Разрешите начать издали (а писать я буду о романе Леонида Гиршовича «Арена ХХ», 2016).
Я знаю одного математика, ужасного рационалиста, а в прошлом – большого книгочея. Он даже детективы во множестве поглощал, что ведь есть чтиво. И вот с возрастом его отвратило от чтения. Он рационально объяснил, почему. – У литературы среди массы функций есть познавательная. Пока жизнь ему была внове, он её учил, в том числе, и по книгам (а в математики пошёл, чтоб от жизни быть подальше). А потом, со старостью, он решил, что, собственно, всё знает, и его от чтения отвратило. Только стихи иногда ещё почитывает.
А что такое стихи? Там же бездна дополнительной относительно прозы сложности. Например, не только ритм и рифма повышают тонус речи (ритмическое и звуковое ожидание и его подтверждение ли неподтвеждение), но и незамечаемые, но переживаемые, повторы согласных. А ещё краем сознания улавливаемые иные, чем обычно, значения слов, когда они попадают, скажем, в начало строки. (Что называется «динамизация материала».) Отчего чтение затрудняется. Как математику ему, наверно, приятны дополнительные мозговые усилия (это для нас, обычных, формулы молчат; а для математиков они полны жизни, и словесный текст – скучнее).
Затруднённость мне приводит на ум такой пример счёта, скажем, пастухом пасомых овец, коз и лошадей: одна овца, две овцы, одна коза, три овцы, одна лошадь, вторая лошадь, четыре овцы, две козы… И т.д.
В общем, трудно – интересно.
И вот так, уводя чуть не на каждом слове в сторону от повествуемого, пишет Гиршович. – Вот, скажем, самое начало:
«Дни были лётные.
Три отроческие спины на пляже кисти Дейнеки…».
Тут предлагается вспомнить соответствующую известную в советское время репродукцию.
«…позвонки, как у динозавров. И всё-то у этих трёх отроков впереди, как тот, например, гидроплан, что над морем. Или представляешь себе «Футболиста» его же, Дейнекина письма…».
«…или Олеши? Кем там написано: «Блестящая белая ляжка, огромное израненное колено, чулок сполз на яростной кривой икре, нога ступнёй влипла в жирную землю, другая собирается ударить – и как ударить! – по чёрному ужасному мячу… Глядящий на эту сцену уже слышал свист кожаного снаряда, уже видел отчаянный бросок вратаря».»
И как быть, что это не Олешей написано, а Набоковым («Дар», 1933-1938)?
«Да-да, дни были лётные, спортивные, слепящие лазурью. Аэроплан – дельфин облаков. До Чёрного моря далеко – взамен курортного прибоя языческое воскресное купанье в городских водоёмах.
Лётчик над городом. Облегающий голову шлем, защитные очки.
Там ждёт тебя-а-а любовь! –».
Это – ассоциация из «Кармен» (1874) Бизе.
«насвистывает он любовный марш тореадора, заглушая шум мотора. (Внутренний слух, как некая армия: всех сильней.)»
Тут намёк на песню Покрасса и Горинштейна «Красная Армия всех сильней» (1920), написанную вначале успешного наступления… белогвардейцев из Крыма в Донбасс, явившимся (авторы как в воду глядели) последней судорогой Гражданской войны и белых перед разгромом таки их Красной Армией.
Тут и малоформатная страница заканчивается.
И всё это есть (что понимаешь много-много позже, при перечитывании) секундное представление-отвлечение главного героя, Николая Ивановича, эмигранта поневоле из Казани через Дальний Восток, Шанхай и Францию в 20-х годах оказавшегося в Берлине, сидящего в 1932 году «в кафе «У оперы»» и подтрунивающего над отцом Лилии, за которой Николай Иванович ухаживает успешно с того момента, как признался ей, что хулиганил, очень быстро везя в катафалке на кладбище погибшего авиатора, катателя женщин на самолёте над Берлином, – хулиганил потому, что думал, мол, что авиатор Лилю вместе с собой угробил, а не другую.
Заворот мозгов…
И так – весь роман.
Мог ли Набоков видеть картину Дейнеки, если художник получил золотую медаль Парижской всемирной выставки в 1937-м, чтоб над картиной издеваться? Или Гиршовичу, вставившему тут ни к селу, ни к городу Олешу, важно было просто сотворить кучу-малу?
Может, перед нами произведение постмодернизма, ни что не считающего достойным быть в ранге идеала, и потому Гиршович так много скрыто и явно цитирует? – Но почему такое яркое воодушевление так и брызжет из каждой строчки, если оно не привязано к персонажам?
Что если признать за Гиршовичем то же «“фэ” этой неестественной натуге» (http://art-otkrytie.narod.ru/deineka.htm), какой живёт теперь путинская Россия с её военными победами и экономическим почти поражением, – как и жизнь в СССР по мнению Дейнеки?.. Что если именно потому Дейнека вставлен десятым словом романа? На вторую строчку? – Тогда Гиршович – некий импрессионист, то есть воспевающий абы какую жизнь, любой момент её. Тогда вся взбудораженная куча-мала во всём романе становится объяснимой. Как в магическом кристалле. Совершенное единство!
Можно даже не разбирать другие абзацы, повороты сюжета и ситуации. Как не нужно выпивать море, вкус его можно понять по капле.
Когда я это написал, я дочитал до 339-й страницы, а всего их – 603. – Так я спокойно дочитаю до конца это средство для заворота мозгов. А потом лишь кратко подтвержу, что всё угадал верно.
Читатель, я не утерпел. После третьей главы, на странице 396, мне захотелось убавить энтузиазма.
Вот на первой странице Гиршович учинил подлог: вместо Набокова вписал Олешу… Я читывал и того и другого. Но ни за что б подлог не обнаружил, не существуй на свете интернет. Вбиваешь текст, мол, Олеши в поисковик – и выдаётся, что автор – Набоков. – Таких капканов у Гиршовича пруд пруди. – Он надо всем насмехается. Попутно безжалостно заморочивая голову читателю. Например, чтоб усечь, кого вместе с собой угробил упомянутый авиатор, мне пришлось вернуться на много страниц обратно и внимательно перечитать экспозицию, кто приходил коротать время в семью упоминавшейся Лилии. – Я-то первый раз читал – не утруждал себя запоминанием. Думал: персонажи ещё себя проявят не раз, я их стану естественно узнавать. Ан нет. Пришлось возвращаться и перечитывать. Собственно, вся книга написана так, что её надо читать второй раз, чтоб понимать, что тут к чему в этих диких скачках сюжета. А может, её перечитывать надо после каждых 10-20 страниц – забудешь же, кто где, в этом сумасшедшем потоке возникающих и исчезающих навсегда персонажей, к каждому из которых автор подходит со всей подробностью описания.
Например, ещё раз теперь вот мне пришлось лезть обратно, чтоб понять, кто такой какой-то Борис Захарович.
Оказалось, что это Шумяцкий. Тот вводится так:
«С назначением Шумяцкого главой ГУКФ Родион Родионович пошёл в гору».
(Считается, кстати, что я пойму, что такое ГУКФ. Ну я при повторном чтении напрягся и понял-таки: Главное управление кинематографии и фотопромышленности. Но при простом чтении я всё такое читаю, не вдумываясь. Я понимаю, что автор презирает советскую моду на сокращения, и не озадачиваюсь угадыванием.)
Перескок мыслей Родиона Родионовича на Шумяцкого не зряшный: автору нужно с издевкой показать, как идут «в гору» при сталинщине.
И идёт несколько абзацев описания идиотического (из-за подъёма вопроса на идеологическую высоту) спора, какого рода слово «фильм». Родион – за мужской, враги – за женский.
Шумяцкий спросил у Горького (попутно обхаян Горький). Тот «проокал» мутно.
«К другому обладателю усов Шумяцкий обратиться не смел, боялся услышать: «На тааком посту и саамаму можно решыт этот вопрос». Днём позже
мистика вмешалась, что ли?
раздался телефонный звонок, и голосом ухмыляющегося дьявола трубка проговорила: «Барыс Захарович, ваш завлит прав, “Сааюзфилм” – крассыво будыт»».
От красоты издевательства ещё и над Сталиным не откладывается в памяти введение имени-отчества.
Оно вторично появляется через 4 листа и опять в связи с мимолётным издевательством над притеснением Эрдмана (мне ведомого). И я опять на имя-отчество не реагирую. Поэтому, когда через 70 страниц появляется:
«Шумяцкий велел прибыть безотлагательно, поскольку это «не телефонный разговор». Борис Захарович сегодня вылетал в Гагру…» – то я сбит с толку.
И этих ловушек тьмы и тьмы.
Читать – противно. Как на чужом языке читаешь, в котором знаешь лишь несколько слов.
Мне ясно в эту минуту, что никакой тут не импрессионизм, а постмодернизм, когда ничто сердцу не любо. Если оттого Гиршович хотел, чтоб у читателя возникало омерзение от чтения еле понимаемого – он этого эффекта добился.
Нет, я понимаю, что если б я был в несколько раз умнее и всё ультразатруднённое естественным образом легко запоминал и соотносил – мне б не было противно читать.
Но я обычный. И мне противно.
Не потому ли на фронтисписе написаны хорошие отзывы об авторе. Последняя такая:
Толстой, Достоевский… Гиршович – кажется, большой русский роман не умер.
ЮДИТ ШТЕЙНЕР, «LES INROCKUPTIBLES», ФРАНЦИЯ
Вспоминаю… Когда в школе проходили «Войну и мир», я споткнулся на сносках-переводах с французского и как-то умудрился кончить школу, эпопею так и не прочитав. Достоевского тогда и в программе не было. Но я сам, однажды после школы начав читать «Преступление и наказание», так струсил, убоявшись сойти с ума от сочувствия, что решил отложить Достоевского до какого-то зрелого возраста, когда жизнь меня закалит. А потом я, перечитывая раз за разом «Войну и мир» абы с какой страницы, поражался своей слабости – оторваться от чтения не мог. Или, помню, как я читал легенду о Великом инквизиторе и не мог остановиться, – а надо было, ибо хотелось обдумать и одно, и другое, и много-много раз так, – но я не мог остановиться. Я только обещал себе (впоследствии выполнив-таки это обещание), что когда-нибудь вернусь и всё-всё-всё обдумаю. А пока – меня влекло неудержимо читать дальше, иначе сердце лопнет.
И вот, извините, такой я не могу согласиться с Юдит Штейнер. – Читая Гиршовича со скоростью чтения, я как бы вижу смазанную картину стены туннеля из окна мчащегося поезда. Я еле вижу. И я дал такое предварительное название своей статье (вдруг пошлю её куда-то): «Издевательство Леонида Гиршовича».
Разве что…
Вспомнились слова Иосифа Бродского:
«…если литература девятнадцатого века содержит для современного писателя какой-то урок, то он прежде всего в том, что ее истины легко усваиваются человеком нашего времени уже в четырнадцатилетнем возрасте».
Сложна, мол, стала современная литература.
Н-ну н-не знаю…
И решил читать дальше. И Гиршович, как бы чувствуя, что набедокурил, исправился. В следующей главе, о войне, подглавки пошли очень короткие. И, хоть там каждый раз новые персонажи, всю подглавку читая помнишь, кто тут кто. Но посыл – прежний: всё плохо, не стоит быть идеалом. В частности – война как таковая. И – в каждой подглавке смерть. Ничем высоким никто не движим. Даже камикадзе. Хоть он явный поэт, артист в жизни. (Вспомнилось, что и Николай Иванович считал себя и вёл как артист в жизни. Не потому ли и название романа – «Арена ХХ»? С двойным смыслом: 20-й век и ха-ха.) Все – как муравьи какие-то, недалеко вперёд видящие. И на восьмой подглавке, несмотря на разнообразие смертей, стало скучно читать. Сюжета-то нет.
Следующая глава – опять картины типа стены туннеля в окне мчащегося поезда. На 505-й странице до меня дошло, что глава – от первого лица, и что оно – ленинградец, альтист по имени Юлий – ненавидя страну граждан, «отдававших свой голос за блок коммунистов и беспартийных (я брал открепительный талон)», имеет СССР за параллельный мир, а эмигрантский Берлин 30-х годов (что из первой главы) этот «я» имеет за второй параллельный мир.
«Из Ленинграда он отнюдь не виделся понурым. Ну, если только по причине знания всего последовавшего. Но сами-то эмигранты не подозревали о скорой развязке, о том, что у них нет будущего. Да и кто с полной уверенностью может на него рассчитывать? У них было настоящее, которого они не ценили, живя прошлым, которое переоценивали».
Вот, оказывается, откуда улётный «Дар» Набокова на первой странице романа, напутанный под незалётного, трезвого Олешу…
Набоков в «Даре» мещан презирал, улетая душою в сверхбудущее.
Так кто же – автор этого Юлия, – кто автор, который (так написано на обложке книги) из СССР уехал в Израиль, а оттуда – в ФРГ? – Я опять усомнился…
А вот и новое для сомнения: повествование утратило энергичный характер брызг шампанского. Пошли всё более краткие отвлечения в стороны от сюжета (а сюжет – отъезд в Израиль из-за того, что не выпустили концертировать в Лондон). При этом какая-то непостижимая недопонятность (грамматическая?) остаётся. – Например, сцена улёта самолётом в Израиль:
«У моей жены глаза на мокром месте. С земли ей махали – Зоя Максимовна в плаще-болонье и подполковник запаса в мохеровом шарфике [мать и отец жены]. Я не мог ей тогда сказать, что и десяти лет не пройдёт, как она будет им махать с земли. А должен был бы, раз такой умный».
Судите, читатель, о моём умственном уровне: мне пришлось перечитать абзац, чтоб сперва понять, что «она» относится к жене, а потом не понять, «им» относится то ли к шарфику отца, то ли к маме и папе жены. И в чём прозорливость «я»: в том ли, что мама и папа жены покинут сей мир через меньше, чем 10 лет, и вознесутся на небо, оставив дочь жить на земле (но откуда можно такое предвидеть?), в том ли, что шарфом папы (тоже всё же переедущего в Израиль) жена будет с земли махать самолёту, уносящему умного «я» жить в Германию (что предвидеть «я» мог, раз он мещанство ненавидел – а Израиль есть мещанство в первую очередь, а параллельный мир для «я» был Берлин 30-х годов).
Выпендрёжник этот Гиршович.
Я очень ценю недопонятность, как признак происхождения недопонятого из подсознательного идеала. Но я сильно подозреваю, что умный и тонкий человек, но не художник, чтоб на него подумали, что он – художник, напускает непонятность в своё произведение как бы сознательно, не от мучающего его подсознательного идеала. (Я признаю, что какой-то артистизм надо иметь, чтоб уметь так мутить непринуждённо, со скоростью писания.)
Нет. Почему умный? С какой стати было Гиршовичу в последней главе пересказывать жизнь «я» (а чувствуется, что это – Гиршовича жизнь) во всей её ничем не привлекательной подробности? Причём, чем дальше, тем отвлечений меньше, да и самой недопонятности. Словно выдыхается писатель.
Я эту статью никуда не пошлю. (Начиная её я не думал, что книга окажется какая-то никчемная.)
Забираю эти слова назад, дочитав книгу до конца.
И передо мной теперь задача, как это доходчиво объяснить.
Вы заметили, читатель, что произведений, воспевающих мещанство, мало на свете? Именно воспевающих. То есть видящих в мещанстве нечто высокое-высокое…
Обычно с мещанством связывается пошлость и низменность. Несмотря на то, что среди тех считанных нескольких типов идеалов, какие есть на свете, мещанский, вообще говоря, ничем качественно не должен бы отличаться.
А всё – из-за, наверно, превалирующей нехудожественности выражения идеала Мещанства. (А надо вам признаться, что у меня совершенно редкое понимание художественности. Несмотря на то, что оно – заимствованное из «Психологии искусства» Выготского. А у того художественность – несколькими словами – это противочувствия [1 и 2] и катарсис [3] от их столкновения. Это не понятно не знающим. Попробую пояснить. Почему Отелло от природы доверчив [1], как заметил Пушкин, а… ревнивец [2]? – Чтоб выразить, что человек изменяем, мир капитально плох, что нестерпимо, и поэтому когда-нибудь, когда-нибудь так не будет [3].)
Когда так сложно художник выражает идеал, скажем, Мещанства, тот оказывается высоким в катарсическом переживании. Например, в «Докторе Живаго» у Пастернака или во многих вещах Борхеса (см. тут).
И вдруг этот Борхес появился, – как Набоков на 1-ой странице, – на 600-й (а всего в романе – 603).
И, если вы снизойдёте до чтения ссылки, вы заметите, что Борхес характеризуется интеллектуализмом своей прозы. И вспомните теперь цитату из Бродского, намекающего на сложность современной литературы. – Чуете что-то сродное с моими упрёками Гиршовичу насчёт кучи-малы, выпендрёжа, заморочивания головы читателю и недопонятности. – Всё это было в моём подсознании, когда я прочёл на странице 596:
«Слава Богу! Здоровая нация».
И во мне что-то случилось.
«Что-то» – это для меня признак художественности. Которая есть порождение подсознания (если уж позволить себе самовыражаться без обиняков).
Написал процитированную хвалу «я»-повествователь последней, пятой главы «Параллельный мир». (А этот «я» сделан нарочито похожим на автора, о котором рассказывает обложка.)
И написана эта хвала снисходительно к израильтянам (а о Израиле я выше написал: а Израиль есть мещанство в первую очередь). В романе перед хвалой написано:
«Прямой козырёк над гусеницей я приспособил под конторку, стоя за которой писал. Кругом ни души, никто не лез с глупостями, как в кантине [кабачке], где включён телевизор, орёт полсотни глоток и за столиком, видя что я что-то пишу, каждый считает своим долгом поинтересоваться: «Что ты учишь?» Что человек может просто сочинять, им и в голову не приходит, как не приходит в голову, что можно «игрой на свадьбах» зарабатывать себе на жизнь – а другого приложения у моей профессии [альтиста, кем и автор является] в их представлении не существовало, и не рассказывайте им сказки».
Низменные существа. Ан… «Слава Богу! Здоровая нация».
Элитарность с низостью столкнулись и дали катарсис, осознаваемый как Мещанство (с большой буквы), как «Параллельный мир» идеала «я»-повествователя последней главы. Как эмигрантский Берлин 30-х годов, естественно-для-себя (1) мещанский (2) с точки зрения сверхчеловека Николая Ивановича сталкивались и рождали Мещанство.
А советскому выморочному мещанству не дан ранг параллельного мира для кого бы то ни было. Как и Второй мировой войне, с чьей бы точки зрения на неё ни смотреть.
Не дан даже и «Войне Йом-Купур», раз сомнительный подвиг в ней «я»-повествователя оказался кажимостью, случившейся от стресса.
И мне пришлось приделать вопросительный знак к придуманному раньше названию статьи.
Надо всё-таки книги дочитывать до конца, как это ни противно бывает. «Там ждёт тебя-а-а любовь!» Иногда.
Соломон Воложин