Главная / ПРОИЗВЕДЕНИЯ / ПРОЗА / Андрей Васильев | Сталь

Андрей Васильев | Сталь

Это был еще один страх, страх приобретенный, не выдуманный, не умозрительный, но живой, пережитый. Лет девяти от роду угораздило его взобраться на крышу низенькой, трехэтажной школы, в которой учился, которая, как только ученики покидали ее, превращалась в его воображении в странное и мрачное, состоящее из огромных серых глыб, загадочное сооружение, которое пугало и притягивало своей молчаливостью, чернотой высоких, расчерченных безупречными коричневыми рамами, окон, меж которыми, устремляясь вверх, опасно обрываясь где-то высоко-высоко, опоясанная бесчисленными полукруглыми обручами, сваренная из толстых стальных прутьев, торчала пожарная лестница. Ему хотелось взобраться по ней с самого первого дня, с самого первого дня он думал об этом, не дерзая, подрастая, снова и снова примериваясь к предстоящему восхождению, которого боялся и жаждал.

Ранней осенью, когда учеба в школе только началась и долгое бездельное лето еще не увяло в памяти, ранней осенью, когда нет еще многотрудных заданий и полно свободного времени, он вышел погулять, стоял сентябрь, светило солнце. Он чувствовал в себе силу, как всякое живое существо, подрастая, начинает чувствовать силу, которой должно быть достаточно, чтобы когда-нибудь, рано или поздно, победить врага, победив собственный страх. Он чувствовал силу – это было странное чувство, будто откуда-то извне, словно из воздуха, он, еще недавно тщедушный и бессильный, вдруг получил живой сгусток чего-то плотного, могучего, чего-то, что он не смог бы назвать, но что чувствовал в себе всякий день и всякую минуту, ощущая, как силу, с помощью которой можно сдвинуть горы.

Он не хотел двигать горы, он хотел взобраться по пожарной лестнице, не представляя себе, что может увидеть там. Мысль казалась ему кромольной, мечта несбыточной, к тому же, подойдя к школе, он совсем перестал чувствовать силу, в которой недавно был уверен, и все же он, сделав над собой усилие, пересек улицу и приблизился к стенам школы. Чтобы добраться до лестницы, нужно было зайти за угол, чтобы оказаться в безлюдном, скрытом от глаз, закутке, который образовывала торцевая стена школы, высокий дощатый забор, косо примыкавший к ее углу, и пыльные кусты акации. Там было тесно, в нос бил устойчивый аммиачный запах, лестница свисала со стены, начинаясь от середины окна, стало быть, чтобы дотянуться до нее, нужно было взобраться на высокий серый цоколь, опоясывающий школу. Запах мочи торопил, сбивал с толку, вызывая отвращение, мальчик сделал уже шаг, чтобы сбежать, странное, злое упрямство принудило его шагнуть обратно, он вздохнул, набрав в легкие вонючего воздуху, больно ударив колено, вскочил на высокий цоколь, руки его легли на третью ступень лестницы, он подтянулся, болтая ногами, перехватил правую руку, левую, наконец правая нога встала на первый прут. Шаг, еще, еще, первый этаж поплыл вниз, выклюнулся второй, в эту минуту он взглянул вниз, охнул, остановился, не понимая себя, желая спуститься, желая подняться, чувствуя сжатые, затекающие пальцы, вновь принялся перебирать руками — мелькнул третий этаж, он ступил на крышу, жесть гукнула под его ногой, мечта сбылась. Бурая от солнца и дождей, бугристая, расчерченная острыми ребрами жестяных сочленений, крыша лежала перед ним. Он шагнул – крыша отозвалась сердитым низким звуком, будто была недовольна. Он оробел, поборов свою робость шагнул опять, внимание его привлекла, выдававшаяся, будто росшая из крыши, странная будка с приоткрытым, круглым окном, подойдя, протянув руку к окну, он почувствовал, что ему не хочется продолжать, что он хочет домой, что с него довольно, довольно всего — и подвигов и переживаний, и впечатлений, в минуту, когда он собрался уже вернуться на лестницу, из полуоткрытого окна будки с чрезвычайным резким шумом вылетела пара голубей, мальчик отпрянул, взмахнув руками, упал, его потащило по пологой, гладкой поверхности к самому краю, над которым не было ничего, кроме изогнутой поперечной проволоки, уцепившись за которую, двигаясь по инерции он еще скользил несколько мгновений, покуда глазам его не открылась бездна. Он похолодел, пальцы его скрючились, сердце остановилось.

— Так ты идешь, чи ни?…

Николай не ответил. Он сел на землю, он не мог говорить, он помнил этот тяжелый холод, этот испуг, сейчас он переживал их заново.

— Идешь?… – не унимался старик.

— Потом, потом, все потом.

Альманах

Он лег, только лежа на земле он сам, его естество понимало – падать некуда, а значит опасности нет.

— Ну, черт с тобой.

— Иду.

Не позволив памяти тысячектратно сыграть для него весь спектакль заново, он скоро взобрался на вышку, огляделся и не увидел ничего такого, чего не видел бы прежде.

— Нет там никакого дыма.

— Нет?…

— Нет.

Через минуту Николай вновь стоял на земле.

— Значит нет?…

— Чо повторять?

— Нечего.

— Откуда ж она?…

Николай молчал. Он устал от разговоров, воспоминаний, раздумий, бессонной ночи, ему не хотелось больше говорить, думать, вспоминать. Ему хотелось тишины и покоя, которые бывают недостижимы, покуда человек жив, и оттого лишь более желанны. «Спать хочу я, — думал Николай, — спать, спать..»

— Спать хочешь?…

— Хочу.

Альманах

— Говорил я тебе.

— Говорил, — обмахиваясь березовой веткой, старик стоял, спиной к Николаю, — вот не слушаешь никогда.

— Только тебя и слушаю.

— Ладно, — старик улыбнулся чему-то, огляделся, поднял голову, — ладно, — повторил он.

— Что ладно?

— Выманим мы ее.

— Как это?

— Очень просто, — старик прищелкнул языком, — выманим мы ее, как лису из норы, выманим.

— Как?

— На жратву возьмем, — старик шлепнул веткой по сапогу, — давай, чо стоишь, давай воды неси, жратву готовить будем.

Николай отправился к колодцу, сделав два шага, сообразил, что зачерпнуть ему нечем, вернулся.

— Чо?…

— Нечем зачерпнуть-то.

— А-а… — старик не сдвинулся с места, — твоя однако вина.

— Моя.

— Тама, на складе, как зайдешь – все прямо, внизу, с правого боку на полке вроде тазик видел литров на десять – неси.

Николай отправился за тазом, желая, чтобы был он не слишком тяжелым, желая увидеть ее, желая, чтобы все это поскорее кончилось.

***

Таз нашел быстро, старый, битый, со следами древнего цемента, въевшегося в серое, в синюю крапинку, эмалированное дно. «В этом тазу на десятерых варить можно, — осматривая находку, думал Николай, — да нет у нас десятерых, и пятерых нет, двое нас, ну, может быть, трое…» Ему хотелось, чтобы их сделалось трое, ему хотелось видеть ее, почему – он не мог объяснить ни самому себе, ни кому-нибудь постороннему, его тянуло к ней, вот и все, что мог он понять.

Тянет.

Николай ударил ножом по темному цементу – тот отскочил легко, будто только того и ждал.

— Ничего, можно, — повертев таз в руках, одобрил старик, — зачерпни теперь как-нибудь, зачерпнешь?…

— Зачерпну.

Он обмотал широченную горловину таза ржавой проволокой, которую нашел за складом, спустил в колодец.

— Добре, — старик то и дело оглядывался, — тащи теперь кашу, заварим на весь лес!

Когда брикет был принесен, старик приказал Николаю разложить перед бараком костер, выплеснув часть воды, забросив в таз коричневый брикет, кипятить содержимое таза, помешивая варево длинной щепкой.

— Долго варить-то?

— Пока не придеть.

— Неужли придет? – Николай смотрел на старика с недоверием.

— Ты видал, как она вчера на кашу глядела?

— Видал, — отозвался Николай, — ты ж говорил, что из лагеря она, что лагерная, что под охраной?…

— А вчера она как пришла?…

— Я не знаю.

— И сегодня придет.

Варили долго, дважды съели ту, которую сварили, в третий раз заваривать было лень, клонило в сон.

— Может до завтра? – старик сладко зевнул.

— Попробую.

В третий раз, безо всякой уже надежды, заварил Николай кашу под вечер. Солнце село, огонь, весело трещавший весь день, едва горел, будто устал и он. «Глупое занятие, — думал Николай, помешивая ленивую темную пену, — не придет она, и никто не придет, и каша к утру остынет, и жрать ее я больше не могу, и видеть не хочу.» Огонь меж тем задрожал, дрожал какую-нибудь минуту, словно боялся набегающей тьмы, наконец юркнул в золу, угли мерцали, дымя в темном, сыром воздухе.

Спать.

«Странное дело, — думал Николай, — весь день боролся со сном, весь день ждал, весь день спать было нельзя и хотелось, а теперь, когда можно – не хочется, ничего не хочется, ни жрать, ни спать!… Но чего-нибудь я должен хотеть, чего-нибудь хочет всякий человек, даже тот, который пресыщен, все желания которого исполняются, тоже чего-нибудь хочет, чтобы желания исполнялись еще быстрее, или не исполнялись вовсе, или исполнялись бы слишком хорошо, или плохо, или черт его знает, чего он хочет?!…»

Он был раздражен, он не понимал себя, он не знал, что ему делать, он столкнулся с странным душевным непокоем, с которым не сталкивался давно, потому, что находясь здесь, в лесу, проживая эту нескончаемую лесную жизнь, беспокоясь только о собственной жизни, он привык беспокоиться о ней в ее животном смысле, как привыкли беспокоиться волки, которые собирались сожрать его и Ивана, как о ней беспокоились собаки, которых видел он в брошенной людьми огромной зоне, но сейчас, теперь в душе его шевелилось что-то другое, незнакомое, совершенно лишнее здесь, в лесу, и совершенно необходимое. Что? Он не понимал, позволяя себе не понимать, предчувствовал и боялся.

— Спать, однако, — старик зевнул опять, — спать пора, черт с ней совсем, свет клином не сошелся.

— Спи.

— А ты-то?…

— И я лягу погодя.

— Загорелось значить, ждать значить хочешь, бабу свою побоку, эту, стало быть, теперь за узду?…

Николай молчал, он хотел убить старика за эти его слова, понимая в то же время, что старик прав, во всем прав, во всем, он хочет ее, ту, которую видел вчера, хочет слышать ее трескотню, хочет видеть ее лицо, ее грязные, тонкие руки, хочет прикоснуться к ней, к ее лицу, рукам, ногам, хочет, хочет!…

— Ну-ну… — Иван шмыгнул.

— Ладно, ложись, я тоже лягу тут, у костра.

— У костра-то зачем, — старик едко усмехнулся, – в бараке ложися, я на всякий случай остерегся, секрет поставил, услышим, чуть что.

Николай не стал переспрашивать про секрет, что поставил Иван, пропустив мимо ушей Ивановы слова, думая неотступно о ней, о том, откуда она взялась, и о том, что может быть он не увидит ее больше никогда. Около часа промаялся он на остывающей комковатой земле, наконец ему надоело, он вошел в барак, лег на нары, вытянулся, тело сладко заныло, на душе однако было пусто, досада точила его. Зачем дал ей уйти, зачем не остановил, ведь мог, мог остановить, оставить хоть до утра, хоть еще на час, на два, зачем не пошел с ней, дурак, дурак, знал бы сейчас, где искать! Имя, имя проклятое, лагерное, эм-два-два не шло у него из головы, не ложилось на язык и неожиданно для себя, он стал звать ее Эмма, как звали героиню романа, названия которого он не помнил.

— Эмма…

— Ежеле застукали ее с твоим котелком, с кашей нашей, — тихо забубнил с соседних нар Иван, — ежеле поймали ее, как она ходила к тебе-то, за проволоку, а потом вернулася – она сейчас в буре сидит, милый мой человек, на сырой земле, в каменном гробу ниже человечъего роста и еще суток двадцать сидеть будет, а то больше.

— Где?…

— В буре – барак усиленного режима называется. Гроб, одно слово – гроб и есть, люди там с ума сходят, сколько раз было, света нет, пол каменный, либо земляной, ни сесть, не стать, ни разогнуться, кормят один раз в день, тишина да холод.

— Госсподи…

— Побег ведь это, побег, как ни крути…

— Молчи, молчи, ты!…

— Хоть и вернулась, а все одно – побег.

— Не может этого быть, не может, не может, Китай здесь, Китай, давно Китай, слышишь, ты?!…

— Слышу, не ори. А стрелял-то кто, на заре, два раза по три, кто стрелял?…

— Не знаю.

— Не знает он.

— Не знаю я.

— И я не знаю.

— Искать ее надо, искать!…

— Ищи.

Николай сел, спустил ноги, уперся руками в доски нар, внутри у него кипело и рвалось, но где искать ее он не знал и не мог знать. Там, где-то там, среди лагерей есть тот, в котором она и не одна, но кто там еще, кто?!… Неужели прав старик и там вся эта лагерная гадость, все унижение, весь ужас лагерей в действительности, в первозданном виде, с раскормленной озверелой охраной, с собаками, с расстрелами?!… Не может быть, этого не может быть, но что там есть и где оно, то самое, что там есть?!… И ведь слыхали они, оба вместе слыхали на рассвете автомат — где все это, где, где?!… Далеко ли, близко ли?

Прав, прав старик, прав, недалеко быть может, недалеко пришла, издалека не стало бы ее сил, голодная больно, голоднехонька, значит недалеко, но что такое недалеко, как недалеко, когда у каждого свое недалеко?…

Ощутив тяжесть беспомощности, Николай лег, голова его коснулась досок, в эту минуту снаружи раздался крик, скрип, шум, снова крик, знакомый плач, сердце его подпрыгнуло, он рванулся, распахнул дверь и не увидел ничего, кроме темноты, через секунду, выбегая с ружьем, его толкнул Иван.

— Сюда, сюда, — Иван призывно махал рукой, — вот она, вот, вот!!!…

Николай подошел к костровищу, на котором до сей еще поры висел таз с кашей, возле которого кто-то копошился в траве.

— Вот, вот она, попалась… — Иван тяжело дышал, — вот она.

— Кто, кто?… – машинально выдыхал Николай, догадываясь, кто перед ним.

— Кто, кто, — весело передразнивал его Иван, — вон кто! – старик ловко перевернул что-то темное – огромные, полные слез, глаза взглянули на Николая, — дед Пихто!

— Ты?!…

— Я.

— Эмма…

– Я, я, — она закивала головой, часто-часто, повторяя по своему обыкновению, — я, я, я, я, я…

Николай протянул руки, пытаясь ее поднять, она шевельнулась – в траве что-то заскрежетало, загудело.

— Что это?… – испугался Николай, — что?!…

— Секрет, — с удовольствием молвил старик, — ловушку поставил, как на лося!…

— Ловушку?!… – Николай не верил своим ушам, — на живого человека?… Из чего?

— Из проволоки, из чего же еще, всего лучше из проволоки вот и поставил из проволоки, надежно, не сбежит, еще никто не убежал!…

— Сними, — Николай искал в себе злости против Ивана и не находил, — сними сейчас же, сними, слышишь?!…

— Слышу. Как скажешь, я сниму, мне что, а в проволоке-то оно спокойней.

— Сними.

На тонкой, грязной ее ноге остался кровавый след от проволоки, на который она не обратила внимания, до которого Николаю хотелось дотронуться губами.

— Голодная опять.

— Я принесла, принесла, я принесла, — теперь повторяла она, шаря в траве руками, — я принесла, принесла.

— Что принесла-то?…

— Я принесла.

-17-

— Вот он!… – старик поднял котелок, дунул в него, заглянул, — до блеска вылизали, до скрипа.

— Есть хочешь?… – Она кивнула. – Ешь.

Сидя на земле, зачерпывая рукой, она ела кашу из таза, и в этом было что-то, что заставило Николая отвернуться.

— Чистые звери, — кивнул Иван, — я говорил.

— Говорил.

— А ты небось думаешь – они люди? — Николай уставился на Ивана, будто видел его впервые, — ду-умаешь, знаю, что думаешь, что мол я такой–рассякой, что я гад…

— Ты – гад, — отчетливо выговорил Николай.

— А она человек.

— А она человек!

— А я, значить, нет?

— А ты, значит, нет.

— Это потому, Кольша, что я тебе это говорю, — Иван улыбнулся, — я, стало быть, и виноватый, а ты поживи с ними, поживи, ты поймешь, что это за люди, скоро поймешь.

Иван уже отошел на несколько шагов, поворотился, бросил котелок в траву.

— На! Опять понесет кашу-то, кому она там носит, вот и иди за ней, иди, иди неотступно, может там и нет никакой охраны, может ошибся я, спятил может, сдурел, один иди, раз они люди, они тебя не тронут, не съедят заживо-то, не порежут, заодно и знать будешь, кто там у нее, хахаль может, — старик хохотнул, — может и не один, ну и вообще!…

Ревность, зазубренная, острая ранила Николая.

«Нет, — тихо и твердо сказал он ревности, — нет.»

Эмма подняла глаза, в тазу осталась ровно половина каши.

— Я… Я… Ему, ему, я ему…

— Хорошо.

Переложив кашу в котелок, она поднялась, прижав к себе драгоценную ношу, ждала.

— Чего ты ждешь? – спросил ее Николай.

— Можно?… – она собралась уже исчезнуть.

— Стой, — она остановилась, глаза ее сделались тревожны, — Иван, — позвал Николай, — Иван!…

— Ну?

— Пошли вместе.

— Куда бы?

— Не знаю. К ним. Пошли посмотрим.

— Зачем? Мне незачем.

— Пойдем.

— Страшно одному-то?

— Страшно.

— То-то. А то начал, как, все равно!… Ты думаешь, я не понимаю, что они принижены, что они такие ж, как я, как ты – я все понимаю, были, были такие, а теперь сломаны, сломаны, теперь это звери, не люди!…

— Пойдем.

— Нож оставь, и я оружья не возьму, палку разве, и то так, для опоры, — Иван поднял длинную, изогнутую палку, которой Николай мешал в костре, примерился, оперся, — загинем если – на твоей совести будет, на твоей душе грех! Ну, идем, что ли?…

— Идем.

— Нельзя, нельзя, — затараторила было она.

— Молчи, — оборвал ее Иван, — веди, ну.

Она покорно пошла впереди, не оглядываясь, даже не думая убегать. «А могла бы, — думал Николай, глядя на запекшийся след на ее ноге, на ее странный, мешковатый наряд, — могла бы убежать, юркнула б в траву и поминай, как звали, а она… Откуда в ней эта покорность, откуда она?… – он собрался уже задаться риторическим вопросом, но к вопросу тут же само собой добавилось, – …во мне? – и в эту минуту вопрос перестал быть риторическим, не желая вспоминать, он вспомнил десятки, сотни случаев, явленной им, проклятой, почти рабской покорности, случаев, давно им позабытых, отысканных вновь, болезненных, унизительных, глупых, он вспоминал удивительную покорность отца и матери, и слово, которое лишь показалось, выклевывалось снова и снова – то была рабская покорность.

Рабская покорность бывает у рабов.

— Вот, вот он, тут, вот тут, должен быть тут, тут, тут, — затараторила она, как только подошли они к большой брошенной зоне, — вот тут, тут.

Входя, поминутно оглядываясь, Николай поднял голову – у самых ворот, левее были вкопаны высокие шесты, на которые сверху было насажено что-то, чего он не мог разглядеть, предположение заставило его вздрогнуть.

— Никого, однако, — прошипел Иван, — врет, небось, нет никого.

— Замолчи, ты…

— Зови, зови, кого зовешь-то, зови, черт тебя дери, страшно, — шепотом продолжал Иван, — страшно тут, накличет, беду накличет, того и гляди!

Она огляделась, повернулась к Ивану и Николаю.

— Боится, боится, боится он, боится, — прошептала она привычной скороговоркой.

— Кто?…

— Он.

— Кто он? – не унимался старик.

— Папа.

— Кто?…

— Ща-пять-пять-три, — произнесла она множество раз, словно лагерный номер был яснее папы.

— Отец?…

Она едва заметно кивнула, ревность в Николае поникла.

Все трое ждали, стоя в напряженной тишине, оглядываясь на всякий шорох, Николай и Иван переглядывались, желая убраться отсюда, не веря ничему, поглядывая на, бегущую от ворот, дорогу.

— Выходи, гад, стрелять буду, — целясь палкой в темноту, прошипел Иван, выходи, ну?!…

В следующую минуту из темноты показался человек с поднятыми руками, он был мал ростом, он шел на них медленно и оттого сделалось Николаю и вовсе жутко.

— Стоять! — скомандовал старик, не опуская палки, — человек остановился, — лежать! – человек покорно лег, — руки в сторону, ладонями вверх, пальцы раздвинь, — человек повиновался, – ты кто, обзовись?

— Ща-пять-пять-три.

— Статья?

Человек назвал статью, долго перечислял пункты, подпункты.

— Политический, — бросил Николаю Иван, — ходка?

— Третья.

— Срок?

— Последний?

— Я спрашиваю.

0 0 голоса
Рейтинг статьи
Подписаться
Уведомить о
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии
0
Оставьте комментарий! Напишите, что думаете по поводу статьи.x