дождешься?… Нехай помилуются, порадуются, чего там, сколько той жизни, сколь намеряно – кто знат?

Никто.

Потом варили кашу, ели, старик пробовал петь, балагурил, трепался, смешил Николая, Эмма, ничего не понимая, сидела у огня и, глядя на своего новоиспеченного мужа, улыбалась, отец ее, как прежде, безучастно сидел поодаль и оживал, лишь, когда звали есть. Иван рассказывал истории, одна забавней другой, повторялся, матерился, однако ни одного, ни другого присутствующие не замечали, огонь весело трещал, разбрасывая искры, всем было хорошо, порой тень набегала на лицо Николая — с страхом и неуверенностью он ждал наступления ночи.

-19-

Наконец стемнело, высыпали звезды, отец Эммы растворился в темноте, Иван растянулся у костра.

— Ну, что ж, пора, — глядя на Николая хитрым глазом, отрыгнув, пробормотал Иван, — веди невесту-то!…

— Куда?…

— В барак, а то куда же? Больше-то некуда. Давай, давай, сделай Кольша, сделай ее, Эмму эту, своей женой, женщиной, если конечно…

— Что?…

— Ничего! Осчастливь ее, чумазую, навсегда, на веки вечные, чо ты как, все равно, малохольный, хватай ее, бери ее всю и делу конец!…

Николай посмотрел на Эмму, протянул ей руку – она взяла, прижалась к руке щекой, Николай дернулся, отвернулся – слезы выступили из глаз его.

— Пойдем?… – спросил он.

— Пойдем, — она закивала, встала, села опять, снова встала, — пойдем, пойдем, — повисла на его груди, он обнял ее неумело, они замерли, так стояли минуту или две, отмерев, она заторопилась, засобиралась.

— Подожди, подожди, — затараторила она, — жди, жди, тут, тут, — она улыбалась, повисая на его плечах, принуждая сесть — он сел. – Жди, жди, жди, я скоро, скоро, скоро!… Я скоро!…

Подхватив цветы, она шагнула в темноту.

— Готовит чой-то, сюприз какой-то готовит тебе жена молодая! – хрюкнул старик, — ой, Кольша, чой-то ждет тебя этой-то ночью, чой-то удивительное, сладкое чой-то, — не унимался старик, — лучше варенья сахарного, лучше меда янтарного, — Иван закашлял, — помыть бы ее наконуне-то, помыть бы, в бане бы выпарить, и тебя не мешало б, и меня б заодно, ну, да ладно, не до того щас, а удивит, удивит тебя девка-то, шибко удивит, чую я, голь на выдумку хитра!

Николай взял палку, пошурудил в костре, он не слышал старика, он думал про Эмму, про ее странную, страшную жизнь, прошедшую в лагерях, про ее будущее, которого никак не представлял себе, как не представлял себе своего собственного будущего, как не представлял себе следующей минуты. Несколько мгновений прошло в тишине, был слышен лишь сверчок, да частые, сытые позевывания Ивана, скоро в темноте раздались шаги, Николай встрепенулся, улыбка скользнула по губам, внезапно десятка два маленьких людей в форме и с автоматами окружили их. Эмма, как была, с цветами, за спиной которой все с тем же черным, безучастным лицом стоял ее отец, указывая грязным пальцем на Ивана и Николая, сказала :

— Вот они, они, они, вот они, это они…

— Встать, — скомандовал старший из маленьких, — встать, ну!!!… – солдаты, отступив, заклацали затворами, Иван и Николай встали, — руки назад! – оба завели руки за спину, наручники щелкнули, жестко обхватив запястья, — на колени!… – они повиновались, кто-то толкнул Николая в спину, он упал лицом в траву, за ним упал Иван. – До утра пусть лежат тут, на рассвете приведешь этих скотов!…

— Слушаю, — отвечал тот, которому приказали.

— Шевельнутся – стреляй.

— Есть!

— Вот тебе и ответ, Кольша… — прошептал старик.

— Молчать!…

— Вот кто стрелял на рассвете-то, помнишь ли?…

Ответа старик не услышал – маленький солдат ударил его прикладом по голове.

«Что же, расстреляют нас? — думал Николай, которому все происходящее казалось сном, наведенным мороком, неправдой, — что же это, что ж это будет?…» Он хотел увидеть Эмму, он поворачивался так и эдак, в надежде увидеть ее, в надежде прочесть в ее глазах озорство, услышать, что все это розыгрыш, неудачная шутка. Эммы не было, темная кровь, неровным пятном распозшаяся по серым волосам старика, говорила о том, что это, увы, не шутка.

Увы.

Николай хотел, чтобы это была шутка, он думал об этом, вместо того, чтобы думать о том, как вывернуться, выкрутиться, выговориться из проклятого положения, о, наступавшем, может быть, последнем рассвете.

«Мне не страшно, — думал Николай, наконец бросив думать о шутке, — мне не страшно, не страшно, но подыхать неохота…» Он думал о ней, как она могла, зачем, за что, как это случилось, как повернулось в маленькой ее голове? Как?… Он думал, он задавался вопросом и не находил ответа, он помнил, как она прижалась к нему, как сплелись их горячие пальцы, как она стояла рядом с ним в переднике и венце из ковыля, как улыбалась, как была счастлива… Старик застонал, повернулся, лицо его было бледно, как у мертвого и казалось мертвым, живыми были только глаза.

— Вот, что это за люди, Коля, — одними губами произнес Иван, на лице его застыла мертвая улыбка, — страшные это люди – зэки, нелюди, звери, хуже зверей.

Их подняли еще до рассвета, погнали прикладами, старик припустил, было, сбавил, быстро идти он не мог, сколько не кричал конвоир, сколько не тыкал в спину то прикладом, а то и штыком, Иван шел медленно, глубоко вздыхая.

— Чего смерть-то торопить, — тихо говорил он, — она и сама не замешкает…

— Куда нас? — спрашивал Николай.

— Кто их знат, что у них на уме.

— Молчать, — то и дело окрикивал их конвоир, — молчать, скоты, молчать, кому говорят!

Они молчали, потом Николай опять ловил мутный взгляд Ивана, все начиналось сначала.

— Давай, давай!… – десяток солдат, что сопровождали конвойных, все с автоматами наперевес, затягивали нестройным хором, скоро бросали, понимая, что если загнанный ими старик упадет – им придется нести его на себе, — давай, шевелись!…

— На юг, однако, на юг, как ты хотел, прямо на юг и идем, — старик подмигнул Николаю вскоре после восхода, — бачишь?…

— Молчать!…

— На юг.

— Прямехонько.

— Ну!!!… – конвойный слишком сильно ударил старика прикладом в спину, старик охнул, качнулся, собираясь упасть, привалился плечом к колючей проволоке, что окружала их со всех сторон, чудом удержал равновесие, вырвавши клок из рукава, повернулся к конвойному лицом – тот отступил на два шага, целя из автомата в бледный старческий лоб.

— Тьфу!… – старик плюнул в ковойного, конвойный отскочил в сторону, глаза его округлились, — блоха вонючая, сука, еще раз ударишь, на себе понесешь, понял — нет, и доставишь в целости и сохранности, еще пыль сдувать будешь, сучий потрох, а я хозяину жалобу напишу на тебя и на начальника конвоя жалобу, такую жалобу, что вас, блядей, кровавый понос прохватит, чирьями изойдете, гонгреной, говнюки, карлики, чего-чего, а правила внутреннего распорядка исправительных учреждений я добре знаю, наизусть, почище вашего, на киче сгниешь, вошь!…

— Молчать!… – конвойный произнес громко, но уже не слишком уверенно.

— Пошшел, ты!…

Старик повернулся, зашагал спокойно, размеренно, время от времени останавливаясь, поводя плечами, ворочая головой.

— Голова болит, будто сердце бьется в голове-то…

— Ничо. Пройдет.

— Пройдет, оно конечно…

— Пройдет.

— Веришь – нет – не страшно мне-то?…

— И я про это думал.

— А тебе?

— И мне не страшно. Странно как-то…

— Разговорчики, — уже в разы миролюбивей рычал конвойный, — разведу, врозь пойдете, раз по хорошему не понимаете!

— Напугал ты его…

— Сам он напугался.

Помолчали.

— Вот старый я-то, — шепнул Иван, — а подыхать все одно неохота. Боязно. Неизвестно, чо там, оттого и боязно, было б известно, так мол и так – не страшно, мол, я бы первый пошел.

— Да ну?…

— Да. Надоело тут-то, веришь-нет, надоело, сил нет, один, как собака, то одно, то другое, спина болит, кости ноют, летом вертись, в зиму запасай, горбаться, чтоб хоть пожрать добыть, а и жрать-то нечем, зубов-то нет, морока одна, на кой мне все это?…

— Не знаю. Жизнь.

— Когда жизнь – ничего, а когда нет никакой жизни – хреново.

В зону пришли после полудня. Это была живая зона, на невысоких вышках, поблескивая оружием, хмурые и маленькие, стояли солдаты, на маленьком КП, у низких ворот, в маленьком предзоннике и в зоне было полно маленьких солдат и, в черных, мешковатых робах, стриженных наголо, маленьких зэков, которые были чем-то заняты, куда-то спешили, бежали, что-то тащили, катили, несли, солдаты покрикивали на них, все кипело, дышало, вертелось.

— Ну как?… – старик не без гордости глядел на Николая.

— Что как?

— А-а?…

— Не может быть.

— Не может быть, а есть.

Николай все мотал головой, отказываясь верить, глотая тягучую слюну, повторяя, как помешанный : нет, этого не может быть, не может быть, не может этого быть…

***

При входе в зону, с двух сторон от ворот, числом более двух десятков, стояли длинные шесты, на которых пеклись на остывающем августовском солнце отрубленные головы. Три головы были белее прочих, хозяева их лежали в овраге, которого Николаю не забыть никогда. Ветер шевелил на головах слипшиеся волосы, от чего картина становилась и того жутче.

— Выставка-то, а?…

— Да, — кивнул Николай, который воспринимал все происходящее, как, спятившее, сошедшее с ума, кино, и ничего не мог с собой поделать, — да, — и опять, — не может быть…

— Эх, Кольша, сказал бы я тебе…

— Молчи.

— То-то. Сам видишь, что может быть, чего не может.

— Нас-то туда же?… – Николай показал глазами наверх.

— Страшно? – оскалясь, хохотнул молодой, конопатый, будто обрызганный охрой, конвойный, услышав разговор, — не дай бог в побег сорветесь — на палку насадим, сам башку отрублю, сам!

— А ты веселый, как я погляжу, — щурясь, сказал Иван.

— Что ты!… – конвойный ободряюще мотнул головой, — еще какой!

— Веселому здесь не жить.

— Тебе не жить, сука, — улыбка сползла с конопатого лица конвойного, — убью тебя…

— Это – как бог даст, — старик опустил голову, взглянул на Николая, — а ежеле в расход, Кольша, тебе уж все равно будет, на кол или в яму — все одно.

— Оно конечно, а все же…

— Это уж ты мне поверь.

Несколько минут они молчали, глядя на суетливую и громкую, окружающую их жизнь.

— Ты, это, — начал старик, ты прости меня, Коля…

— За что?

— За это. Ведь знал я, что нельзя доверять им, зэкам этим, все знал, наперед знал, нельзя, нельзя ни в коем разе, ни-ни, и тебе сколько раз говорил, и сам знал, сто лет знал, а вот поди ж ты – раскис у костра, сморило, не остерегся я-то, пропаду – не жалко, а тебя, молодого, жаль мне, Кольша, привязался я к тебе по глупости стариковской, одинокой, привязался, потому – сердце одинокое привязчиво. Так-то. Ты прости меня, старого, не со зла я, не со зла, понимаю, что от моих слов не легче тебе, не слаще, а все ж прости, если можешь, не держи зла, видать не в добрый час ты в лес запросился, видать я не в добрый час согласился, вот и попали мы, вот и пропадем…

— Да ладно, будет тебе…

— Может в последний раз видимся.

— Что так?

— Разведут нас, в камеры разные посадят, а может и сразу, того…

— Может быть.

— Что ж, простишь?…

— Что с тобой делать?…

— Да или нет?

— Да.

— А-а?…

— Прощу… — Николай вздохнул, — простил.

— Храни тебя бог.

— Ладно. Чего там, сам я полез, сам, сам, все сам, знать хотел…

— Теперь знашь?

— Знаю. Не все.

— Бог даст – может и узнашь. Ладно. Ну, прощай, брат.

— Прощай.

— Не поминай лихом.

— Вы заткнетесь, или в бур захотели?! – вдруг выкрикнул пожилой конвойный, голоса которого не слыхали, который был тих и терпелив.

— Давай сюда этих скотов, — крикнул кто-то из предзонника, махнув короткой рукой.

Конвойные подтолкнули их, к воротам, молодой скомандовал : стоять! При входе их обыскали, не снимая наручников, не задавая вопросов, наконец ворота открылись, конвойные подтолкнули опять, сделав несколько шагов, они миновали первые ворота, перед вторыми процедура повторилась, с той только разницей, что теперь пленникам заглянули в рот, со скрипом, будто нехотя, отомкнулись вторые ворота, они вошли в зону.

— Вход рупь, а выход два…

— А?…

— Так зэки говорят, верно говорят.

— Молчать!!!… – непривычно высоким, сильным голосом крикнул на них новый конвойный начальник, ростом меньше прежнего, с темным, изрезанным морщинами, зверским лицом, — в шизо сгною, в буре, смотреть вниз, ко мне обращаться на вы, называть – гражданин начальник, без команды не садиться, не ходить, не говорить, конвои стреляют без предупреждения! Это понятно?!

— Понятно, гражданин начальник.

— Вы большие, значит – опасные, к вам особое внимание, всем конвоям особое внимание, — наливаясь кровью, тонко кричал он, обращаясь к солдатам, — в зоне особоопасные враги, с врагами не говорить, ничего не передавать, без наручников не выводить, оружие снять с предохранителей, дослать патрон в патронник! – плоско щелкнули затворы, — пшшел!…

Солдаты, возле каждого по четыре, засуетились, затолкали прикладами одного и другого, развели в разные стороны, через минуту Николай потерял Ивана из виду.

— Кто такие, с какой целью засланы?… – человек, который задавал Николаю эти вопросы был в, пригнанной по фигуре, отутюженной, темного сукна, форме без погон и знаков различия, и отрекомендовался старшим следователем, – прошу прощения, от наручников освободить не могу, слишком опасно, слишком, придется потерпеть, итак, кто вы?

— Я?… – Николай соображал с трудом, оглядывая маленькое, низкое помещение, маленькие окна, двери, в которые протиснулся с трудом, еле удерживаясь на маленьком, почти детском стуле.

— Странная у вас, у больших, привычка, отвечать вопросом на вопрос. Итак, еще раз – кто вы?…

Николай назвал себя.

— Сталь?… – следователь прищурился, зрачки острыми гвоздиками чертили по Николаеву лицу.

— Сталь.

— Это что же, фамилия?

— У вас мои документы, там есть.

— Я спрашиваю?

— Фамилия. Да.

— Вы раздражены, недовольны? Чем?…

— Всем. За что нас?…

— Это я объясню позже, если позволите, Николай… м-м…

— Николаевич.

— Вероятно, ваша мама испытывала некоторые неудобства, — с неожиданной веселостью проговорил следователь.

— Нет.

— Ну, как же – если отец жил с вами – а он жил с вами?…

— Да. Жил.

0 0 голоса
Рейтинг статьи
Подписаться
Уведомить о
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии
0
Оставьте комментарий! Напишите, что думаете по поводу статьи.x