ПАСХАЛЬНЫЙ ГУСЬ
Ах, свобода, ах, свобода.
Ты – пятое время года.
Ты – листик на ветке ели.
Ты – восьмой день недели.
Иосиф Бродский
Сразу после войны гуси в Краснополье были почему-то большой редкостью, а если иногда появлялись на базаре, то стоили очень дорого, и мы не могли позволить себе их купить даже на пасху. Каждый год за пасхальным столом бабушка вспоминала, что всегда перед войной на пасху покупали гуся. В каждом еврейском доме был на столе гусь с яблоками, гусиные шкварки и суп гусиный с манделах.
Воспоминания бабушки повторялись из года в год, но гусь на нашем пасхальном столе не появлялся.
И вдруг неожиданно для нас всех бабушка принесла с базара корзину цыплят и маленького гусенка. Раз в году в Краснополье собирался не просто базар, а ярмарка, на которую съезжались продавцы со всех близлежащих районов. И на этой ярмарке для бабушки случилось небольшое чудо: ее еще довоенная знакомая с Костюкович привезла на продажу птенцов и уступила бабушке одного гусенка по дешевке, от радости встречи.
— Увидала меня, так чуть не расплакалась, — рассказывала бабушка, сама не веря своему счастью, — говорит, что думала, что мы все погибли здесь… Ей кто-то сказал, что мы не успели в эвакуацию уехать и с полдороги назад вернулись, когда чериковскую дорогу начали бомбить, — бабушка вздохнула и, утерев фартуком, набежавшую слезу, сказала: — это она про нашего Шеела слышала, наверное, и подумала, что и мы с ним…
Воспоминание о дедушкином отце, реб Шееле вызывали у бабушки всегда слезы: ей всегда казалось, что она в чем-то виновата, что потеряли его во время бомбежки в лесу, хотя никакой вины ее в этом не было. Бежали евреи из Краснополья буквально в последнюю минуту, все время веря в непобедимую сталинскую армию. Немцы двигались по пятам, и на чериковской дороге маленький еврейский обоз был уничтожен почти полностью, оставив в живых едва ли каждого третьего. Слава Богу, бабушке удалось с детьми выбраться из этого ада, а реб Шеел, отбился от основной массы, потерялся, его искала бабушка, но недолго, ибо все стали кричать, что немцы сбрасывают десант и надо бежать, и все побежали в сторону Кричева, надеясь, что Шеел туда побежит тоже, а он, поблуждав несколько суток один в лесу, вернулся в Краснополье, где уже были немцы…
Вспомнив свекра, бабушка несколько минут сидела, молча, не выпуская из рук корзину с птенцом, а потом тихо сказала:
— Это, наверное, Шеел послал нам такую удачу! Он всегда говорил, что пасхальный стол без гуся — не стол! Вот и подумал про нас, — бабушка тяжело вздохнула, вытерла опять появившуюся слезу и, подозвав меня поближе, сказала: – До пасхи еще далеко, гусенку надо вырасти. Присматривай за ним, зуналэ, чтобы, не дай Бог, не пропал, а то в прошлом году у Двойры всех цыплят собака Стешица задушила, да и коршун как-то залетел в местечко: курицу у Нехамы унес, чуть ли не из рук вырвал… Так что, стой на страже, как пограничник Карацупа!
— Хорошо, — сразу согласился я, обрадованный поручением бабушки.
Надо сказать, что за гусенком и вправду надо был глаз да глаз. Переваливаясь со стороны в сторону, он медленно и важно ходил по двору в отличие от бегающих и галдящих цыплят, но хождение его было не праздное шатание, а поиск щелей в заборе, окружающем двор, чтобы проверить их на возможность побега, и только моя неусыпная бдительность не дала ему исчезнуть из нашего двора в первые же дни.
Когда бабушка высыпала во дворе зерно, и цыплята стаей бросались на еду, гусенок спокойно стоял в стороне и ждал, когда насытятся его желторотые товарищи. В конце концов, от зерна не оставалось ничего, и гусенок, бросив унылый взгляд на оставшееся место пиршества, шел искать чего-нибудь в закоулках двора. Заметив это, я стал кормить его отдельно, но и при этом цыплята успевали с его стола похватать, что можно, и он уступал им, и даже смотрел на меня осуждающе, если я пытался отогнать цыплячью ватагу. В нем была какая-то не гусиная доброта и степенность, как у знаменитого гуся Нильса.
С каждым днем он все больше и больше привыкал ко мне и, в конце концов, стал ходить за мной, как собачка. И я, как собачке, придумал ему имя — Шлема. И он иногда откликался на его, лениво поворачивая в мою сторону голову. Бабушка, оценив наши дружеские отношения, стала разрешать мне выходить с ним на улицу и гулять в нашей знаменитой луже. Во время дождя прямо напротив нашего дома, посреди улицы образовывалась огромная лужа, которая была мне почти по колено, а в некоторых местах и глубже. Все ребятня с нашей улицы сразу после дождя собиралась в этой луже счастливая до невозможности. И этим счастьем я, конечно, поделился с гусенком.
Несмотря на свою обычную медлительность, к луже гусенок буквально летел, махая крыльями и гогоча от радости. И потом долго не хотел уходить с нее, плавая и ныряя в ней, как заправский пловец. Каждый раз, когда мы со Шлемой выходили на улицу, бабушка предупреждала меня, чтобы я за ним смотрел в оба, ибо, как говорила бабушка, мамзэйрым, хулиганов, хватает на улице. И надо сказать, бабушка была права: ни дня на улице не проходила без баталий между ребятами с нашей Советской улицы и Садовой.
На нашей улице все гусенка любили, но садовцы были для него, конечно опасны, и я, видя их приближение к нашей луже, всегда сразу уходил с гусенком домой, но однажды я зазевался, а они подобрались к нам через огород Каменщиковых, чем дом был напротив нашего, и с криком ворвались на нашу территорию: и гусенок оказался в середине боевых действий. Я кинулся спасать гусенка и буквально налетел на атамана садовцев Яшку Тарзана. Он c налету сделал мне подножку, и я плюхнулся лицом в лужу, и он тут же прижал меня коленкой к низу: мол, глотай, сопля, воду! И тут мой гусенок, всегда мирный и спокойный, загоготал, вытянул шею, зашипел и бросился на моего обидчика. Яшка от шлемкиного щипка взвился на месте, подпрыгнул, поскользнулся, упал, вскочил, закричал и бросился бежать, преследуемый гусем. Гусь гнался за ним до Банного переулка, и я бежал следом, боясь, что потеряю гуся, но Шлема возле переулка остановился, развернулся и медленно пошел назад к нашему дому, как солдат, выполнивший свой долг.
К пасхе гусенок стал большим гусем, и бабушка, неожиданно для меня, где-то за несколько недель до пасхи, сказала, что сейчас гусю надо отдохнуть, а то он с тобою совсем забегался, забрала его со двора, посадила в большой мешок, завязала мешок где-то на уровне шеи, выпустив наружу гусиную голову, и подвесила мешок в доме, в сенцах на балке, пристроив рядом кормушку с зерном и ведерко с водой. Я тогда не знал, что так откармливают гусей, чтобы они стали жирнее, и думал, что бабушка и вправду устроила гусю отдых. Шлема первое время сопротивлялся, шумел по ночам, не давая нам спать, а потом привык к своей ленивой жизни и все время торчал клювом в кормушке с зерном, а я все эти дни ожидал, когда он, наконец, отдохнет, и его опять выпустят во двор… И совсем забыл, что когда-то бабушка говорила, что купила гуся для пасхального стола.
В этот год к нам на пасху должны были приехать гости с Москвы, которые у нас никогда до этого не бывали, и бабушка крутилась по дому, десять раз все убирая и готовя вкуснятины к их приезду. Приезжали они в воскресенье кричевским поездом, и папа должен был ехать в Кричев встречать их на райсоюзовской машине, с шофером которой дедушка договорился за месяц до их приезда. Поезд приходил в пять утра, ехать папа должен был в четыре. Я просыпался всегда поздно, но в это утро я проснулся еще до папы, лежал и думал про кино, ибо по воскресеньям у нас в клубе показывали днем детские фильмы и в этот день должны были показывать “Джунгли”, о которых говорили все мальчишки уже целый месяц и которые видел мой друг Норка в Могилеве, куда ездил с мамой к врачу.
Я лежал и представлял, что я увижу в кино и в это время услышал разговор папы с бабушкой, который меня потряс: бабушка просила папу, что бы он ЗАРЕЗАЛ гуся, когда я буду в клубе! Я едва не подпрыгнул на кровати, но удержался, внезапно поняв, что криком мне Шлему не спасти. И как-то моментально придумался иной план спасения Шлемы. Я долго лежал в кровати, дожидаясь, когда мама с бабушкой рано побегут на базар, чтобы что-то купить до приезда гостей, потом дождался, когда дедушка пошел в свою контору, как называл он горпо, где он работал бухгалтером, и только потом быстренько оделся и сразу приступил к выполнению своей задумки. Чтобы снять мешок со Шлемой, мне пришлось взобраться на табуретку, я долго возился с завязками и, так и не осилив их, принес из бабушкиной швейной машины ножницы и перерезал тесемки, шлепнувшись вместе с мешком со стула. Потом я выпустил гуся из мешка и потащил его во двор. Сам он никуда не хотел идти. Я пытался расшевелить его во дворе, но он не подавался на мои уговоры.
— Пошли, миленький, хорошенький, Шлемочка, — кричал я ему, но он, растолстевший и ожиревший от трехнедельной жизни в мешке, стоял на месте, не решаясь сделать ни одного движения.
Тогда я в сарае отыскал корзину, в которой бабушка носила картошку, посадил в нее гуся, приладил ее на ручку папиного велосипеда и, ведя велосипед в руках, быстренько выехал со двора и покатил с гусем к речке, которая была за сушильным заводом. Вез я гуся огородами, чтобы ни попасться на глаза знакомым. Возле речки, я вынул гуся из корзины и потащил к воде. Безразличный до этого ко всему, он при виде воды неожиданно ожил, заворочал головой, даже прогоготал и, на радость мне, бодро пошлепал к реке…
— Прощай, Шлемка, — сказал я сквозь слезы и, подхватив велосипед, умудрившись впервые подлезть под рамку, помчался домой.
В воскресенье дедушка ходил на работу ненадолго, и он вернулся домой раньше бабушки и первым заметил пропажу гуся: я даже не убрал порезанный мешок, и он валялся посреди двора. Дедушка подумал, что гуся украли, пока я спал и начал кричать, что бабушка всегда не закрывает двери, когда уходит, что у нас не дом, а открытый двор. В это время вернулась домой бабушка с мамой, и подъехал папа с гостями. Прямо на пороге двора, у калитки, дедушка поведал всем о пропаже гуся. И всем стало не до гостей.
И тогда папа догадался спросить у меня прямо, куда я спрятал гуся. Я не мог обмануть папу и признался, что отпустил Шлему на речку. Дедушка ойкнул, и они с папой, схватив мешок и почему-то печную кочергу, побежали к сушильному заводу ловить гуся. Я мучился, что признался, где гусь, и страшно боялся, что они вернутся с гусем, но они пришли с пустыми руками. Я от радости едва не запрыгал на месте, но дедушка оборвал мою радость, сказав:
— Наверное, уже у кого-то в супе наш гусь, — и добавил: — И дурак его словит, он же, наверное, и ходить разучился совсем! Вот нам и пасхальный гусь…
От этих дедушкиных слов слезы полились из моих глаз ручьем, я уткнулся в мамину юбку, пряча заплаканное лицо, и тут бабушка сказала:
— Вос ду зогст, Анчэ? Что ты говоришь, Анча? Ты разве не видел, как дикие гуси пролетали? Мы с Лэей видели, они над базаром еще кружились! Все серые, а один среди них белый, наш! Я еще, говорила, а не наш ли Шлема, в гуси-лебеди подался!
— И я подумала, что это наш, — подхватила бабушкины слова мама, — у него одно перышко в краску вымазано. Помнишь, как он на крашеную скамейку забрался. Так вот тот белый гусь, что над нами кружил, был с вымазанным пером.
Дедушка посмотрел на маму с бабушкой и неожиданно сказал:
— А вообще-то наш гусь не такой дурак, чтобы кому-то в руки даваться.
— Гусю — счастливой дороги, — сказал папа и добавил, — а нам пора за стол, — и мы все пошли в дом.
В тот год мы опять не имели за пасхальным столом гуся, но это была самая счастливая пасха в моей жизни.
Марат Баскин
Иллюстрация — Alexsander Max Koester Гуси 1930