Вера
Интересно, а какое сегодня число? С утра вроде помнил… А нынче забыл. Начисто. Какое-нибудь хлюпающее, промозглое утро двадцать третьего ноября три тысячи пятьдесят первого года? Или – парной сумеречный сиреневый вечер восемнадцатого июля сорок три тысячи девяносто восьмого? От рождества несчастного Христа. И в этих млечных, томных сумерках в глубине тёмного сонного парка я тихо целуюсь с худенькой, нежной девочкой… Фиалковый аромат её бледного лица… Тонкие пальцы – в моих растрёпанных волосах… Поцелуи – не влажны: мягкие губы на мгновение касаются моих щёк, век, подбородка, с быстрым, коротким охом набирают воздух, и вновь тёплое, чуть мятное дыхание касается моего виска.
Боже…
Теперь-то я точно знаю, что тебя нет. И никогда не было. И не будет. И не только – потому, что я в тебя никогда не верил. Да – в силу доступности. Театральной догматичной ритуальности. Продажности твоих, якобы, служителей. Но более всего – из-за того, что все религии мира никак не соотносились с моей верой. Личной верой. Не размноженной многократно в чужих мне особях и особах. Не служащей оправданием самого мерзкого и ничтожного, что только может быть в человеке. Не превращаемой в некое общее отхожее место для отправления религиозных нужд. Которых ранее не было вообще и забродивших только в силу какого-то внешнего миссионерского опыления: плоды, взошедшие на негодных почвах. На болотах да вечной мерзлоте. Не убий, не укради, не прелюбодействуй… То, чем с самого рождения человечество, собственно, и развлекалось. Непрестанно. Из века – в век. Покупало индульгенции. Каялось. И снова убивало, крало и имело чужих жён. И опять каялось.
И – снова.
И – опять.
И – сызнова.
Моя вера всегда была только моей. Не доступной для постороннего глаза. Не слышимой чужому уху. Не являемой иным ноздрям да алчным языкам. Моя вера была только во мне. Она позволяла мне оставаться человеком. Сострадающим. Сочувствующим. Но – безжалостным. К себе и другим. Жалость унижает. В больших количествах – оскорбляет. Сочувствие же означает соучастие в чувствах иных. В болях, радостях, страданиях, нежностях людей, которым довелось быть рядом со мной. Только ради соучастия в чувствах других людей я и не жалел себя. Не жалел и этих людей. Тем, что порой выворачивал их затуманенные суетным бытом очи вовнутрь. В самих себя. В свои собственные потроха, исполненные похоти, великодушия, мерзости, самопожертвования, подлости и покаяния. А это всё – действительно больно. Иногда – невыносимо больно.
Как-то, очень давно, веков сто или тысячу тому назад, одна молоденькая, оглушительно дезодорированная, с перманентными удивлёнными бровками на узеньком бледном лобике интервьюерша меня лукаво спросила: «Так зачем же вы пишете? Ведь это не приносит вам ни славы, ни денег!»
«Мои стихи и герои, – после короткой паузы ответил автор, – помогают мне не превратиться в унылого, меркантильного, самодовольного скота».
Да. Унылого, меркантильного, самодовольного скота. Удалось ли?
Пожалуй.
Не удалось одного.
Избавиться от одиночества. Я просто не мог его с себя стряхнуть. Никак. Даже – когда меня окружали десятки людей. Приятных – мне. Иногда – дорогих. Очень редко – близких. Или – не далёких. Это «публичное одиночество» просто стало моей второй кожей. Из которой нельзя было вылезти, как из старой шкуры вылезает при линьке змея. Это одиночество срослось со мной. Оно стало платой и расплатой. Одновременно. Одиночеством мне платили. Одиночеством я и расплачивался. В сухом остатке же давился плачем. Который, впрочем, никому и никогда не был виден и слышен. Моё одиночество и пугало, и притягивало. Точнее, сначала притягивало. На месяц, три месяца, год. Насколько хватало терпения. А после пугало и отталкивало. И, вправду: как жить с человеком, который вдруг превращается в космический вакуум, и весь остальной мир с оглушительным свистом просто всасывается в его глазницы, и мгновение спустя знакомые черты становятся ликами всех тех, кто не успел увернуться от этой неминуемой, гибельной бездны? Как быть с человеком, в котором живут все те вселенные, которые за доли секунды он успел, словно прожорливая чёрная дыра, поглотить, чтобы после родить миры другие? Невиданные – доселе. Неведомые – ранее. Затем населить эти миры дивными существами и заставить всех поверить в то, что они существовали всегда. А не было их видно только потому, что все смотрели в другую сторону. Не теми глазами. И не при том освещении. Впрочем – при том же беспамятстве.
Память…
Не смешите меня. Меня с облегчением и моментально вымарывали из памяти, едва я физически или метафизически переставал принимать участие в жизнях тех или иных людей. И, хотя это вымарывание вовсе не означало то, что меня напрочь и навсегда забывали, но сам факт моего ухода из орбиты приятельств, дружб, любовей, очевидно, доставлял немыслимое успокоение в сердцах покинутых мной или покинувших меня. Но, видимо, – в силу особого изуверского любопытства – я оставался в этих людях навсегда. Они даже не подозревали об этом. Так и жили: со мной – внутри. Живут же люди – с опухолью. Многие годы. Даже подчас – и всю жизнь. Иногда – не зная об этом. Равно, как я живу со всеми теми людьми, которые однажды и навсегда вошли в мою жизнь. И не пытаюсь от них избавиться. Бесполезно. Да и – незачем. Эти люди уже составляют мою нынешнюю суть. Без них я бы стал другим. На молекулярном уровне. Стоит мне чуть прикрыть глаза, я сразу чувствую в себе биение сотен жизней. Эти жизни продолжают во мне существовать.
Непрестанно.
Круглосуточно.
Всегда.
Только это…
Да, когда однажды я налегке (ни ледоруба, ни «кошек», ни верёвок), не спеша, пересекал долины рек Юсеньги и Допра, вдруг остановился. Внезапно остро почувствовал, что моё отсутствие может взаправду лишить жизни всех тех людей, которые продолжают во мне существовать. Даже, если меня в этих людях давным-давно нет. Через скальное плечо отрога. Который запирает с востока феерической красоты ледник. Надо пройти. Хотя систолы с асистолией перепутались. Никак не могут определиться: биться сердцу или нет. Но всё-таки… Чёрт. Никогда никому не желал ничего плохого. А если моё отсутствие явится причиной скоропостижной или медленной гибели всех этих людей? Которые живут во мне. Которых я не могу, да и не пытаюсь ампутировать из себя. Я уйду, и вместе со мной уйдёт душевная или телесная часть этих людей. Не имеет значения – лучшая или худшая. Нет, не в памяти, – быть может, где-то выше селезёнки или слева от гипофиза, либо ниже кадыка в людях, которые живут во мне, останутся чёрные дыры. Или – белые пятна. Либо – пустоты. В которые нынче заключён я. Которые ныне является моей сутью. Не будет ли моё отсутствие более жестоко и беспощадно, нежели моя прижизненная приязнь к этим людям, моё участие в их жизнях, моя нежность и мой восторг, которые в какой-то момент оказались им просто не нужны. Как не нужен свет в квартире. Когда поздним вечером обнаруживаешь, что кончились сигареты, и тебе надо, тихо про себя матерясь, натянуть джинсы, майку, кроссовки, куртку и выкатиться на улицу, в промозглую, простуженную, пронизывающую позднюю весну…
Сергей Жуковский
Фотоиллюстрация Yacki Sechenko