Главная / ПРОИЗВЕДЕНИЯ / ПРОЗА / Андрей Васильев | Сталь

Андрей Васильев | Сталь

— Да не знаю я. В первый раз вижу, как и ты, в первый раз в жизни!

Они отдышались, подождали, собаки не появлялись, они вновь тронулись в путь вдоль забора, удивляясь громадности зоны, северную сторону которой они не прошли еще до конца.

— Будет ли конец-то?…

— Не знаю, я таких зон не видывал, — задыхаясь, говорил старик, — слыхал только, слыхал, что бывают огромные, которые при шахтах к примеру, при рудниках или при заводах, когда народу надо много, пропасть народу-то…

— Может обойдем ее, Иван, может обойдем, черт с ней, с зоной этой, на кой она нам-то, на кой?!…

— Может и обойдем, — рассудительно отвечал старик, — однако покуда никак не обойти, все обходим, обходим, ни конца нет, ни края. Вон однако и шахта, – далеко за забором показалась заостренная черная вершина, обосшего ершистым кустарником, террикона и рядом четверть огромного, порыжелого, опутанного тросами, замершего чугунного колеса.

— Не пойдем.

Альманах

— Ты людей хотел видеть?…

— Не этих.

— Может и нет тут других, да нам и не надо!… – старик внезапно повеселел, — ты, Кольша, не бойся, я сам к ним пойду, сам, если что, сам пойду, сам-один, я с ними договорюся, не сомневайся, дорогу спрошу, может жратвы какой раздобуду, эх-ма!

Старик прибавил шагу, забор все не кончался, они шли и шли, останавливаясь, передыхая еще час и больше, наконец, отмеченный высоченной сторожевой вышкой, явился угол зоны, на вышке никого не было видно. Старик долго вглядывался, в вышку, просил поглядеть Николая, вглядывался опять, он не решался приблизиться, все шептал, все бормотал что-то про то, что на вышке неперменно должен кто-нибудь быть, что не может быть, чтобы вышка была пуста, что за это трибунал и прочее, и все же подходить боялся.

— Убьет, если увидит.

— Кто?…

— Кто, кто, известно кто, солдат, караульный, у него приказ есть, ему ничего не будет.

— Приказ, какой приказ? – Николай лег в траву, ноги его дрожали, голод давал себя знать.

— Простой приказ, ежеле кто подойдет к проволоке, хоть с одной, хоть с другой стороны – стрелять.

— Что ж он не стреляет?

— Оно и удивительно, — отвечал старик, — и однако ж проверять на своей шкуре неохота.

Углубившись в заросли, они, как смогли, обошли вышку, то и дело оглядываясь на нее, пошли дальше. И вновь потянулась проволочная заросшая стена, за которой не видно было ни людей, ни собак, старик матерился, с трудом переставляя ноги, умолкал, матерился вновь, покуда язык его не начал заплетаться. Только под вечер вышли они к воротам лагеря, из-под под которых, протиснувшись вплотную, тянулись поржавелые темные рельсы. Забыв всякую осторожность, Николай подошел к воротам, старик предусмотрительно стоял позади.

— Боже… — Николай поднял глаза – от ворот внутрь зоны, косо перерезанная железнодорожной колеей, простиралась огромная вытоптанная площадь. Вся она была заполнена собаками.

— Госсподи…

Собаки были разных мастей, возрастов, они изучающе смотрели на пришельцев, несколько мгновений было тихо, вдруг одна залилась в самой гуще стаи – псы, загремев низким, утробным лаем, бросились к воротам. Николай отступил, упал, старик подхватил его, Николай оглянулся, встал, попятился, псы, в глазах которых сверкала ненависть, волнами бросались на колючую проволоку, отбегая, бросались вновь. Ворота дрожали, дрожал воздух, земля, дрожал Николай, дрожал Иван.

Альманах

Пха-ааа!!! – раздался выстрел, ближние псы завизжали, один повис на проволоке, стая отпрянула, рассыпалась, тот, что висел на проволоке, тряс головой, скреб задними лапами.

— Нет, нет тут никого!… — кричал старик Николаю в самое ухо, подталкивая его, недвижимого, онемевшего от испуга, — да иди, ты, чучело, иди, иди, проклятый, — старик бил Николая по щекам, по ребрам, по спине, — не стой столбом, нет, нет никого, видать бросили их люди-то, ушли и бросили, видать злы они на людей, на всех видать злы!…

Уходя, они долго слышали рокот десятков собачъих глоток, который с сотни шагов можно было принять за гром небесный.

— Господи, — придя в себя, оглядываясь, все причитал Николай, — госсподи…

— Страшное дело, — поддакивал Иван, — не видал я такого-то, не приходилось, чо будет, если выйдут они, если вырвутся — все живое в округе порежут, пожрут, а человеку и вовсе лучше не подходить, на пушечный выстрел не подходить к ним, к собакам этим!…

— Почему?… – Николай уставился на Ивана.

— Потому что нет на свете врагов больше, чем прошлые друзья.

Они шли молча, долго, пытаясь выбраться из густых зарослей, держали на юг, часа через полтора, Николай остановился, вздохнул, тронулся было, остановился вновь.

— Чо ты?…

— Сил нет у меня, — улыбнулся Николай.

— Пожрать тебе надоть.

— Надо.

— Патрон еще есть у меня, один есть, может встретим кого, птицу какую, может убьем…

— Когда?

— Кто его знат. Покуда не встретили. К воде бы нам, к реке бы, может утку, селезня может…

— Нет тут никакой реки.

— Где-то ж есть.

— Где?

— Не знаю… — старик отвел глаза.

— Нет и не было.

— Где ж она?…

— Ничего нет!… Ни реки, ни людей, проклятое место, проклятое!!!…

— Заколдованное будто. Сколько идем, никуда не пришли.

— И не придем!… Куда мы, куда теперь?!…

— На юг.

— За каким чертом?!…

— Сам сказал.

— Нет зесь ни юга, ни севера, ни востока, ни запада, ничего нет, есть только леса эти, да зоны!…

— Зон-то больше не будет, я чай…

— Почему?

— Места глухие больно.

— А что будет?… Что, что?!!!…

— Кто его знат, что будет. Богу ведомо…

— Врешь!…

— Я?…

— Врешь, ты!… Бога здесь нет.

-11-

— Бог, он всюду…

— Сколько раз замечал.

— Что ты, про что?

— Вот со всеми бог, со всеми, в каждом бог, — Николай захлебывался, спеша, чтобы не потерять мысль, — а от кого отступится — и все, и хоть сдохни! И бьется человек, из сил выбивается, а никакой жизни нет у него, хоть умри!… Ни денег ему, ни удачи, ни пути, ни дороги – ничего, только зависть одна, зависть проклятая к тем, у которых и жизнь, и удача, у которых отец-мать, и дом, и деньги, и любовь, и все, все!…

— Это ты про себя что ли?

— Про себя. Да.

— А про меня что скажешь?

— Ничего не скажу.

— Ничего?…

— Ничего. Ты сам про себя все знаешь, и грехи свои, и вины свои.

— А про сынов моих?

— Не знаю, не знаю я!!!…

— То-то, что не знаешь. А говоришь.

— А ты что, святой, ни в чем не виноватый?!…

— Виноватый, — старик сдвинул брови.

— А чо спрашивашь?

— Не настолько ж…

— А это не нам решать, — Николай отвернулся, кажется он хотел сказать что-то еще.

— Ну а раз так – и вопить неча, — Иван махнул рукой.

— Что?…

— Крепись, вот что, крепись, верящий если – верь, что так, как оно есть — хорошо, богу угодно, ему решать, корчишься – корчись — богу угодно, ему решать, с голоду пухнешь – пухни, угодно так, ноги протянул – богу угодно, ему решать, сам ли загинул, дети ли твои, родные ли, близкие, целый ли народ – одно и тож – он решает, он знает, все знает, лишнего не взыщет, угодно, значить, смирись, молчи, верь.

— Я…

— Молчи!…

— Ты?…

— Молчи!!!… Верь и молчи!!!

Николай отшатнулся, он хотел возразить, да мысль, напуганная криком Ивана, его неубиваемыми аргументами, ускользнула, не оставив следа, ни намека. Николай стоял, держась за гибкие ветки кустарника, чуть поодать, не глядя на него, стоял Иван, который был прав, тысячу раз прав и неправ одновременно, неправ потому, что не может быть прав, выживший из ума, нищий старик.

— Устал я.

— Вижу, что устал. И я устал, как собака, устал, да что толку конючить, идти надо, — Иван вздохнул.

— Куда?…

— Вперед.

— Некуда, — Николай опустился на землю. Сел.

— Вперед, вперед!…

— Не могу я…

— Впере-ед!!!… – багровея, орал старик в лицо Николаю, обдавая его смрадом плохо переваренной тушонки, — только вперед, назад ни шагу!!!… Встать, встать! – Николай мотал головой, не чувствуя в себе сил, — вста-ать!!!… – Николай закрыл глаза, светлые тени забегали, заметались, внезапно в глазах вспыхнуло, рассыпалось, Николая тряхнуло, раз, другой, он открыл глаза – старик бил его по лицу крепким, костистым кулаком.

— Побойся бога, — падая, произнес Николай, — побойся бога-то, побойся, — шептал он уже без звука, проваливаясь во тьму.

Он не слышал, как, бросив его на землю, старик выругался, не видел, как, сорвав с покатого плеча ружье, Иван прицелился ему в грудь, в голову, опять в грудь, как решимость окрасила лицо старика, как после покинула его. Он спал. Рядом, на охапке свежей травы, намотавши на локоть ружейный ремень, спал небритый, грязный старик.

Оба проснулись на рассвете. Николай, не размыкая глаз, вспоминал вчерашнее, которое смешивалось с позавчерашним, с давешним, давнее прошлое мешалось с недавним, слипаясь до неразличимости и нельзя было разобрать, где кончается одно и начинается другое. Николай думал о себе, о том, что жив, что один — отчего-то он был уверен, что остался один — и думая об этом, он не понимал, радоваться ему, или горевать. Лицо болело, левая сторона и глаз, и ближе к носу ныло, под кожей и в глазу стучало, как стучало вчера в руке.

Вчера?…

Он задумался, ему казалось, что в руке у него стучало давно, очень давно, что он уже не помнит, когда и все же это было вчера, минули только сутки, огромные, неизмеримые лесные сутки. Куда теперь, что делать, идти или не идти, и если идти, надо ли начинать сейчас, или можно позже, потом, после того, как все передумает, как найдет в себе силы? Он вытянулся, шумно вздохнул.

— Проснулся?… – скрипнул знакомый утренний бас.

Николай не ответил. Он жалел, что он не один, что придется идти, потому что надо, потому что… Прочие причины, недавно такие отчетливые, ясные, не находились, он пошарил в памяти, как в глубоком, темном мешке, но так ничего и не нашел.

— Вставай, что ли…

Рядом зашуршала трава, Иван закашлял, заскрипел, встал, затопал, зажурчал, Николай все еще не открывал глаз, вспоминая перекошенное гримасой ненависти, исхудавшее лицо старика, виденное им вчерашним вчером, его костистый кулак, вспышку в глазах, связывая все это с сегодняшней болью. «Он меня бил, вчера бил, по лицу бил, — думал Николай, — вот почему болит, вот почему я не хочу открывать глаза. Сперва я его бил, потом он меня, ни за что, ни про что, впрочем нет, я хотел спасти, его спасти, я не мог поступить иначе, а он, за что он бил меня?…»

— Ты за что меня?…

— А?…

— Ты за что меня бил?

— Я-то?…

— Ты-то.

— За то же, за что и ты меня, — старик говорил не торопясь.

— Так за что?…

— Не за что, а почему.

— Почему?

— Потому что ты идтить не хотел.

— Куда не хотел.

— Никуда не хотел. Лечь хотел, лечь, помереть, как я давеча.

— Врешь ты.

— Нет не вру. И по-хорошему надо было б пристрелить тебя, друга милого, потому что такой человек — он, как, все равно, гиря.

— Что ж не пристрелил?…

— Хотел. Передумал. Патрон пожалел.

Открыв глаза, Николай увидел высокое голубое небо, которое видел вчера, под которым было ему хорошо и спокойно. «Эх, сейчас бы взлететь, — думал он, — взмыть, оставив на земле пустые разговоры, неуклюжие желания, свою вечную глупость, жалкие страсти, смешные страхи, обиды, взлететь, унестись, только бы больше не жить эту нескочаемую лесную жизнь, не видеть осточертелого старика и бесконечного леса, кустарника, проклятых зон, собак, волков, не думать о них, не знать, не испытывать страха, не тащить на себе утомительной, однообразной тяжести жизни, превратиться в дух, в воздух, в ничто, раствориться в этой синеве, ни о чем не жалеть, не страдать, не помнить… Как было б хорошо, как светло, беззаботно. Он вспомнил про Соню, лицо которой память нашла не сразу, сердце его не упало, не оборвалось, даже не забилось, он не чувствовал своего сердца, будто его не было вовсе, он не чувствовал ни любви, ни желания, ни сожалений, он чувствовал и понимал только одно свое желание — не жить.»

Николай снова закрыл глаза.

— Остаешься?… – старик стоял все там же, в стороне.

— Остаюсь.

— Что ж, хозяин- барин, — вышептывая дежурные, незлые ругательства, старик завозился, что-то легкое бросил Николаю на грудь, — вот те спички, вот те соль, котелок тоже оставлю, — котелок грустно брякнул в траве гнутой проволочной дужкой, — ежеле хошь, и бутылку пустую отдам, возьмешь?…

— Возьму.

— Ножик есть у тебя, — продолжал старик, — ружья дать не могу – по жене память, ну, прощай, что ли…

— Прощай.

— Неужто правда останешься?…

— Останусь.

— Загнешься один-то.

— Загнусь.

— Неужто не жалко себя-то?…

— Не жаль.

— Молодой ведь ишо…

— Тебе-то что?

— Мне ничего. А все ж жалко.

— Не жалей.

— Глупо как-то…

— Это да.

— Шел, шел и на тебе!…

— Так оно и бывает.

— Главно, шел, шел…

— Никуда не пришел.

— Придешь ишо.

— Нет.

— Ну, прощай.

***

Старик шагнул, дрогнув, кусты застыли в безветрии, на мгновение стало тихо, прерванный было, стрекот кузнечиков сомкнулся над его головой, Николай захлебнулся в нем. Он лежал, не размыкая глаз, ничего не желая, ни о чем не жалея, не чувствуя ни голода, ни страха, разглядывая странную, маленькую, невесть откуда взявшуюся мысль. «Надо идти, — шептала маленькая мысль, — надо идти, надо, надо, — Николаю стало смешно, глядя на эту мысль, он улыбался, мысль все не унималась, она подпрыгивала, потешно переворачиваясь в воздухе, пищала, — надо, надо, нам надо идти!…»

«Нам, кому это нам? – с улыбкой думал Николай»

«Нам, нам, — пищала маленькая мысль, — тебе и мне!»

«А кто ты?…»

«Я – твоя маленькая жизнь!… – гордо отвечала маленькая мысль, — если ты не пойдешь – я погибну…»

«Ну и что?… – равнодушно спросил Николай.»

«Если я погибну, — громко пискнула мысль, — я никогда не стану большой, долгой, и ты — ты никогда не женишься на Соне, не родишь детей, не состаришься, не увидишь внуков…»

«Почему? – недоумевал Николай.»

«Потому что, если погибну я – погибнешь и ты.»

Николай открыл глаза — солнце стояло уже высоко. Он остался один – он понимал это и прежде, и час, и два назад, и когда старик расспрашивал его, и когда уходил, и когда, проводив Ивана, он остался лежать в тишине, но только сейчас Николай ощутил страх одиночества и томительную горечь пустых сожалений.

— Надо идти, — повторил он, радуясь, как другу, возвратившемуся, спасительному страху, — надо идти.

Он засобирался, оглядевшись, побросав в мешок все, что оставил ему старик, он попытался встать на ноги – встал легко, сейчас он не помнил своих прошлых мыслей, что привели к душевному упадку, сейчас ему казалось, что можно выйти, что он обязательно выйдет, нужно только идти на юг, идти, не сворачивая, день и ночь. Минуты заняло разгадывание сторон света, юг, огромный, волнующий юг лежал перед ним. Он вздохнул, перекрестился и отправился на юг.

Николай шел, продираясь сквозь кусты, рассчитывая каждый свой шаг, стараясь совершать меньше ненужных движений, чтобы тратить как можно меньше энергии. Его качало, сердце его билось так, что на груди вздрагивала рубаха, временами у него темнело в глазах. Он был голоден. Вчера в это же время, или раньше, похлебал он стариковского супа, сваренного из четырех последних картошек, ни вчерашним вечером, ни сегодня не ел больше ничего.

Грибов, он может поесть грибов!…

Николай удивился собственному беспамятству, сунув руку в мешок, пошарив, ощутил на дне странную слизь, вывернув мешок, он сообразил, что осклизлая черная грязь – это и есть грибы, которые собрал он вчера. Новых, новых надо грибов, а для этого надо выбраться из проклятых кустов и травы, а для этого надо идти и идти, покуда не кончатся и кусты и трава. Одно хорошо – в траве можно было отдохнуть, лечь на мягкое, раскинуть руки, забыться, слушая нескончаемый грохот кузнечиков, пение птиц. Утомившись, он ложился, подставляя солнцу лицо, которого не видел, кажется уже целую вечность, ни о чем не думая, дремал полчаса, может быть больше, поднимался, чтобы идти дальше, понемногу теряя веру в то, что однажды выберется из кустов, которые кончились, как и начались, внезапно, словно кто-то перевернул страницу. Солнце клонилось к закату, когда вышел он к тихому, прозрачному ручью на опушке нового леса.

Вода.

Первым делом, будто боялся, что вода уйдет, что ему не достанется, Николай наполнил бутылку, тщательно заткнул ее, перевернув, долго смотрел, желая убедиться, что из-под плотной берестяной пробки не течет, потом, улегшись на влажный песок, отогнав, плывущий поверху мусор, зачерпывая котелком, пил, отдышавшись, пил еще, покуда не полилось из ноздрей. Все это время он смотрел на свое отражение в воде, смотрел безучастно, потому что не узнавал себя, вдруг, глянув, шлепнул по поверхности воды, словно не желал мириться с тем, что видел, дождался новой глади, вгляделся – на него смотрел исхудавший, обросший клочковатой, заостренной черной бородой, человек, которого он не знал прежде, не видел, которого никак не мог назвать своим именем, прировнять к себе. Это был другой человек, с другим лицом и другими глазами, которых он не видывал прежде. Глаза были быстрые, злые, недоверчивые, глаза то прятались, то появлялись вновь, они то светлели на мгновения, то темнели и гасли, глаза метались, то и дело охватывая горизонт, дотрагиваясь до каждой мелочи. Николай сел, он больше не смотрел на воду, теперь, как бы ощупывая себя изнутри, он понимал, что изменился, живя в лесу, однако ж не до такой степени, чтобы его нельзя было узнать, это все еще он, Николай Сталь, хоть ни мать, ни отец, ни даже Соня, встреть они его сейчас – его бы не узнали. И все-таки это был он, тот самый Николай Сталь, который приехал в бывшую Россию, в безбрежный Китай вовсе не для того, чтобы развлечься, но для того, чтобы найти свой исчезнувший народ, его след, его память, найти хоть что-нибудь, хоть что-то, чем можно было бы успокоиться, что можно было бы принять за правду.

— Это я, — сказал он самому себе, воде и лесу, и услышав себя, для верности добавил, — это я. Я.

Он вспомнил про грибы, огляделся, сейчас было поздно собирать их, сейчас было поздно идти в лес, на краю которого стоял он, вглядываясь в его темную толщу. Идти на юг значило идти в лес, идти в лес значило рисковать, зайти в ближайшие часы в самую чащу, остаться там на ночь. «Однако жрать охота, чертовски охота жрать, — думал Николай, не сходя с места, — а для этого нужно идти искать грибы, больше нечего, больше нечем утолить голод, больше ничего не взять у этого леса. А в лесу небось много всего, — Николай щурился, глядя сквозь деревья, — чего только нет в этих глухих лесах, и зверья и дичи полно, да как взять, никак не возьмешь, рукой не поймаешь, словами не заговоришь…» Недавно, совсем недавно боялся он помереть от жажды, шатаясь без воды по нескончаемому горелому лесу – теперь воды у него довольно, теперь он может подохнуть без еды, если в этом лесу не сыщет грибов.

Подохнуть?

Он стал думать о том, о чем не думал давным давно – боится ли он умереть. Раньше ответ казался очевидным – смерти боится все живое, потому что оно живое. А он? Боится ли он? Боялся. А теперь?… Прежде, чем ответить на этот вопрос, нужно было ответить на предыдущий, на главный – жив ли он? Николай ощупал себя руками, сперва правой, потом левой, провел ладонью по лицу, нащупал шелковистую, мягкую бороду. «Глупый вопрос, — думал Николай, — глупый, лицемерный, жив ли, а кто бы сейчас думал, кто бы задавал его, ежеле б не был жив?…» Николай улыбнулся, предчувствуя ответ, в эту минуту кто-то огромный и серый, показавшийся ему огромным и серым, с треском и топотом вылетел из кустов, встал в нескольких метрах от него, превратившись в слух, чуть заметно поводя ушами, постояв, пустился дальше, громко топая по опушке, удаляясь по долгой, пологой дуге. «Кто это, кто это был, — страшивал себя Николай, успокаивая сорвавшееся сердце, усаживаясь под большим, суковатым деревом, вспоминая увиденное, не отпуская его, — кто?… – Ответ не находился, солнце кануло, Николая мутило от голода, его клонило в сон, глаза слипались, голова падала, мысль не уходила, терлась : не собака, не волк, не лиса, не барсук, — Николай с трудом припоминал животных, которых видел он в зоопарке, в далеком детстве.»

— Не помню, буркнул Николай, — ни черта не помню, как, все равно, старик.

Он вытянул шею, надо было выбрать место для ночлега, подумал, что придется встать, чтобы увидеть больше, цепляясь за дерево, встал, оглядываясь, далеко, километрах в полутора правее себя, заметил он светящуюся точку — костер. Николай шагнул за дерево, замер, вглядываясь, не веря своим глазам, соображая судорожно, скоро, желая убежать, в то же самое время желая подойти, увидеть тех, кто там, у костра, увидеть людей. Зачем?… Он не мог ответить себе, он хотел видеть людей, он хотел, и сколько бы ни думал, хотел только больше. «Могут, могут быть лихие люди, могут быть разбойные, злые, только тут ни дорог, ни прохожих, кого тут грабить-то, кого, где здесь разбойничать — негде, леса кругом, охотник, конечно, может быть, так не опасен охотник-то, не станет охотник, если только не спятил, не станет на него бросаться, стрелять в него, резать его, рвать, а может быть кто-нибудь из этих, низкорослых, страшных, из тех, которые убивали друг друга, а убив, отрезали друг другу головы, которые могут убить и его?…» Прикидывая так и эдак Николай шел уже к костру, шел тихо, почти беззвучно, таясь, думая, что если случится – он успеет схорониться в лесу, который превратился уже в непроглядную, черную стену, — ну, а сыщут – убьют.

— Иди, иди к костру-то, — громко сказал старик, не поворотив головы, — иди, Кольша, не бойся, знаю, что это ты, я тебя уж давно чую. — Николай подошел. – Садись, — Николай сел. – Видал зайца-то?

— Видел.

— Полдня меня мотал, измотал вконец. Как ни прицелюсь – он в бег, сытый, жирный, как боров, по кустам несется только треск стоит, как все равно танк, не разбирая прет!… – Старик плюнул, вытер губы, нос, — полдня за ним бегал, устал, как собака!… – Николай чувствовал тепло костра, протянул руку, другую, — ближе садись, — старик поманил Николая рукой, — не стесняйся, эх, мне бы собачку, — продолжал старик, — хоть бы какую маленькую, завалящую, чтоб она его гоняла, блядя, вместо меня бы, он бы уж в животе бы у меня бегал, круги нарезал, мать его… Не пробовал зайчатины-то?…

— А?… – Николай вздрогнул.

— Не пробовал, говорю?

— Нет, — Николай помотал головой.

— Хорошее мясо, жирное, вкусное, ежеле с умом, жестковат бывает, ежеле заяц старый, да нам все одно, лишь бы брюхо набить!

Николай представил себе убитого зайца, окровавленную серую шерсть, окровавленное теплое мясо, к горлу подступило, вывернуло одной желчью.

— На-ко, попей, попей водички, — старик протянул Николаю флягу, Николай отказался, ждал нового позыва, дождался, старик глядел на его мучения с интересом, — эвон, с голодухи-то, желчью рвет, плохо дело, да ничего, завтра добудем, кого-никого, а добудем!… – горечь жгла Николаю язык, во рту горело, — и главное — промахнуться нельзя, один патрон-то, один единственный!… – воскликнул старик, добавил, — пса, что я в зоне подстрелил, надо было забрать, с проволоки снять, дорезать, с мясом бы щас были, с мясом бы, а теперь сидим с хером во рту, у следов заячъих, как, все равно, эти…

-12-

— Ты почему не ушел?

— Тебя ждал.

— Врешь.

— Нет. Знал, что выйдешь…

— Ничего ты не знал.

— Знал.

— Не мог знать.

— Как хошь думай.

— Испугался ты, страшно одному, плохо.

— Плохо, — согласился старик.

— Потому и не ушел.

— Может так, может нет, — Иван улыбнулся.

— Так и есть, чего там.

— Вдвоем, как ни крути, веселее.

— Угу… — Николай взглянул на старика исподлобья.

— А в общем — все едино.

— Не-ет… — Николай, не понимая себя, спорил, уворачиваясь от дыма, — не все равно, совсем не все равно!…

— Ежеле ты хочешь, я уйду, — старик зевнул и было видно, что ему безразлично, что он не врет, — уйду, когда скажешь?… Хошь – щас уйду, сию минуту, хошь – завтра? Все равно не выйти нам отсюда, ни вдвоем, ни в одиночку, разве случай какой выскочит, или китайцы может найдут, только они нашего-то брата не шибко жалуют.

— Застрелят?

— Нет, что ты…

— Побьют?

— Нужны мы им больно, бить нас. Нет. Мимо пройдут.

— Как это?…

— Они нас не замечают, мимо глядят. Живут сами по себе, делают, что хотят. Не удержали землю-то, их земля-то теперь, ихняя, а они и рады, хозяйствуют, дороги строят, заводы ставят на реке-то на нашей вместо деревни-то моей, вместо дома моего, вместо могил, я слыхал, завод будет, так-то. Их земля – что скажешь?

— Ничего.

— Они конечно нам жить не запрещают, другой раз приедут, посчитают, спросят, жратвы привезут, а как будто и нет нас.

— Нас и так нет.

— И так нет, и сяк нет…

— Выйдем, старик, выйдем мы.

— Ваши бы слова бы, да богу бы в уши.

— Вот увидишь.

— Спи.

0 0 голоса
Рейтинг статьи
Подписаться
Уведомить о
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии
0
Оставьте комментарий! Напишите, что думаете по поводу статьи.x