Главная / ПРОИЗВЕДЕНИЯ / ПРОЗА / Магистр метафоры

Магистр метафоры

Встречи с Алексеем Парщиковым

Впервые я увидел Алексея Парщикова на волне его триумфа – красивым, тридцатилетним. Он приехал в Киев вскоре после того как в журнале «Литературная учеба» вышла его поэма «Новогодние строчки» (в №1 за 1984 год).

«А что такое море? – это свалка велосипедных рулей».

Сейчас «волнистая» наглядность метафоры из этой поэмы кажется очевидной и чуть ли не банальной. Тогда воспринималась как озарение – и повод для изнурительных дискуссий с непонимающими.

В СССР любая публикация дебютанта была делом невероятным, ждать ее приходилось годами без всякой гарантии на выход в свет. Журналов было мало, в каждом сидели партийные редакторы-ретрограды, по сути – те же цензоры, не сменяемые десятилетиями, эстетически консервативные, а то и замшелые. Разумеется. С партийными билетами в кармане. А тут – стилистически неординарная, усложненная по смыслу поэма. «Литературная учеба», однако, считалась изданием экспериментальным, малотиражным (его 20 тыс. тогдашнего тиража на всесоюзные масштабы считались мизером).

Парщиков зашел в редакцию киевского журнала «Радуга» на Пушкинской улице, где у него давно лежала и ждала благоприятного часа подборка. (Она так никогда и не вышла в этом киевском издании – хотя каким-то чудом все же там увидело свет одно эротическое стихотворение из той подборки, а именно «Землетрясение в бухте Цэ»). В «Радуге» работали его приятели Александр Чернов и Юрий Мезенко, подвизался на тот момент и я. Так мы и познакомились. Пошли пить кофе в студенческое кафе «Донецк» на бульвар Шевченко, неподалеку Бессарабского рынка.

«Он глотает пружину в кофейной чашке», – вроде необычно сказано Парщиковым, но ведь абсолютно понятно: кофе заводит, делает организм энергичнее, пружинистее.

В этом кафе «глотали пружины» студенты киевского университета, пединститута и мединститута. Глотнули и мы – беспрестанно говоря, конечно, о стихах. Ранние стихи Алексея оказались слегка похожими на манеру Николая Заболоцкого, но и все равно захватывали близкой тематикой, как в стихотворении о Бессарабском рынке:

Базар. Азы торговли. Бессарабка.
Толпится снедь, сминая продавщиц.
Бурак до крови ногтем расцарапан
И нараспашку – внутренности птиц.

Парщиков сразу показался мне феерической натурой. Шел 1984 год – застой, лицемерие коммунистов, изнурительная война в Афганистане, откровенный и барски-циничный контроль 4-го управления КГБ над всеми, кто хоть немного умеет писать или рисовать. А тут – человек, свободный во взглядах и суждениях, невероятно убедительный в чтении своих стихотворений – сложных и для глаз, и для уха. Его стихи подкупали философической игривостью и остроумием, а их ощутимая фронда, некий антисоветский или эротический эпатаж, казалось, надежно «дуракозащищен» и зашифрован.

От Парщикова впервые услышал я о философах Людвиге Витгенштейне, Гастоне Башляре, Илье Пригожине, о поэтах Александре Еременко, Дмитрие Пригове, вообще о многих интересных поэтах и художниках.

Приезды Парщикова в Киев были как бы родственными, желанными. Мы встречали его всегда радостно. Хотя он нигде не выступал (только однажды, уже в 2006 году, на вечере метаметафористов). В советские времена нельзя было организовать публичное выступление без разрешения предержащих властей, после примерно 1989 года уже стало можно, но требовало хлопот и, главное, общественного интереса, который в перестройку переключился с поэзии на другие сферы.

Но практиковались всегда квартирники – камерные вечера у кого-нибудь на дому. На один из который меня пригласил сам Парщиков. Правда, это оказался вечер парщиковского приятеля Игоря Лапинского, на те времена мне неизвестного. Но выбор Парщикова оказался верным: Лапинский читал интересно и хорошо, мне пришелся по душе, мы познакомились и сохраняем неизменно душевные отношения, а в Оранжевую революцию даже провели несколько часов плечом к плечу у баррикад на Бессарабке.

При том, что выступал на публике Парщиков мало, я прекрасно помню, как мастерски читал свои стихи – без аффектации и глухариного токования, иногда немного «под Вознесенского», подкрепляя слова ироничными жестами. Например, когда в поэме «Деньги» возникала строка «Ну, что ты свой червонец Муссолини?», – Алексей тер большим пальцем о средний, показывая, какого «Муссолини» он имеет в виду. Но и вместе с тем вполне диссидентски намекая, что Ленин, изображенный на советской купюре в 10 рублей («червонце») – это политический двойник итальянского дуче.

В 1987 году в издательстве «Советский писатель» вышла коллективная книга стихов молодых поэтов, так называемый «горбачевский сборник». В нем царило небывалое дотоле и вообще непредставимое в рамках советской эстетики разнообразие манер, стилистик, интонаций.  Составители, прогрессивные литературные функционеры Натан Злотников и Анатолий Парпара, подстраховались предисловием тогдашнего руководителя Союза писателей СССР, военного прозаика и генерала В. В. Карпова. От его имени озвучивалась такая мысль: «пусть читатель слышит голоса молодых поэтов, пока они действительно молоды».  Алексею Парщикову, одному из наиболее интересных авторов сборника, на момент публикации было 33 года. По советским меркам – молодой…

В горбачевскую Перестройку несколько раз встречались мы в Москве, где он жил некоторое время. Я устроился в издательский кооператив. Выпала как-то командировка в столицу СССР. Командировочное удостоверение надо было где-то отметить, таков был тогда порядок – неважно где, лишь бы на бланке стоял мокрый штамп любого московского учреждения. Еще из Киева я позвонил Парщикову, – тогда он работал в журнале «Сельская молодежь», и согласился помочь с бюрократической процедурой.  Мы встретились в двадцати с чем-то-этажном здании на Дмитровской, где располагались редакции многих популярных журналов. Потом ушли в общение, стали бродить по Москве. По-землячески задушевно – и квалифицированно, как Вергилий у Данте, – Парщиков показал мне несколько интересных мест Белокаменной.  Скажем, кафе «Лира» на углу Тверской и Малой Бронной. Та самая  Лира», которой посвятил песню Андрей Макаревич:

У дверей заведенья
Народа скопленье,
Топтание пар.
Но народа скопленье
Не имеет значенья —
За дверями швейцар.

Не зря посвятил – в советское время это было одно из немногих мест, где собиралась богема и другие свободно мыслящие люди того времени – фарцовщики, зубные техники, проститутки. Ну, и поэты. И, конечно, для подглядывания за интеллектуалами – сексоты из отдела, специально созданного патроном КГБ Юрием Андроповым.

Но пообедали мы в другом месте. Тогда общепит был все еще проблемой, которую, однако, уже помогали решать доблестные и дорогие кооперативные кафе.  Алексей показал мне такое в одном из кривоколенных переулков, отходящих от центральной Тверской, тогда еще улицы Горького, или «Пешков-стрит». Походя, ироничный Парщиков смешно подтрунивал над своим именем-отчеством – «Алексей Максимович», усматривая в этой аналогии с основоположником советской литературы А. М. Горьким некий знак, намекающий на особое, априори привилегированное место в литературе. Парщиков показал мне издалека вход в редакцию культового тогда журнала «Юность». Потом возле Белорусского вокзала подвел к киоску «Союзпечати». «Видишь старушку-продавщицу? Это мама поэта Евгения Евтушенко».

В знаменитый ЦДЛ – Центральный Дом литераторов, бывший особняк графа Льва Толстого – я впервые проник тоже благодаря Парщикову, уже в другой московский приезд. Туда пускали только по удостоверениям члена Союза писателей СССР. Парщиков им не был, да и первая книга его тогда еще не вышла. Но он сотрудничал как переводчик с писательским «толстым» и тогда влиятельным журналом «Дружба народов», чья редакция располагалась на задворках ЦДЛ, поэтому знал нужные ходы-выходы. «В Дубовый зал пока еще не могу, извини», – сказал он, имя в виду знаменитый роскошный ресторан, и провел в так называемый Пестрый зал – буфет, расположенный в подвале. Место тусовки писательской богемы, пьяных скандалов и драк, дискуссий и братаний. Однако жизнь там бурлила по вечерам, мы же заглянули днем, когда Пестрый пустовал, и лишь два писателя-заединщика распивали свой похмельный декохт. Показал затем Парщиков и тайный лифт, которым можно подняться из подвала прямо на сцену ЦДЛ. Лифт устроили специально для советских геронтократов – посредством его на второй (!) этаж, на сцену, ездили писательские секретари-мастодонты, будучи не в силах взойти пешком. А однажды, по слухам, проехался даже «лично Леонид Ильич Брежнев».

Таких тайных лифтов немало скрыто и в парщиковских стихах, когда немощный разум-генсек вдруг поднимается невидимым «метамеханизмом» к ярко освещенной рампе. Алексей Парщиков считается сложным, непонятным автором. Мне так тоже казалось поначалу, хотя магия его стиха для меня всегда умудрялась пробивать туман непонятности. Но со временем я для себя многое в нем прояснил, понял, что он, в сущности, прост – как кристалл, выращенный естественным образом из взвеси советской бурды.

«Ты бредешь по стране под названием У», — написал Парщиков в 1980-х. Ну, что за бином Ньютона – это же об Украине, естественно? Но – о стране?.. Независимой стране, не республике в составе другой сверхдержавы? В ответ на такие размышлизмы Парщиков мог усмехнуться и сказать, что это страна условная, потому и У. Или – сослаться на китайскую поэзию, что-то в этом роде. У него была своя простота зеркальной анфилады – прямой и самоотражаемой до бесконечности. Он сам писал об «ощущении соблазнительной многосерийности». Ну, скажем, как в стихотворении о шахматистах:

Все болеют за короля нефтяного,
А я – за ледяного.

Нефтяной король – Гарри Каспаров: он родом из Баку (столицы нефтяного Азербайджана), чернявый, как дым, пламенный в своих шахматных комбинациях. Ледяной – это Анатолий Карпов: бледнолицый блондин, он олицетворяет Ленинград с его белыми ночами и трупным именем вождя, к тому же обладает очень холодной, расчетливо-ледяной манерой игры. Контекст этих характеристик отсылает, кроме совершенно репортажных реалий конкретного шахматного поединка двух чемпионов мира, еще и ко многому в мировой поэзии: тут и пушкинский «лед и пламень», и апокалипсическая дилемма Роберта Фроста: «Кто говорит – мир от огня погибнет, кто – от льда».

Шах! – белая шахта, в которую ты летишь.
На чёрную клетку шлёпается летучая мышь.

Опять шахта. Причем белая – как у Роберта Моуди в описании посмертных ощущений. После шаха – следует мат, гибель одного из участников поединка, вот откуда возникает кладбищенский нетопырь над «черной клеткой» вырытой могилы, черным квадратом конца искусства…

Для некоторых стихи Парщикова и ныне кажутся заумью, какой-то высшей математикой поэзии, недоступной уму. Мне приходилось слышать немало раздраженных оценок его поэзии и удивляться такому восприятию. Лично меня, даже если я чего-то недопонимал у Парщикова, всегда поражала вот эта череда не противоречащих друг другу смыслов, открывающихся, если вчитываться пристально, и уводящая то вглубь, то вверх. Удивительно, как Парщикова сразу и вполне адекватно понял немолодой уже тогда и вполне традиционалист Кирил Ковальджи: «Его метафоры зримы до наглядности, но совмещены, как в комбинированной съемке. Поиск новой выразительности – словно изобретение нового инструмента, на котором надо заново учиться играть», – написал Ковальджи в предисловии к публикации в журнале «Юность» («Испытательный стенд» 1987 г.).

Алексей Парщиков напоминает об азбучных истинах искусства: недоговоренное иногда сильнее сказанного в лоб, а многократно отраженное – ярче первозданного проблеска. Вот секрет Алеши, открытый им самим:

Будет удвоена наша Галактика,
словно пройдя сквозь волшебную кассу,
если снова сыграть – удвоится снова,
во веки веков и от раза к разу.

И все-таки ему, как и многим другим поэтам, хотелось играть в открытую – выступать, читать стихи со сцены, слышать реакцию зрителей. Первая такая серьезная возможность появилась только осенью 1986 года. Тогда в обычном московском кооперативном кафе на Сретенке состоялся «парад андеграунда» – публичное выступление поэтов, о которых ходили легенды, хотя их и не печатали: Пригова, Искренко, Парщикова, Еременко, Жданова, Друка…

Времена были позднесоветские. Нельзя было еще критиковать не только Ленина, но и Сталина. Михаил Горбачев ввел «сухой закон» – драконовские ограничения на продаже спиртного.  Однако под Киевом грохнул Чернобыль, и в столицу Украины завезли море разливанное красного сухого вина «Каберне» – якобы оно хорошо выводит радионуклиды. Москвичи пригласили нас на вечер поэзии, попросив захватить как можно больше «Каберне» – в Москве его найти было сложно.

И вот трое киевских бутлегеров с чемоданом вина десантировались на Киевском вокзале. Груз оттарабанили в мастерскую к художнику Евгению Дыбскому, заваленную его минималистскими картинами, которые тогда никто и не думал покупать. Через год-другой Дыбский станет одним из триумфаторов первого аукциона «Сотбис» в СССР, все его полотна уйдут за десятки тысяч долларов по иностранным галереям. Пока же он внимал нашим мимолетным комплиментам с неким, как мне показалось, недоверием: искренне ли хвалим или из вежливости гостей, которым негде распить бутылку?

Вечер должен был состояться в кафе-подвале. Наплыв прослышавших об этом шоу был очень высок, под дверью толпились страждущие попасть, как перед концертом поп-звезд. Но вход загодя перекрыли два дюжих непреклонных охранника, как сейчас сказали бы – секьюрити, а тогда это было в диковинку, ведь в советском общепите вполне хватало пресловутого «за дверями швейцара». После долгих препирательств с охранниками, наконец, выглянул изнутри Парщиков – к счастью, он был уже там. По его рекомендации и настоянию нас неохотно пропустили, даже не обшмонав, – тогда еще Москва не знала о террористах. Сначала мы прошли в туалет, где в режиме секретности всосали из горла по бутылке «Каберне», ибо вечер поэзии официально числился «безалкогольным». Буквально через полчаса эта деталь аукнется в выступлении Александра Еременко, в его «Стихах о сухом законе»:

Сейчас он пьет при выключенном свете,
придя домой, скрываясь в туалете…

………………………………..………

Я голосую за сухой закон!
И пью спокойно свой одеколон.

Впрочем, в самом кафе тоже царила атмосфера отнюдь не невинная.  В битком набитом зале за полупустыми столами (еда дорогая!) слушатели поэзии попивали из-под полы кто принесенную водку, а кто даже и коньяк – где достали только, ведь свирепствует «сухой закон»? Теснясь, расселись. Официанты принялись разносить некие грибы. В углу возились с аппаратурой телевизионщики – да не простые, а зарубежные: финские!  И началось действо. Собственно, чтение стихов, не более. Но впечатление было захватывающим: ново, живо, небывало! Как в модерн-салонах начала ХХ века.

Конечно, сегодня трудно понять те ощущения.  Уже забылось, что при социализме чтение стихов практиковалось только на литобъединениях, под присмотром «компетентных» литдядь. Ну, или втихаря на кухнях. А тут – в кафе! Северянинщина. Особенно поражали упоминавшиеся в эстетическом контексте слова «блядь» и «блеванул» (А. Еременко). И его же наезды на политику коммунистической партии. Когда же он стал читать о том, что при голосовании все должны проходить с бюллетенями через тайные избирательные кабинки (а не идти к урнам мимо них, как практиковалось в СССР), у меня мурашки поползли по спине. А ну, как за такую крамолу сейчас его – и нас всех за компанию – загребут на Лубянку?

Что читал Парщиков? Конкретно в тот вечер – не помню. Но выглядел он перед публикой ослепительно: неугомонный победитель рутины, триумфатор над серостью. Может быть, читал «Котов», которые тоже ассоциируются с тогдашней антиалкогольной компанией. Мне дорого это стихотворение еще и потому, что именно я, кажется, и натолкнул автора на его сюжет. Я работал в молодости, в 1980-х годах, дежурным электриком на химико-фармацевтическом заводе на Подоле. Там производили сердечные капли – в полуразрушенных цехах, в советском бардаке. На запах лекарства сбегалась туча окрестных котов и кошек, которые лакали из лужиц, дрались за глоток кайфа («кот в битве с котом»!), и вообще вели себя агрессивно-смешно. При случае я рассказал об этой катавасии в компании Парщикова – беседовали во времена все того же горбачевского «сухого закона», когда абсолютно так же по-кошачьи дрались люди в очередях за водкой. Алексей загорелся желанием побывать на заводе. До визита не дошло, но зато возникло стихотворение… Но, может, он читал вот это:

«Как латы черепах, мощеный шлях»

Тут Древний Рим (латы, черепахи) и стародавний Киев (мощи, шлях), и почти физическое замедление внимания, ретардация, позволяющая вглядываться или вслушиваться в словесный рисунок до бесконечности, снова удваивая Галактику. Или мог прочесть Парщиков широко известное уже тогда стихотворение «Лягушки»:

«О, как чистокровен под утро гранитный карьер
в тот час, когда я вдоль реки совершаю прогулки,
когда после игрищ ночных вылезают наверх
из трудного омута жаб расписные шкатулки».

Уже после смерти Парщикова я побывал под Артемовском на Донбассе, где находятся во множестве эти самые гранитные карьеры, привлекшие некогда внимание поэта, ведь он какое-то время жил с родителями в Донецке. Когда видишь объект – сразу становится ясно, насколько точно он описан.  «Чистокровный карьер» – то есть абсолютно идентичный себе, не маскирующийся под озеро или пруд. «Трудный омут» – такой, из которого не выплыть, воронкообразный, вырытый неаккуратно ковшом пьяного экскаваторщика, захламленный металлоломом, туда затянет моментально. И жабы там – действительно крупные (мутанты, что ли?), с какими-то узорами или пятнами ржавчины на спинках («расписные шкатулки»).

Однажды в перестройку Парщиков приехал в Киев с американским профессором Дональдом Веслингом, одним из адепов «школы языка», усложненного направления в американской поэзии. Как раз в те дни, в ноябре 1988 года, СССР запустил в космос свой первый космоплан многоразового использования – «Буран». Как бы ответ американскому «Спейс шатлу». Гуляя по Крещатику, мы купили в киоске газету «Правда» с сообщением о запуске и все вместе стали обсуждать эту новость. Я был в восторге от «Бурана». Профессор Веслинг, кажется тоже – он почему-то увязывал этот космический прорыв с новой политикой Михаила Горбачова. И только технофил Парщиков проявил скепсис, тогда для меня непонятный. Но, как оказалось, пророческий: «Буран» больше ни разу не взлетел, а поднимавшая его выше облаков авиаматка «Мрия» и ныне ржавеет где-то на аэродроме в Гостомеле под Киевом.

Удивляло, что Парщиков не делал попыток – даже в горбачевские времена, когда открылась уйма возможностей – конвертировать свой талант в карьеру в околописательских кругах, или в иную публичную активность. Хотя прекрасно разбирался в «колебаниях линии партии» и в «сортах говна» – в том, какой секретарь Союза писателей СССР полиберальней, а какой – покондовей, в каком журнале есть малый шанс напечататься, а где – нет смысла и рыпаться.

Казалось, что после падения СССР метаметафоризм как самое прогрессивное и интересное направление в тогдашней поэзии должен восторжествовать. Ан нет: о нем стали быстро забывать.

«Не тонет нож, как тонет голос мой». Куда востребованней стал концептуализм, соцарт и даже гламур. Творчеством Алексея Парщикова в 1990-е интересовались, похоже, немногие. Смущало ли его это? Не знаю. В стихах он намекал: «Мой промысел уже… чем пьянице улица посередине». Но я никогда не помню Алексея унывающим, жалующимся на жизнь, загибающимся в депресняках – а такое довольно часто можно встретить среди литераторов. Ни раньше, в застойные 1980-е, ни позже – в бандитские девяностые-нулевые – он ни на что не нарекал, не ныл. Зато радовался открывающимся возможностям больше печататься, выступать, ездить за границу. Впрочем, если Алексей и хвастался изредка, то с неизменной самоиронией. Даря свои книги, рассказывая о своих чтениях в Америке или Германии, брал смешливый тон, как бы даже стесняясь успехов на международном поприще и понимая их тщету. Вообще он умел невероятно сополагать трагическое и смешное. Мне очень по душе его стихотворение о еже. Парщиковский еж «тело Себастиана на себя взволок» Забавно и смешно: колючая животинка сравнивается с о святым, пронзенным стрелами язычников. В чем же юмор этого трагического вроде бы образа? Еж «на себя взволок» чужое тело и чуждую судьбу. Ежу не больно от этих игл – наоборот, они его защита.

Не помню, чтобы Парщиков хвастался какими-нибудь своими лауреатскими отличиями – хотя они у него, судя теперь по Википедии, имелись. Алексей не был так тщеславен, как большинство пишущих, которых хвалятся публикациями и выступлениями, премиями и членством в неслыханных союзах. То есть не столько результатами своей деятельности, сколько самим процессом, своим участием в литературе. Но как-то я услышал, как он повторил с гордостью, что учится в Стенфорде. Это был период развала СССР, и многие стали ездить на Запад. Парщиков добрался аж до США. «Где же ты там учишься?» – не понял я. Мне казалось, что он давно уже знает больше любого профессора-лингвиста. «В Стенфорде, в аспирантуре», – скромно подчеркнул он. Мне тогда слово Стенфорд мало о чем говорило, я посмотрел в справочники, и обнаружил, что этот университет соперничает в рейтингах с более известными Гарвардом и Оксфордом.  Университет, сообщают справочники, расположен в знаменитой Кремниевой долине, а его яйцеголовые выпускники впоследствии основали такие компании, как Hewlett-Packard, Sun Microsystems, Yahoo!, Cisco Systems, Silicon Graphics, Google.  Парщиков по мышлению не был абсолютным гуманитарием, как мне кажется, – но технофилом, таким же яйцеголовым, как компьютерщики тех времен конца прошлого тысячелетия. Об этом говорила и его любовь к фотографии. В которой он не уставал признаваться. «Шлю тебе несколько фото, которые я делал этой весной: туман (это в горах под Палермо – но мог быть и в другом месте, конечно) и один кадр из Музея истории немецкой техники в Мюнхене». Очень любопытны в его стихах детальные описания в стихах различных технологий – например, хитроумного устройства, изготовленного инженером-веронцем по заказу гетмана Мазепы в поэме «Я жил на поле Полтавской битвы», заканчивающееся резюме: «Так задумал Мазепа. Так исполнил веронец».

Конечно, слово «аспирантура» было адаптацией к нашим тогдашним понятиям – он учился в магистратуре и получил там степень магистра искусств. Зачем Парщикову было учиться в США? В среде поэтов – людей зачастую «ленивых и нелюбопытных» – он и без того производил впечатление весьма образованного и эрудированного. Теперь-то понятно – ему нужна была среда единомышленников, крайних эстетов до мозга кости, которых здесь, в Украине и России, наверное, недоставало. Он переводил и старых битников (Роберта Крили, Теда Хьюза), и более современных поэтов «школы языка» (Майкла Палмера), понять которых было невозможно, но очень хотелось.

Как-то Парщиков на несколько лет исчез с горизонта. Потом объявился в Киеве с женой-швейцаркой, русисткой по профессии и поэтессой Мартиной Хюгли. Это был, наверное, 1993-й год. Точнее сказать не могу – но есть ориентир: в 1994-ом вышла публикация в «Дружбе народов» американских переводов Парщикова с комментариями Мартины. У нас в Украине то было бедное время пустых магазинов, галопирующей гиперинфляции. А Парщиков приехал все-таки с Запада – из Базеля, где они жили с Мартиной – и, по моим тогдашним понятиям, был при деньгах. Немного «косил под Есенина» – пил больше обычного, за всех платил, немотивированно куражился. Например, во время прогулки по Киево-Печерской лавре предложил нам взойти на высокую колокольню. Мы вскарабкались почти под купол, вышли на смотровую площадку. С птичьего полета открылся Днепр и киевское Левобережье – Дарница с Никольской слободкой, где жила когда-то мама Анны Ахматовой, и «Киевская Венеция» – остров Русановка, и Березняки.

Алексей расчехлил свой отменный импортный фотоаппарат, и в мгновение ока вскочил на парапет, никто и ахнуть не успел. Мы не смели его хоть как-то окликать, тревожить – боялись слово молвить, ведь в любой момент он рисковал свалиться с верхотуры. Швейцарка Мартина, кажется, даже дышать перестала. Отщелкав сессию, Алеша как ни в чем не бывало спрыгнул к нам, будто и не замечая шокирующего эффекта, произведенного его поступком.

Меня всегда поражало, как Парщиков умудрялся издаваться, не идя на компромиссы в эстетике. Хотя, в общем, бывал довольно гибок в отношениях с издателями, изощренным в формах протаскивания читателю своих стихов. Помню, меня, поразили отрывки из его поэмы «Я жил на поле Полтавской битвы», но еще больше – место их публикации: в академическом журнале «Вопросы литературы» в 1986 году. Они иллюстрировали некий литературоведческий текст о теме труда в советской поэзии, написанный молодым критиком Михаилом Эпштейном. Причем тут рабочий класс? Хитроумный Эпштейн комментировал эпизод поэмы, в котором главный герой опрыскивает картофельное поле медным купоросом. Труд? Труд, конечно, да непростой. Действительно, писалось со знанием дела – ведь Парщиков поучился какое-то время в сельскохозяйственной академии в Киеве, матчасть знал. Но совершенно «несоветскими», «некрестьянскими» были его выразительные метафоры:

В небе складками молний трещат хрустальные флаги,
клубни картошки торчат из земли, словно локти из драки.

Ну, а сама тематика поэмы – по советским меркам, вообще воплощение крамолы, чуть ли не глорификация Ивана Мазепы. Парщиков вывел опального гетмана как героя не только романтического, эротически озабоченного (вослед Байрону), но и как важного государственного деятеля – вослед Пушкину и вопреки официально принятой советско-российской трактовке.

Все парщиковские эпитеты и метафоры – точные, притом многозначные – на фоне тогдашней официозной поэзии казались немыслимым вольнодумством, той самой эстетикой, которая, по определению Андрея Синявского, находится в контрах с советской властью. А сейчас я нахожу в его стихах удивительно много советских аллюзий, например, мотивы Донбасса: упоминания о шахтах, фонаре-коногонке, долбеже, антраците… Алексей – действительно «горючий и адский», Донбасс – его школьные впечатления, угольной пылью въевшиеся в душу. Но нет, не только уголь. «Словно славянским мелом, запятнан я миром». Очевидный образ из той же донецкой оперы: подразумевается, конечно же, Славяногорье – белый меловой кряж неподалеку Славянска, самая живописная местность на Донбассе. И, как часто у Парщикова, сразу же возникает анфилада дополнительных ассоциаций: вспоминается название его книги «Кириллик лайт» кириллический светлый шрифт компьютера. Древнейшее средство письма, мел – славянский, то есть как бы и кириллический, к тому же возникает понимание, что поэт, запятнанный мелом – подозрительная белая ворона в миру.

Парщиков как переводчик – интересная тема. Он некоторое время поработал в журнале «Дружба народов», переводил для «Радуги», с особым интересом брался за переводы экзотических для СССР, очень самобытных по манере авторов. Например, переводил черниговского поэта Станислава Репьяха. Или узбека Мохаммада Солиха. Поскольку я служил в советской армии в Узбекистане, знал контекст, то оказался нераводушен и к этому автору. Подборка Солиха вышла в переводах А. Парщикова в «Дружбе народов», популяризировал Алексей этого автора и на киевской почве – его перевели на украинский Игорь Рымарук и Василь Герасимьюк.

Дальнейшая судьба Солиха – это какая-то фантасмагория. В начале 1990-х он создал демократическую партию, баллотировался на пост Президента Узбекистана. Проиграл, после чего подвергся прессингу со стороны победителя Ислама Каримова и его авторитарного окружения.  Солих вынужденно эмигрировал в Европу. Но в конце 1990-х в Узбекистане произошла серия терактов. Их «повесили» на поэта Солиха, заочно приговорив его к смертной казни. Распад СССР многих лишил родины, но некоторых – психологической, патерналистской «Отчизны небесной», а иных так и вполне реальной земли родителей, отчего дома.

И до сих пор стоит перед глазами, как Парщиков читал стихотворение «Львы» – ранее, начала 1980-х, посвященное юной художнице Юлии Кисиной. По сюжету героиня рисует львов, но они вдруг вырываются сначала из нарисованной клетки, потом с графической страницы, и разбегаются по Андреевскому спуску, одной из живописнейших киевских улиц. Особенно мне нравится парщиковская метаметафора, когда львы сравниваются с пенной ванной, в которой уснул исполосованный по венам и окровавленный якобинец Марат, а также элегантный речевой жест, передающий рычание:

Львы делают: ам! – озирая закаты.
Для них нету капусты или травы.
Вспененные ванны, в которых уснули Мараты, –
О, львы!

В этом стихотворении была и эффектная концовка, чрезвычайно простой и смелый речевой жест на фоне ханжеской поэзии того времени:

«Я же хочу с тобой пить, пить, а ещё
я хочу с тобой спать, спать, спать».

Юлия Кисина во времена распада СССР, насколько мне известно, уехала жить в Германию. Я с ней не был знаком, но много слышал о Кисиной, читал ее мемуары в санкт-петербургском литературном журнале. Много лет спустя, уже в 2011 году, мне представилась возможность ее увидеть. На осеннем арт-фестивале в Киеве она выступала в центре искусств «Арсенал» с искусствоведческим докладом. Мне было любопытно оценить ту, кто смогла вдохновить поэта на шедевр. Женщина в возрасте (наверное, уже неслабо за 50) выглядела стройной, гибкой, не растерявшей шарма, интересной в своих довольно радикальных высказываниях – в общем, чуть ли не девушкой. Вот только седину она никак не камуфлировала. О, львы…

Ну, а самого Парщикова последний раз я видел на фестивале «Киевские лавры» в 2006 году, за год примерно до его смерти. Как всегда, он был остроумен, ироничен, блестяще читал свои стихи. Хвастался рождением сына. К нему подошел украинский художник Анатоль Степаненко, приятель Парщикова по киевскому андеграунду 1970-х годов. Анатоль выглядел каким-то потасканным и потерянным на фоне пышущего оптимизмом, излучающего дружелюбие Парщикова. Вернувшись в Германию, Алеша написал мне: «О фестивале я думаю с восторгом. Вообще – о Киеве. У меня было много скепсиса, по газетам (московским и английским, кстати, тоже), но теперь всё развеялось, и я думаю, что какой-то поворот сделан. Представь себе – Москву без Путина, без ментов с автоматами, без фашизоидных чёрных эскортов с воем, без проверок документов. Немыслимо. В Киеве, как и здесь, в Кёльне, даже дорогу уступают иногда прохожим на переходах. Ите островки реконструкций, которые я видел – прекрасны».

А едва только переехав в Германию, он приглашал к себе в гости. «Я теперь в Кельне. Приезжайте. Если дотянете – размещу», написал Алеша в одном из е-мейлов. Шли еще 1990-е годы, выехать в Германию с точки зрения визовых правил стало вроде бы проще с нашей стороны, но сложнее с немецкой. Я «дотянул», то есть почти случайно попал в Кельн, только в 2012 году. Стоял у конной статуи Фридриха Вильгельма III, вспоминая, как интересно шутил Алеша о киевском памятнике командарму Щорсу.  Но Алексей уже не смог показать мне ни Рейн (который удивил тем, что он гораздо меньше Десны), ни кельнский кафедральный собор.  Наверное, такой же высокий, как и киевская колокольня, с которой он чуть не свалился однажды вместе с фотокамерой.

Игорь Кручик, Киев
Фото из архива автора.

Игорь КРУЧИК – поэт, критик, переводчик, журналист. Пишет на украинском и русском языках. Родился в 1961 году в Киеве.  Работал электромехаником, журналистом, служил в армии в Узбекистане. Закончил вечернее отделение филологического факультета Киевского университета им. Т. Шевченко и Высшие литературные курсы (Москва).

Автор нескольких книг стихотворений, очерков и литературно-критических статей, выходивших в Киеве, Москве и Санкт-Петербурге. Имеет многочисленные публикации в журналах: «Византийский ангел», «Радуга», «Украинский театр», «Соты» (Киев), «Парус» (Минск), «Сизиф» (Санкт-Петербург), «Студенческий меридиан», «Техника – молодежи», «Смена» (Москва), «АйДа!» (Казань), Riven Poetry (США) и др. Также публиковался в альманахах и коллективных сборниках: «Антология русского верлибра» (Москва), «Антология стихотворений о Чернобыле» (Киев), «Звукоряд» (Одесса), «Фестиваль памяти Бориса Чичибабина» (Харьков) и др.

Статьи и эссе, посвященные современной литературе и искусству, печатались в журналах «Византийский ангел», «Радуга», «Книжник ревю» (Киев), «Грани» (Франкфурт-на-Майне), «Литературная учеба», «Искусство» (Москва), «Воум!» (Калуга), в газетах «Литературная Украина» (Киев), «Литературная газета», «Гуманитарный фонд», «Литературные новости» (Москва), «Республика» (Йошкар-Ола), «Одесский вестник» (Одесса) и др.

Автор текстов песен, звучавших в кино и на телевидении. Член Национального союза писателей Украины. Обладатель журналистской награды «Золотое перо» и премии им. Гарета Джонса.