.
Рябинки, что росли там и сям в палисадниках, сплошь покрылись тяжёлыми гроздьями. Бабье лето на дворе, а на ветках вовсю цвиркали синички. Заморозков ещё не было, а они из леса примчались. К людям пришли, к жилью поближе…
— Ох, суровая зима будет, долгая, — пробормотал дед Спиридон, выглянул в запылённое окно, и принялся растирать ногу. — Непогодь надвигается. Нога покоя не даёт, всё мозжит, зараза, погоду чует, — поморщился и завздыхал. — Э-хе-хе, зима долгая, а жизнь короткая. Не успеешь на свет появиться, посмотришь, а её уже как не бывало — этой самой жизни.
На кухоньке громыхнули поленья, зазвякала посуда, и донеслись шаркающие шаги.
— Что бормочешь, старый? — в горницу заглянула бабка Шура, вытирая руки об замызганный фартук. — Всё бубнишь, всё ворчишь… Чего к окну прилип, кого высматриваешь, а?
Старик поднялся.
— На свою жизнь смотрю, — буркнул дед Спиридон, задёрнул занавески, похлопал по карманам, достал спичечный коробок, потряс, прислушиваясь, и направился к выходу. — Промелькнула мимо меня и не успел заметить…
— А сейчас куда собрался, видать, пошёл её догонять, жизнь свою? — не удержалась, засмеялась бабка Шура, когда старик набросил на плечи серую фуфайку и потянулся за фуражкой. — Гляди, сам мимо неё не проскочи, да вернуться не забудь. Я в райцентр уеду. Подомовничаешь.
— Тьфу ты, егоза, тебе лишь бы языком помолоть, — чертыхнулся дед Спиридон, и нахлобучил потёртую фуражку. — Осталось жить всего ничего, а она смеётся. Весело живёшь, Лександра.
Сказал и вышел, хлопнув дверью.
Дед Спиридон приостановился на крыльце, посматривая на далёкий лес. Золотом подёрнуло его, а на некоторых деревьях уже листва облетела. И трава пожухла. Так, местами зелёные островки виднеются и всё на этом. А вскоре похолодает, и стадо перестанут выгонять на пастбище. Отсюда хорошо заметна деревенька, что растянулась вдоль речки Карманки, а некоторые дома стоят на другой стороне, а повыше их, за просёлочной дорогой, там и сям чернеют лоскуты полей.
Дед Спиридон закурил. Стоял, поглядывая по сторонам, потом присел на ступеньку. Нога разболелась. С войны покоя не даёт. В госпитале сказали, будто какую-то жилку пулей зацепило, а какую — старик уж забыл. Сколько лет прошло, а покою не даёт. Как непогода, хоть на стену лезь. Ладно, бабка растирку делает. Тем и спасается. Мелькнул серый кот. Припадая к земле, скользнул на крыльцо, следом на плечо старика взобрался и потёрся, протяжно замуркал, радуясь ему.
— Что, холера такая, учуял, что я вышел, да? — сказал старик и погладил кота. — Всё мышей ловишь? Ну, лови, лови, чтобы нашу картоху с морквой не погрызли, сволочи. Беги в избу, пока бабка не уехала. Пусть молочка нальёт. Заслужил, Мурзик.
Мурзик потянулся, выпустив острые когти. Муркнул и неторопливо направился к двери, словно понимал, о чём говорит старик. А может и понимал. Уже несколько лет прошло, как дед Спиридон из леса приволок его. За грибами отправился. Услышал в кустах писк. Хотел мимо пройти, а потом всё же остановился, раздвинул кусты, а там кошка растерзанная лежит. Может собаки порвали, а может под лесного зверя попала, а рядом с ней несколько комочков. Всего лишь один жизнь подавал. Пискнул, а старик услышал. Слепыш ещё. Дед Спиридон, в жизни не любивший кошек, тут не удержался, всё же живая душа. Подхватил слепыша, сунул за пазуху, чтобы согреть его, и пустился в деревню. Недели полторы-две бабка выхаживала котёнка. Почём свет костерила старика, каждый день плешь проедала, зачем дохлятину в избу принёс, ежли по деревне этих котят, как листьев в лесу. А старик посмеивался. Нет-нет, брал на руки котёнка и держал в ладонях, словно согревал слепыша.
И всё же выходили котёнка. Мурзиком назвали. Больно уж громко да протяжно намуркивал. Пристроится к бабке или старику и давай мурлыкать. А главное, что к чужим не шёл, шипел и спину выгибал, по спине гребень поднимался и хвостище распустит, а сам готов был вцепиться, если руки к нему протягивали, а вот к деду Спиридону летел, задрав хвост, едва услышав его кашель или голос. Маленький был, но уже знал, может, чувствовал, что старик — это спаситель. И старик, нет-нет, и протянет руку и словно невзначай погладит его, а Мурзик уж радёшенек, залезет на плечо и начинает мурлыкать. Дед Спиридон спать уляжется, а утром глядь, котёнок лежит возле него, а то под мышку забьётся и спит-посыпохивает, а заелозишь, чтобы подняться, он когтями вцепится в руку и не пускает. Лежи…
— Спирька, тетеря глухая, — донёсся голос, и старик увидел худосочного юркого соседа, который стоял за забором, попыхивал папироской, и махал рукой. — Кричу, кричу, а ты застыл, аки столб соляной. Что кричу-то… Слышь, я заначку нашёл. Бабка новое зелье настаивала. Видать, поспело. Я лизнул. Крепка, зараза! Заходи, вдвоём пробу снимем. Сам знаешь, в одиночку не пьётся, а попробовать хочется. Может, испытаем бабкино зелье, пока она в магазин умчалась, а?
И звонко щёлкнул по горлу.
— Да ну тебя, Вакула, не хочу пить, — хмуро взглянув, отмахнулся дед Спиридон. — У меня своя бутылка есть. Не успел глаза продрать, нога разболелась, спасу нет, глаза бы ни на что не смотрели, а ты лезешь с бабкиной растиркой. Она всякую дрянь настаивает. Для лечения, называется. Выпьешь, и придётся в уборной ночевать, как уже с нами случалось, а сейчас заморозки начинаются, пристынем ненароком, или вообще в больницу отправят.
И опять махнул рукой, продолжая сидеть на крыльце.
— Пора на тот свет собираться, а всё чего-то боишься, — захекал, затрясся старый Вакула. — Больницы испугался или не успеешь портки стянуть, а? Ты верёвочкой снизу подвяжи, чтобы не вываливалось. Заодно согреешься. Хе-х! Пора уж думать о другой жизни, ну, которая на небесах, а ты всё…
И неопределённо покрутил рукой в воздухе.
— Вижу, ты решил в помощники записаться? — перебил дед Спиридон. — Ну, чтобы на тот свет отправить…
— Да пошёл ты, балаболка старая… — беззлобно матюгнулся старик Вакула, оглянулся на свою калитку и опять пристал. — Слышь, Спирька, зайди. Твою ногу полечим. Зелье испытаем. Бабка хвасталась, будто от всех болезней поможет. Ага… По стопочке опрокинем, потом разотрём ногу, если зелье останется, сразу кровушка заиграет, и словно молодой запляшешь. Ага… Ну, пошли. И снаружи натрём и внутри смажем. Жалко будет, если бабка на себя всю бутылку потратит, а я не испробую. Пустит добро на… Э-хе-хе!
Старик Вакула горестно покачал головой, потоптался возле забора, что-то пробормотал, поддёрнул широкие штаны и направился к крыльцу.
Дед Спиридон вздохнул. Были времена, с Вакулой заглядывали друг к другу. Брали бутылку и отправлялись на речку. Разводили костёр на берегу и сидели, войну вспоминали, всё же вместе уходили на фронт, за жизнь разговаривали, а жизнь-то долгая была, но в то же время, если взглянуть, она была короткая, даже очень короткая. Промелькнула, и нет её, этой жизни. Вот уж порог, осталось шагнуть и всё. Они сидели на берегу, обо всём говорили, пока донышко у бутылки не появлялось. Это было давно, а сейчас уж редко с рюмашкой сидели, а если и приходилось выпивать, всё поменьше наливали — здоровье уж не то, годы ушли, и особого желания не было… Так, пропустят по стопочке, посидят, и снова все разговоры к войне проклятущей сводились, а бывало, лаялись, потом надуются друг на дружку и по домам расходились. И так до следующего раза, и так всю жизнь… Оглянувшись на дверь, дед Спиридон прислушался, а потом поднялся. Ткнул ноги в глубокие галоши, зашёл в садик, в углу раздвинул доски, давно уж сделали этот лаз, закряхтел, протискиваясь, а потом по тропке захромал к соседнему дому.
— Ну, ладно, Вакула, наливай, может, правда, нога успокоится, — распахнув дверь, заторопился дед Спиридон и сдёрнул фуражку с головы. — Проведём испытание бабкиной настойки. Я через сад подался. Старуху не предупредил, что к тебе пойду, она в райцентр собралась съездить, а мне полы нужно перебрать. Давай, долго не станем рассиживать. Быстренько опробуем и разбежимся, — и оглянулся по сторонам. — А зачем твоя Клавдия в магазин потащилась? Новый товар завезли? Надо своей бабке сказать, пусть тоже заглянет. Может, что-нить прикупит.
— Ай, сказала, что соль закончилась, вот и помчалась, — поморщился старый Вакула, звякнул стопками, наполнил и пододвинул соседу. — Говоришь, на вид подозрительная? Ладно, не ворчи, не отравишься, — он поднял стопку и кивнул. — Ну, Спирька, опрокинем по полосочке, остатками разотрём твою болячку, и враз нога перестанет болеть. Ага, на себе проверял. Старухино зелье любую хворобу излечивает. Испытано! Глянь на меня, словно молодой бегаю — это всё бабкины настойки. Нет-нет, да приложусь, пока она не видит. Всех микробов внутри убивает. Ага… Ну, Спирька, чтобы каждый день наши стопки не пересыхали, тогда мы будем живее всех живых! Ага…
И медленно выпил. Застыл. Потом мотнул лысой шишкастой головой, сморщился, лицо покрылось глубокими морщинами. Выдохнул. Опять замотал головой. Медленно, со свистом втянул воздух и смахнул рукой слезу.
— Ух, ты, прям, настоящая кислота, — еле выдавил он, схватил банку с огуречным рассолом и звучно глотнул. — Зараза такая, что же она туда натолкала, а? Неужто, правда, кислоты налила? Говорят, сейчас кислотой стали лечить. Видать, и бабка плеснула для крепости. Так полыхнуло, аж кишки слиплись!
И опять приложился к банке.
Дед Спиридон с опаской взглянул на тёмно-красно-мутную жидкость, понюхал, вроде бы спиртом пахнет, но в то же время ещё чем-то, и почему-то цвет подозрительный и вообще… Задумался, а потом отодвинул стопку.
— Ты, как хочешь, а я не стану пить, — сказал дед Спиридон. — Может она натолкала всякую дрянь, настояла с мухоморами, а ты угощаешь меня. Моя-то бабка травы настаивает, нюхнёшь, словно в лесу побывал, а твою не раз видел, как она шастала возле старого свинарника, что-то в траве высматривала. Там столько всякого навоза да помёта скопилось: хоть мышиного, хоть крысиного, а голубиный — этот можно трактором сгребать, и мухоморов в лесу, хоть косой коси. Развелась нечисть. Вот и думай, выпьешь эту дрянь и ни один лекарь не поможет…
И кивнул на бутылку.
— А ты на меня взгляни, — заторопился старый Вакула, оглянувшись на окно. — Как видишь, живой сижу и даже тебя уговариваю. Если б знал, что начнёшь кочевряжиться, лучше бы не звал. А я решил по-дружески тебя угостить, да ногу твою полечить, мучаешься же, а ты… — он приподнялся, взглянул в окно и ткнул корявым пальцем. — О, глянь, Петяйка Олейников по дворам шарахается. Видать, ищет опохмелиться. Вчера на полусогнутых домой шагал. Мимо меня прошёл и не заметил. Хороший мужик. Всё умеет делать, а в жизни не повезло. Бьётся башкой об стены и никакой надежды вырваться. Сломался внутри и стал в рюмку заглядывать. Сгубит водка его, если не остановится. Хотя сам знаешь, война даром не проходит. До сих пор снится, проклятущая, а вчера в атаку ходил. Эх, жизня… Ладно, мы знали, за что воюем, а он в чужой стране кровь проливал, для чего, спрашивается? Сколько лет прошло, а его баба жалуется, что до сей поры воюет по ночам. Это война окаянная аукается, — он покачал шишкастой головой и тут же ткнул пальцем. — Пей, кому сказал, вдруг бабка вернётся, тогда обоим по шеям достанется. Эть, вот угораздило жениться! Столько баб вокруг было, а выбрал самую бедовую. Войну прошёл, смертушку видел и не испугался, а свою старуху опасаюсь. Шальная баба, если шлея под хвост попадёт. Ага… Ну, не сиди, не трави душеньку-то. Отведай бабкино зелье…
И заелозил на табуретке.
Дед Спиридон решился. Заглянул в стопку, словно хотел что-то увидеть на дне, поднёс к носу, аж передёрнулся, и торопливо опрокинул. Выпил, а потом, как сосед Вакула, тоже застыл. Огнём внутри полыхнуло, аж слёзы потекли. Так обожгло, словно кипящий свинец проглотил и в кишках зашипело. Затряс головой. Вскочил. Посмотрел на Вакулу, поднял руку, хотел погрозить ему, но тут же снова грохнулся на табуретку — враз ноги ослабели, словно под коленки ударили. Вырвал из рук соседа банку с рассолом и принялся тушить огонь в кишках.
— О, как подлетел, чуть в потолок не врезался! Я же сказал, что враз твою ногу вылечу, — хохотнул старый Вакула, взболтнул бутылку, взглянул на свет, опять потянулся к стопкам, но тут с улицы донёсся протяжный зычный голос. — О, ёшкин свет, Клавка пришла. Быстро же прилупила. Наверное, почуяла, что заначку нашёл. Вот и примчалась, чтобы своё добро спасти.
Вакула торопливо опустился на корячки. Приподнял покрывало на кровати и исчез, чем-то загремел, зашуршал и выбрался наружу, весь в пыли и вспотевший.
— О, учись, Спирька, как заначки прячут, — сказал он, присел на низенькую лавку возле печи и закурил. — Засунула под свою кровать и всеми днями полёживает, охраняет бутылку. У, идёт, каланча. Вот почему так получается, Спирька, всех к старости к земле клонит, а моя Клавка всё выше и выше становится? Видать, решила, что сразу на небеса попадёт. У, оглобля!
И притих на лавке, опасливо поглядывая на дверь.
Дед Спиридон остался сидеть за столом, лишь подальше от себя отодвинул банку с рассолом, а пустые стопки приткнул в угол и прикрыл голиком.
В избу зашла высокая, нескладная старуха. Скинула линялое осеннее пальто, сдвинула пёстрый платок на затылок, причесала гребешком жиденькие волосы и подошла к столу, взглянула на полупустую банку, подозрительно на Вакулу, шумно вдохнула, принюхиваясь, нахмурилась и принялась вытаскивать из дерматиновой сумки соль в пачках.
— Здоров был, Спиридон, — покосившись, зычно сказала она. — Что принесло тебя, чуть свет не жрамши? Опять с моим оглоедом сговорились? Глядите у меня. Быстро кочерёжку в руки возьму да прогуляюсь по одному месту.
И погрозила скрюченным шишкастым пальцем.
— Да я это… — взглянув на неё, дед Спиридон запнулся. — Это, как его… Тьфу ты, Клавдия! Размахалась своим крючком, все умные мысли пораспугала. Это, как его… Хочу полы у свинки перестелить. Все доски поотрывала, зараза! Какая-то шальная попалась. Сколько ни корми, всё тощая, всё худосочная. Переводит добро на навоз. По осени на мясо пущу. Всё, никакого терпежу не осталось. Что я говорил-то… А, сунулся, хотел доски распилить, а пилу не найду. Видать, куда-нить подоткнул и не припомню. Вот и пришёл. Вчера слышал, что-то Вакула пилил. Дай, думаю, заскочу, возьму во временное пользование. А ты, как вижу, в магазин ходила. Неужто, новый товар завезли? Скажу бабке, чтобы сбегала, пока не разобрали…
И повернулся к окну.
— Что-то разговорчивым стал, — бабка Клавдия подозрительно покосилась на него. — Всегда слово не вытянешь, а тут на тебе, целую речь закатил. Прям, как наше деревенское начальство на Первомай, — и тут же перескочила. — Сейчас шла домой, гляжу, дружок ваш, Олейников, по дворам бегает. Опять похмеляется, сволота. Про семью бы подумал, а не водку жрал. Меня заметил и юркнул в проулок. Боится! Прошлый раз пожалела, дала на чекушку, так до сей поры возвращает. Ай, все мужики такие, все пьяницы горькие!
И махнула рукой, поглядывая на соседа.
— Он не испугался, а замаскировался, потому что ты, бабка, любого напугаешь, труба ирихонская, — раздался голос старого Вакулы. — На одном конце деревни рявкнешь, на другом слышно. А ежли ночью приснишься, человека заикой сделаешь. Ага…
— Я не стану ночи дожидаться, — разворачиваясь к нему, взвилась старуха. — Вот сейчас возьму ухват да прогуляюсь по спине, и не только станешь заикаться, под себя начнёшь ходить. Ишь, разговорился! — и, прищурившись, взглянула на него, а потом ткнула пальцем. — А что это у тебя глазки заблестели, а? Не успела со двора выйти, а он уже нажрался. Уже сидит, и лыка не вяжет. Ну-ка, займись делами! На носу зима, а дрова как валялись, так и валяются возле двора. Гляди, будешь зимою дрожжи продавать.
Дед Спиридон поднялся. Давно уж привык к соседской ругачке. Жизнь прошла, а они лаются. Старую Клавдию завести, так ничем не остановишь. Огонь, а не старуха! И так всю жизнь… Потоптался, потом махнул рукой, надвинул фуражку на глаза и подался на улицу.
— Ладно, я пошёл, — сказал он. — Нечего лясы понапрасну точить. Время идёт, а работа стоит.
— Слышь, Спиридон, когда капусту будете убирать? — вслед забасила старая Клавдия. — Я уже готовлюсь. Вон и соль взяла, и бочонки вытащила.
— А куда торопиться-то? — оглянулся дед Спиридон. — Ни одного заморозка не было, а ты собралась… Вот ударит морозец, тогда уберём. Плотная будет, хрусткая да сочная. У, какая вкусная!
Спиридон причмокнул, и вышел.
Следом за ним, хлопнув дверью, вылетел на улицу старый Вакула, весь красный, запыхавшийся. Поправляя кургузый пиджачок, громыхнул голыми грязными пятками по стёртым ступеням, поддёрнул сползающие штаны и показал фигу.
— Вот тебе, каланча, — пробормотал он. — Дождёшься у меня! Только выйди из хаты, враз выхлестаю зелье. Назло выпью. Ага… — и следом повернулся к соседу. — Спирька, что, правда, пила нужна?
— Своя имеется, — буркнул дед Спиридон. — Жизнь прожили, а всё как собаки цепляетесь. Говоришь, пора о другой жизни подумать, а сами лаетесь да лаетесь. Вот тебе и заначка… Вот и вылечили ногу… Ладно, по хребтине не угостила. Теперь разнесёт по всей деревне, будто до поросячьего визга напились. Тьфу, ты, дёрнуло же меня…
Он сплюнул и направился к калитке.
— Так не угостила же, — крикнул дед Вакула. — В следующий раз не стану звать. Ишь, ему наливаешь, а он ещё недоволен!
И вернулся, захлопнул дверь в хату.
Дед Спиридон дохромал до избы, зашёл, долго копошился в избе, потом опять появился и направился к скамейке, что стояла возле двора, присел на неё и принялся растирать ногу. Никакого терпения не было. Нога покою не даёт. А в последнее время, видать к непогоде, ноет и ноет, и днём болит, и ночью мозжит, будто грызут её, заразу такую. Проснётся, сядет на диване и давай её нянькать, ногу-то. Бабка поднимется, свою растирку достанет. Натрёт ногу, в тёплый платок замотает, он уляжется, а она всё болит. И снова садится, и начинает растирать, а то брал папироски и выходил на крыльцо, если тепло было. Набросит фуфайку на себя и курит одну за другой, а сам всё наглаживает, лишь бы нога успокоилась. Бывало, до петухов просиживал, а иногда даже дремал на крыльце. Бабка выйдет, а он сидит и посыпохивает. Вот и сейчас, сидел на скамейке, и растирал ногу.
Он сидел и ругался. Ругался не только из-за того, что нога болит, а потому, что бабка Шура не дождалась, когда он вернётся, а может, искала, да не нашла его, и укатила в райцентр. Уехала, а не сказала, где растирка лежит. Всё перевернул в избе и не нашёл. Теперь жди, когда вернётся. А ведь он собрался полы перебрать у свинки, а как с больной ногой-то работать, да ещё нужно за хозяйством присмотреть. Вон, куры так и норовят в Клавкин огород пролезть. Хоть и сделал загородку, а они, сволочи такие, всё поразгребли, новые дырья наделали и шмыгают туда, словно мёдом там намазано. У старой Клавдии тыква растёт на огороде, вот эти куры и повадились к ним. Что они пристали к этой тыкве — непонятно. И долбят её, и долбят, как только бошки не отвалились. Не столько поклюют, сколько напакостят в огороде. Сволочи, одним словом. И свинка ещё та сволота. Сколько раз полы перестилал, а она поднимает и всё на этом. Хрюкает, тычется своим пятаком, щелочку выискивает, а если наткнётся, тогда начинает, словно гвоздодёром работать. Не успеешь оглянуться, а доска поднята. Если одну выдрала, остальные как семечки посыплются. Ну чего ей не хватает, этой сволоте? Хоть пятак отрубай…
Дед Спиридон посмотрел на кур, что копошились во дворе. Погрозил пальцем, когда одна пеструшка приблизилась к соседскому забору, прикрикнул на неё, и она умчалась. Дед Спиридон докурил. Поплевал на ладонь. Затушил. Не дай Бог, курица схватит, потом жди беду, так полыхнёт, и не остановишь. Вон, в прошлом году Егор Аршинин курил на крыльце, бросил в грязь непотушенный окурок, понадеялся, что дождь прошёл, сам в избу ушёл, а курица подхватила и к омёту понеслась. Так полыхнуло, чуть соседей не подпалил. Одни головёшки от сарая остались, а омёт, как корова языком слизнула. Ладно, избу смогли отстоять. Егор взбеленился и всем курям бошки поотрубал. Начисто! А что рубить-то, коль сам виноват.
Дед Спиридон поднялся. Взглянул на дом. Сами постарели, и дом состарился. Раньше-то, каким ладным был да крепким, и крылечко сделал резное, всё узорчатое. Бабы говорили по деревне, что блажит Спирька, дурью мается, такие выкрутасы из дерева ладит, а ему нравилось. И балясины резные сделал, и ставни изукрасил. Издалека взглянешь, дом, словно игрушка, а на крыше петушок резной — загляденье. Дома-то были разбросаны вдоль реки, да за ней стояли, так все прохожие ориентировались по дому Спиридона, куда им лыжи вострить, чтобы не заблудиться в деревенских улочках, переулках да закоулках. А сейчас изба в землю врастает, вон уж окна за сиренью скрылись, завалинка пониже стала, и крыльцо обветшало, а петуха давно уж нет, бурей сорвало его. Видать, в тёплые края улетел, как говаривал дед Спиридон, но другого петуха не стал мастерить. Время ушло…
Тишина. Солнце неяркое, а пригревает. Тепло. Дед Спиридон прищурился, взглянул по поблёкшее небо. Видать, скоро дожди зарядят. Дымка по небу от края до края, и среди этой дымки раздаются голоса птиц. Покидают родные места. Весной жди. Вернутся и голоса будут другие: весёлые, говорливые, а сейчас — печальные. Дед Спиридон завздыхал. Приложив широкую ладонь к глазам, посмотрел на речку. Узенькая она, вьётся-кружится в кустах между холмами. Спокойная речка. А там мостик виднеется. И вон в кустах видны перильца, и там — тоже. На этих мостках в молодости стояли. Так в деревне повелось. Давно, до них ещё. Все ходили, и он с Шурочкой гулял. Едва наступал вечер, вся молодёжь уходила за речку. Сидели на поваленных деревьях, гуляли вдоль речки, цветы собирали и целовались исподтишка, чтобы другие не увидели. И свадьбу там же справляли, как многие делали. Так повелось в деревне. Понаставили столы, скамейки притащили. Гости понаехали. Весело гуляли: с песнями, с плясками да всякими частушками. А утром примчался бригадир и сказал, что война началась. Он бросил пару белья в вещмешок и с другом своим, с Вакулой, попрощались с матерями, а Спиридон ещё с женой простился, всего-то одну ночку провёл с ней, перебрались на другую сторону речки и подались через гору в райцентр. Первыми из деревни отправились на войну. Сразу в военкомат, а оттуда на вокзал. Построили, перекличка, по вагонам и в путь. Думали, быстро вернутся, но, оказалось, впереди ждала долгая война…
Опять дед Спиридон завздыхал, поглядывая на речку, на ельник, что был на другой стороне, туда за грибами ходили, а вон в том березняке ягоды собирали. Всегда, сколько себя помнит. Всегда в нём солнечно и зелено, а ягод столько, что глаза разбегаются. Все ходят туда. Всем хватает ягод. И опять взгляд на мостик. Наверное, вся жизнь с ним связана, словно протянулся этот мостик из прошлого. И бывает, что возвращаешься туда, в это прошлое, где были родители, где ждала молодая жена. И он возвращался домой через этот же мостик, когда война закончилась. Не стал попутку дожидаться, а напрямки подался. Пятнадцать вёрст промелькнули, и не заметил. Спустился к речке, шагнул на мостик и остановился, аж сердце захолонуло. Ночами снился мостик. Снился, будто на нём стояли с женой, с Шурочкой и не могли наговориться, и речка журчала, что-то нашёптывала. И всегда был один и тот же сон, как они стоят и разговаривают. Видать, самое главное не успели сказать друг дружке перед расставанием, когда он ушёл на войну. А вернулся, постоял на мостике, послушал речку, перебрался на другую сторону, взбежал на пригорок, а там вдалеке он — родной дом и было видно, что во дворе мать с малышом играется. А мальчишка кричит, смеётся. Сынок родился, как в письмах писали… И Спиридон помчался по меже, подхватил сына, вверх подбросил, прижал, а от него молоком пахнет. Мать заплакала, Шура выскочила из дома и осела возле крыльца, ноги ослабли, и сын зашёлся в плаче, его испугался, отца родного…
Опять дед Спиридон завздыхал, поглядывая на мостки. Сколько хожено-перехожено по ним, пусти ночью и не споткнётся, каждую кочку, каждую ямку в округе знает. Везде побывал, казалось, каждый кустик, каждое деревцо знает. И поэтому всё вокруг для него было родным. А как же не родное, если исхожено, изъезжено да через эти руки пропущено, что землицу ласкал-лелеял, пшеницу собирал и над каждым зёрнышком трясся, чтобы не пропало, чтобы сохранить его, сберечь. Да что говорить… Это через себя нужно пропустить, чтобы всё стало родным. Вот уж жизнь прошла-промелькнула. Мальчишкой бегал, всю округу облазил, все места на речке знал, а лес для него был, как дом родной, каждый овражек, каждую полянку знал… А сейчас уж порог близко. Прошла жизнь и не заметил. Работал, пока не состарился. А сейчас подошло время, и к земле стало клонить, земля к себе манит, чувствует это дед Спиридон, но сдаваться не хочет. Знает, если руки опустишь и всё — выноси, а это никак нельзя. У них же детишек пятеро, а внуков-то ещё больше и поэтому нужно шевелиться, ради них жить. Вон, гусяток с курятками разводят, да свинюшек держат, корову-то отдали, а молоко всё равно не переводится, потому что соседи приносят. И картохой засажено целое поле, а в огороде помидорки с огурчиками растут, да капуста силушкой наливается, всё крепче становится. За ними пригляд нужен. И всё это для детишек, для их семей. Вот и суетишься с утра до ночи…
Дед Спиридон задымил, поглядывая по сторонам. Да уж, дом постарел и они тоже. И сколько ещё продержатся — никто не знает, и они с бабкой тоже.
— Спиридон, чёрт глухой, сидишь и не шевельнёшься, — донёсся зычный протяжный голос бабки Клавдии. — Опять твои куры залезли. Глянь, что натворили, заразы! Всю мою тыквочку исклевали, а я так ухаживала за ней, так ухаживала… Всё мечтала кашку сварить, а теперь свиньям на корм… Глянь, одна курица прямо башкой внутрь залезла. Видать, до семечек добралась, — и не удержалась, рявкнула. — Кыш, проклятущие, кыш! Вот доведут меня до белого каления, возьму топор да всех ваших кур порублю, если в огород залезут. И не отдам! Суп сварю для Вакулы. Вкусный получится да наваристый. Потом будете друг другу бородёнки драть. Да вот… Дождётесь! Слышь, а где твоя Лександра? — прыгая с пятого на десятое, сказала бабка Клавдия.
— Так это… — дед Спиридон прищурился, взглянул на белесое небо и вздохнул. — Бабка в райцентр помчалась. С утра ещё укатила. Ага… Что говоришь? А, к родне поехала. Ну, к Варьке Матюниной, к своей сеструхе, что напротив магазина живёт. Ага, она это… Давно не виделись. Как же, давно… В позапрошлом месяце ездила и опять подалась, гостинчики повезла. Из деревни в деревню яички с молоком возит — вот тебе и гостинец. Хе-х!
И засмеялся.
Старая Клавдия ещё раз рявкнула на кур, те опрометью кинулись в разные стороны. Постояла, посмотрела на соседа и ушла.
Тепло. Разогрело на солнышке. Дед Спиридон прислонился к забору, казалось, ногу отпустило, и боль притупилась, не такая, как всегда была. Дед Спиридон прикрыл глаза, стал подрёмывать, потом встрепенулся и замахнулся прутом.
— Ну-ка, кыш отсюда, кыш! — сказал он, когда куры снова кинулись к забору. — Дождётесь, Клавдия бошки-то поотрубает, да суп сварит. Вот уж Вакула обрадуется! Идите отсюда! Вон зёрнышки валяются. Клюйте…
И снова махнул прутом.
Зевнул. Прищурился, взглянул на небо. Солнце осеннее, а тёплое. Опять прислонился к забору. Так и тянет на сон. Измучился ночами из-за ноги, а сейчас боль приутихла. Хорошо. Дед Спиридон надвинул фуражку на глаза и вскоре засопел. Задремал.
— Здорово был, дед Спирька, — старик вздрогнул, когда из проулка появился долговязый Петька Олейников и, пошатываясь, направился к нему. — Уснул, что ль, старый? Здорово, говорю!
— Здоровее видали и по маклашке давали, — буркнул дед Спиридон, зная, для чего Петька к нему торопится. — Отстань, говорю! Бродишь, никакого покоя от тебя…
— Ну вот, я подошёл, чтобы поздороваться, а ты раскричался, — ухмыльнулся Пётр Олейников. — Как живёшь, дед?
— А лучше всех, — прищурившись, заворчал дед Спиридон и взглянул на Олейникова. — Что припёрся, а? Мы видели, как ты по деревне шарахался…
— Кто, мы? — перебил Пётр. — Опять дед Вакула заначку разыскал? Ну и как, проба-то? Меня бы позвали…
И хохотнул.
Дед Спиридон поперхнулся.
— А тебе какое дело, может, я свою бутылку принёс? — он покосился на Петра. — Иди, вражина, пока не наломал бока…
— О, напугал ежа голым задом, — опять хохотнул Олейников, а потом поморщился, схватился за руку и принялся её нянчить. — У, зараза, никакого покоя нет! Возьму топор и отрублю к едрене фене.
Дед Спиридон долго смотрел на него, потом качнул головой.
— Сильно болит? Ладно, Петька, садись, — похлопал по скамейке дед Спиридон. — В ногах правды нет. Замучила рука, да? Война даром не проходит. Ага, стал быть… Ладно, мы знали, за что воевали, а тебя-то что понесло в этот, как его… Тьфу, ты! Забыл… Как его… Ай, ладно! Мы всех людей защищали, а ты за кого воевал?
— За свои долги, — буркнул Пётр и присел рядом на скамейку. — Правда, до сих пор не пойму, когда я Афгану задолжал. До армии знать не знал, что есть такая страна, а тут на тебе, вот уж счастье подвалило, за границу отправили, чтобы мир посмотрели и свои долги раздали. До сих пор аукаются…
И сгорбился, о чём-то задумался. Наверное, Афган вспоминал…
И дед Спиридон молчал. Сидел, привалившись к забору, куда-то глядел вдаль и только хмурился. Наверное, тоже войну вспоминал.
Промелькнул большой серый кот, припадая к земле. Скользнула по скамейке и замурлыкал Мурзик, усевшись на плече старика, и тут же зашипел, когда Петька Олейников хотел, было, его погладить.
— О, дурак бешеный! Не хуже цепной собаки, только не лает, — сказал он, отдёргивая руку, и тут же скривился. — У, зараза, не шевельнуть. Болит, аж искры из глаз сыплются. Выпью, кажется, чуть поутихнет, а потом снова грызёт и грызёт…
— Правду говоришь, что грызёт, — закивал головой дед Спиридон. — Сам измучился, спасу нет. Вот сижу, и шевельнуться боюсь. А тебе-то куда попали?
Пётр Олейников скинул куртку, закатал рукав и показал шрам. Дед Спиридон потрогал и покачал головой.
— Крепко зацепило, — он вздёрнул брови, а потом закряхтел, поднимая штанину. — У меня вон, куда пуля влетела. Врач сказал, что какую-то жилку насквозь прострелили, поэтому и болит, а если бы чуть в сторону попали, вообще бы коленку разнесло на мелкие кусочки. Тогда бы точно, отрезали ногу, а так, хоть болит, зато на своих двоих шагаю. Слышь, Петька, у тебя, наверное, тоже зацепило жилку. Поэтому мучаешься. А пьёшь — это зря. Мы с Вакулой проверяли. И боль не снимешь, и дома ругачка. Вакула выпьет на копейку, а ругани на целый рупь. Так и лаются всю жизнь. Лучше всего растирку сделать, как у моей Лександры. Она помогает. Своей бабке скажу, пусть для тебя приготовит, а то мучаешься. Ага… Ты, Петька, каждый день на бровях возвращаешься. Зря. Бросай это дело, пока ещё молодой. У тебя же семья. Детишек на ноги ставь. Вон бабы говорят, что рюмки собираешь да ночами воюешь. Зачем, Петька? Брось пить, ты же хороший мужик, а не последняя пьянчужка, чтобы вот так…
Петька пожал плечами.
— Как сказать, дед Спирька, — Олейников полез в карман, достал сигареты и закурил. — Когда был в Афгане, думал, вот вернусь домой, не стану гулять, как остальные ребята, а сразу женюсь. Меня же Танька ждала. Говорила, каждый день письма писала. Правда, редко получал. Сам понимаешь, война. Там был и мечтал: вот женюсь, настрогаю кучу ребятишек, такие хоромины выстрою, чтобы всем места хватило и родителям тоже, и заживём, как у Христа за пазухой. Ну и что? Вернулся. Не гулял. Не хотел, потому что отвык от мирной жизни и смотрел на эту жизнь по-другому. Женился. Кучу ребятишек-погодков настрогал, а вот хоромы не поставил, потому что денег не было. Надеялся-то на лучшее, а колхоз развалился, всё пораспродали и остались без работы. Вот и получается, что детей семеро по лавкам, а кормить нечем. Потыкаюсь, помыкаюсь и не знаю, где бы копеечку заработать, чтобы домой принести, чтобы детишкам конфетки купить, я уж не могу им в глаза смотреть. Что говорить-то… Поэтому и пью. А выпью, вроде на душе полегче становится, а ночами ребята снятся. Нет, не те, кто в живых остался, а другие, кто погиб. Они приходят. Бывает, мирно разговариваем, а бывает, опять воюем, и вижу, как они гибнут. Вижу, а ничего поделать не могу…
И замолчал, сгорбился, опять закурил: зло, быстро, больно.
И дед Спиридон молчал. Думал. Сидел, поглядывая на солнце, и вспоминал свою войну.
— Мне тоже снятся дружки. Жизнь прошла, а ночами встречаюсь с ними, а они все молодые. Сидим, разговариваем, а бывает, тоже воюем. А куда же без этого? Нельзя! Кто на войне побывал, тот до последнего дня своего воевать будет. Вон, Вакула сказал, что вчера в атаку ходил. И я хожу, и никуда от этого не денешься. Это жизнь. Бывало, проснусь и не могу понять, где нахожусь. Ладно, если бабка всхрапнёт или кот Мурзик запрыгнет, тогда на душе легче становится, что дома, а иногда теряюсь. Лежу на кровати, а сам будто там, среди ребят. Всё мерещатся ночами, по сей день приходят… — он замолчал, задумавшись, потом встрепенулся. — А я, когда вернулся, первым делом подался с женой и сынком на речку, — он махнул рукой. — Вон туда пошли, где березняк спускается на берег. Развели костёр, я прислонился к берёзе и не могу взгляд оторвать от нашей речки, от лесистых холмов, а на берёзки взглянул, аж за душу что-то взяло. Видел всякие берёзы, пока воевали, а свои ближе к сердцу, дороже, что ли… Так и сидел возле костра, ребятёнок на руках, жена к плечу прислонилась и так хорошо было, так покойно, аж… — дед Спиридон вздохнул. — А потом пошёл работать. Работы было невпроворот, только успевай поворачиваться. Дом поставили, ещё детишки народились и всю жизнюшку прожили. Дети выросли и в город подались, потому что в деревне работы не стало. Там устроились. Приезжают. Помогают. А для кого же мы каждый год сажаем столько картохи, да свиней держим, а кур да всякой живности — это без счёта. Всё для детей да внуков стараемся. В городе не накупишься, никаких денег не хватит, вот и помогаем. И они приезжают, тоже помогают. Знают, для них растим.
— Мне уже поздно подаваться в город, — закуривая, сказал Пётр. — Я понадеялся на лучшее, когда остался в деревне, думал, ребятишек на ноги поставим, поженим, каждому свой дом поставим — живи и радуйся, а оказалось, что всем скопом, столько душ в одной хате с родителями. Как спать, так боишься, лишь бы на кого-нибудь в темноте не наступить. И просвета в жизни не видать, словно меня в угол загнали и не выпускают. Пока была работа, я вкалывал, а колхоз распался и работа исчезла. Остались у разбитого корыта. Мыкался, мыкался, даже в город поехал, думал, там устроюсь. Ага, как же, ждут меня там. В городе своих таких хватает, а тут я припёрся… Куда ни сунусь, везде отказ получал, а покалеченную руку увидят, сразу на дверь показывают. Кому такой нужен — ни калека и не человек. Так, что-то непонятное… Опять в деревню вернулся. Бился-колотился, за всякую работу хватался, а потом сломался. Войну прошёл, а мирная жизнь сломала. И стал в рюмку заглядывать. Работы не найдёшь, а бутылку в любое время дают. Бери и пей. Вот и…
И нахмурился, махнул рукой.
— Это правда, — закивал головой дед Спиридон. — Всегда найдёшь на опохмелку, а вот заработать — это тяжело. Раньше, как помню, хоть сутками работай. Не успеешь одно дело завершить, уже бригадир несётся и говорит, что туда или сюда нужно ехать. Людей не хватало, чтобы всю работу переделать. Командировочных присылали из города. Как весна начинается, так и едут: то посевная, то веткорм, тоже мне придумали корма для скотинёшки, сами бы погрызли эти ветки, потом сенокос, за ней уборочная не за горами, картоха подоспела, а следом капуста… Да мало ли работы было в деревне – помрёшь и на три дня останется, как мой батя говорил. А сейчас профукали колхозы, пораспродали всё и сели голым задом на ежа. И колхозы разогнали, и людей без ничего оставили. Выживай, как хочешь, — завздыхал, а потом толкнул Олейникова. — Слышь, Петька, твой же батя скотником работал. Вам бы землю взять да скотинку развести. Глядишь, зажили бы. Поговори с отцом. Может и…
— Чтобы разводить скотину или за землёй ухаживать, нужны деньги, сам понимаешь, — понуро перебил Пётр. — А здесь не знаешь, как такую ораву прокормить. Каждая копейка на счету, а тут ещё я с этой пьянкой тяну. И никакого просвета впереди, никакой надежды. Э-хе-хе…
И Пётр нахмурился, опять вытряхнул помятую дешёвенькую сигарету и задымил.
Дед Спиридон тоже молчал. Надвинул фуражку на глаза, прислонился к забору, и молчок. Взглянет куда-то вдаль, задумается, потом на Петра посмотрит и опять думает. Потом встрепенулся.
— Слышь, Петька, ты с любой работой справишься? — сказал дед Спиридон. — Ну, если скажу…
— Сейчас время не то, чтобы от работы бегать, — буркнул Пётр и покосился на старика. — А ты хочешь на работу меня принять?
И усмехнулся.
— Ну, как сказать… — дед Спиридон опять задумался, потом кивнул. — Мне бы полы у свинки перебрать, а нога-то болит. Ни согнуть, не разогнуть. А если ты поможешь, всё-таки помоложе, я бы уплатил. Ага… У меня есть немного денег. Бабка не знает. Держал на всякий случай. Вот и пригодились. Домой бы принёс, вот уж твоя Танька бы обрадовалась. Что скажешь?
— Да я и так помогу, — пожал плечами Пётр. — Я уж думал, правда, работа нашлась, а полы — это мелочь. Свистни, в любое время приду и помогу.
И махнул рукой.
— Ты не маши, не маши, — загорячился дед Спиридон, вздохнул, и опять взглянул вдаль. — Скажи, а можешь на тракторе работать?
— Вздумал трактор покупать? — хохотнул Пётр, и тут же нахмурился. — Всё умею. Жизнь научила. Дед, что ты меня расспрашиваешь, а? Не ходи вокруг да около, не люблю…
— Стало быть, так… — дед Спиридон почесал небритую щеку, и взглянул на белесое небо. — Эх, ещё чуток и зима ляжет. Что говоришь? Да не торопи меня! Вчера приезжал племяш, Валерка Сазонов, который в городе жил. Да ты знаешь его. Он землю в соседнем колхозе взял. Много, страсть! Перебрался в Мокшанку, семью перевёз, а один не успевает. Днюет и ночует в полях. Решил часть под озимые пустить, а остальную землю к весне подготовить. Осень на дворе. Не успевает. Ага… Он заикнулся, что нужен человек. Ну, сам знаешь, как на войне, чтобы рядом надёжный товарищ был… — нахмурился, задумавшись, и махнул рукой. — Сейчас наша жизнь не лучше той войны, ежли разобраться, а может и похуже местами. Сломаешься, значит, проиграл в этой жизни. Племяш сказал, а я сразу про тебя вспомнил. Вижу, мыкаешься. Валерке рассказал. Он как бы согласился. Может, возьмёшься, Петька? Работы невпроворот, и деньги появятся, как племяш пообещал. Не сразу, но появятся. Глядишь, со временем на ноги встанете, новый дом поставите и заживёте, как мечтал. У вас вся жизнь впереди, а ты руки опустил. Нельзя сдаваться. Ага…
Долго сидел Петька, опустив голову. О чём-то думал. Поднимет голову. Посмотрит по сторонам и опять опускает. Дед Спиридон не мешал. Сидел в сторонке, прислонился к забору, а солнце греет и так тепло, так хорошо было, он надвинул фуражку на глаза и едва задремал, вдруг Петька толкнул его.
— Ладно, дед, хватит дрыхнуть, — Петька поднялся и огляделся. — В деревню перебрался, говоришь? Ага… Поднимайся. Сейчас с полами помогу, чтобы ты не мучился с больной ногой, а потом поеду в Мокшанку. Поговорю с твоим племяшом и технику погляжу. А потом в поле выйду. Работать умею. Ну что ж, попробую победить на этой войне, что жизнью зовётся. Ага…
И они пошли — молодой да старый, чтобы помочь друг другу. Жизнь такая, что без помощи — никуда.
А над деревней солнце: осеннее и неяркое, а всё же такое тёплое…
Михаил Смирнов