Главная / ПРОИЗВЕДЕНИЯ / ПРОЗА / Элина Свенцицкая. Похороны кролика

Элина Свенцицкая. Похороны кролика

Элина Свенцицкая
Элина Свенцицкая

Не случайно, не нарочно, а сама не знаю как. Он лежал там один, разбитый. Я взяла его за уши и бросила с балкона, и он тут же провалился в темноту. А потом отец принес его, мертвого.

Был сильный ветер и деревья были, как драконы. Он лежал в картонной коробке. Я думала о своей жизни. Отец и мать за закрытой дверью о чем-то разговаривали.

Потом они вышли и стали разговаривать со мной. Но я и так знала, что я плохая и жестокая девочка. Я смотрела в окно, там был маленький дождик. Наверное, это погода заболела.

Они сказали, что я должна сама его похоронить. Я взяла кролика и пошла на улицу. Тут я вспомнила, что хоронят на кладбище. Я спросила у тети, где здесь кладбище, и она сказала, чтобы я шла на химзавод.

Там были большие деревья и голая земля. В траве валялись всякие банки и грязные тряпки. Я взяла палку, вырыла ямку, положила туда кролика и зарыла. Я подумала: вот и все. И еще я подумала, что мама и папа скоро умрут, и все будет точно так же, только вот где взять такой большой ящик. И еще я подумала, что вот уже и я кого-то похоронила.

ЖИТЬ БЕЗ ПЕЧАЛИ

Я не знала, что мне делать, и пришла неизвестно куда. Вот подвал, а в нем дверь с надписью «Общественные танцы», а за дверью – маленький зал.

Я вошла, а вокруг – аплодисменты, а за столом – худенький стройный старичок с сияющими глазами и летящими жестами.

Альманах

– Знакомьтесь, это я! – воскликнул он и приподнялся на цы­почки, а две девушки упали в обморок. – Я – Яков Лушпайкин, великий человек. Когда я выступаю на похоронах, все хотят долго жить. И я научу вас жить так, как надо.

– Но как же нам жить? – спросила пожилая дама, закаты­вая глаза. – И как нам сохранить здоровье и уложиться в зар­плату?

– Очень просто. Вот высшая мудрость – жить без печали. Живите без печали – и все будет хорошо. Живите без печали – и будете здоровы.

– И это все?

– Все.

И он склонил голову и прикрыл глаза, а потом возвел их вверх, к бледной лампочке.

– Но что же нам делать, чтобы жить без печали?

– Я же сказал – жить без печали. Что вам еще надо? Живи­те без печали – и все будет правильно. Живите без печали – и доживете до зарплаты.

И он опять поднялся на цыпочки и поправил клочок волос на лбу.

– А вот у меня умерла собачка. Единственная собачка, больше у меня никого нет. Так что же мне делать?

– Жить без печали! Разве вам не ясно? А еще образован­ные люди! Сколько можно повторять!

– Как жить?

– Жить без печали! Разве вам этого мало?

Он покраснел, в глазах стояли слезы.

– Это же самое лучшее, что я открыл в своей жизни. И это так просто, так понятно. Почему же вы не понимаете?

Альманах

– Да, но как же моя собачка? И как же я – без собачки?

– Но все же так просто – жить без печали. Жить без печа­ли. Жить без печали.

Так говорил Яков Лушпайкин, великий человек, и плакал, и проползал между стульями, забиваясь в угол, а старые дамы, старички, девицы с запросами, нагоняя его, кричали ему в уши, что так жить нельзя, что это не жизнь, а тихий ужас, что везде преступность и люди пропадают средь бела дня, а цены такие, что все равно пропадать. А Яков Лушпайкин, великий человек, плакал все громче и громче, и говорил, что он все это знает, но ведь это так просто – жить без печали, и почему же этого никто не хочет понять, наверное, у них что-то с головой.

Но я поняла Якова Лушпайкина – великого человека, ко­торого так никто и не понял. Ведь это так просто – жить без печали. Просто жить самой по себе – вот и все. А печали пусть живут сами по себе. Только почему на двери такая странная надпись – «Общественные танцы»? И тут он подошел ко мне и ответил: «Я хотел вам преподавать общественные танцы, а преподал сумасшедший дом».

ЛЕГЕНДЫ ИЗ ЖИЗНИ ПРОФЕССОРА УПОЕННОГО

Профессор Димитрий Упоенный никогда не упивался, потому что знал меру. Если же, увлекаясь, он эту меру не узнавал, то потом сожалел и извинялся. Хотя извинялся он редко, а вот увлекался часто. Упоение же находило на него еще чаще. Од­нажды его так упоили, что очутился он в полночь на кладбище, при­чем с дамой. Роль дамы исполняла я, Элина Свенцицкая, потому что какой же нормальный человек рискнет очутиться ночью на кладбище, да еще с профессором Упоенным. Вначале он читал стихи, потом обратил внимание на кладбище.

– Это кладбище? – сказал он задумчиво. – Но почему?

На этот вопрос я не могла ответить, но обратила его внимание на то, что с кладбища надо бы выйти.

– Куда? – удивился профессор. – Обычно с кладбища не воз­вращаются.

Он сел на землю и закрыл глаза. Я попыталась его поднять, но тщетны были все усилия.

– Что вы делаете? – говорил он тихим и печальным голосом. – Моя карма в том, чтобы быть на кладбище. Непочтительное обраще­ние с человеком, исполняющим свою карму, карают высшие силы.

Я вынуждена было его слушать. Некоторое время я ходила вокруг него, вокруг деревянного креста, растущего возле малень­кой зеленой елочки

– Профессор, посмотрите, какая елочка!

– Это могила! – сказал он безнадежно унывающим голосом.

И я оставила профессора Упоенного. Всю ночь он бродил по кладбищу. А утром я узнала, что никакого кладбища там не было.

2.

В два часа ночи мы пришли к профессору Димитрию Упоенному и принесли ему стакан водки.

– Профессор, это мы! – воскликнули мы радостно.

За дверью было молчание.

– Профессор, это мы! – воскликнули мы радостно еще раз.

За дверью было то же самое.

– Почему он не открывает? – подумали мы. – Может, он спит?

Мы постучали погромче.

– Профессор, это мы! Мы принесли вам стакан водки!

Никакой реакции.

– Странно, – подумали мы, – профессор уже на стакан водки не реагирует.

Мы постучали снова. Опять никакой реакции.

– Но, может быть, профессор не верит, что это мы? – подума­ли мы.

– Это мы, профессор, честное слово, это действительно мы, – говорили мы, стуча в дверь.

Но дверь так и не открылась. Стакан водки исчез. Профессор так и не поверил, что мы – это мы. В шесть часов утра мы и сами начали в этом сомневаться.

Профессор Упоенный проснулся в три часа ночи в незнакомой общаге. Услышав подозрительный шум, он открыл дверь. И уви­дел, что по коридору идет местный поэт Леон Всеславский в каль­сонах телесного цвета.

– Ну что ж, – подумал профессор, – поэты тоже носят кальсоны.

– Что здесь делает поэт Всеславский? – спросил профессор Упоенный утром у дежурной по общежитию.

– Не знаю, – ответила дежурная. – Ему уже девяносто лет.

На следующую ночь профессор Упоенный снова проснулся в чужой общаге, но уже на другом конце города. Долго припоминал, как он тут очутился. Услышав подозрительный шум, он открыл дверь и снова увидел Леона Всеславского, на этот раз в длинных семей­ных трусах. Профессору стало смешно, и он долго смеялся, глядя ему вслед.

– Что здесь делает поэт Всеславский? – спросил профессор утром у дежурной по общежитию.

– Ну что вы хотите, ему уже девяносто лет…

И так они дошли до последней общаги.

Но и здесь в три часа ночи что-то толкнуло профессора Упоен­ного к двери, и снова в коридоре маячил силуэт поэта Всеславско­го. И спросил он ласковым голосом:

– Что с вами, профессор?

Профессор побледнел и затрясся.

– Не приставайте ко мне, я закричу! Что это такое – пристают среди ночи, мужчины пристают! Креста на вас нет, вот что!

И, правда, креста не было. Зато есть дедушка Всеславский, бегущий по коридору в ночной рубашке с кружевами. И есть общага, в которую пока еще пускают, и комната, где тепло. И в комнате кровать, на которую можно лечь, если очень устанешь, и ласковое одеяло, в которое можно замотаться, и подушка, в которую можно уткнуться, если плачешь. И главное – можно плакать, слава Богу, можно плакать обо всей этой жизни, как о елочке, растущей над бывшей могилой, на бывшем кладбище, возле бывшей церкви быв­шего усекновения главы неизвестно кого, но тоже бывшего, потому что все это действительно было, как ни трудно в это поверить, как ни трудно себе это представить.

занимательная отолярингология

Какая гадость эти ваши уши…

– Уши – ваша самая уязвимая ахиллесова пята,– так сказа­ла Марине экстрасенс Чердакова.

И только Марина вышла от экстрасенса Чердаковой, так сразу у нее зачесался левый глаз. А когда чешется левый глаз – это к тому, чтобы пить водку, и поэтому Марина купила бутылку портвейна, а водку принес ее бывший муж со своей новой сожи­тельницей Леной. Они всегда находили общий язык, только вместе жить не могли. И в этот раз они нашли общий язык, но тут пришел Маринин муж и новая жена бывшего мужа и обломали весь кайф. В результате Лена и Марина получили по ушам и оказались на улице. Уши заболели, и пошли они к профессору по ушам на благотворительный прием. Все обледенело, ветки деревьев блестели, как сабли, и где-то вверху прыгало маленькое солнышко. В больни­це было холодно, трещал телефон. Профессору, как старому ев­рею, они рассказали все свои беды и доверили все свои уши

– У тебя, Марина, – сказал профессор, – в ухе абсцесс, а у тебя, Лена, флегмона.

Он долго трогал их уши, он нежно гладил их уши, они даже не представляли, что можно так обращаться с ушами.

– Тебе, Марина, с твоей флегмоной, нужно воздерживаться, а тебе, Лена, с твоим абсцессом…

– Извините, профессор, но это она – с флегмоной, а я – с абсцессом, – сказала Марина.

– Ладно, ладно, я все помню. Так вот, Лена, флегмону бу­дешь мазать этой мазью, – сказал он, обращаясь к Марине. И обер­нулся к Лене. – А ты, Марина, будешь делать ванночки.

– До свиданья, профессор, – сказала Лена, то есть Марина с флегмоной, нет, извините, все-таки Лена с абсцессом, нет, неправ­да, Лена с флегмоной, короче, я запуталась и уже не знаю, где Лена с абсцессом, где Марина с флегмоной, а может, все равно, флегмона с Леной или абсцесс с Мариной, а с неба снег падает, а уши болят, и ртутный столбик ползет все вверх, оказывается, Мари­на уже в постели, и все вокруг тихо, и беззвучно, но с достоинством шатается мимо муж, включает на полную громкость телевизор, работающий бесшумно, и засыпает с открытым ртом.

А уши Марины стали жить своей жизнью. Стала она слышать песни веселые и даже музыку, а однажды утром женский голос в ухе тихо сказал:

– Алло!

И второй голос отозвался ему:

– Алло, я слушаю.

– Что ты делаешь?

– Я? Как обычно. А ты?

– Как всегда.

– А детки как?

– Да что с ними сделается? Била их, била, все руки отбила – хоть бы что.

– А ты попробуй головой об батарею – я всегда так делаю.

– Спасибо, я попробую. До свиданья.

– До свидания.

Потом стало еще интереснее. Густой мужской голос в левом ухе говорил:

– Я женюсь, я женюсь.

А женский отвечал в правом ухе:

–Ты женишься перманентно и безрезультатно.

И благостный старческий голос где-то внутри головы говорил об этих двоих

– Они жили долго и счастливо и умерли в один день, зарезав друг друга кухонными ножами.

А потом пошли объявления: кто-то обещал построить мост над вулканом, кому-то срочно нужен был прибор для измерения внутри­черепного давления. Марина хотела дать и свое объявление, что ей нужен врач по ушам, но не могла произнести его название – отолярвинголог, отобляринголог…

А потом хриплый женский голос стал рассказывать сказку: «Жила-была девочка. Как ее звали, неважно, важно – куда. Никуда ее не звали, сидела она дома. И был у нее… Красивый, усатый, весь полосатый…

Нет, не то, что вы подумали, а котенок…

Стала девочка котенка спать укладывать. Вот тебе под спинку – мягкую перинку, сверху на перинку – чистую простынку, вот тебе под ушки мягкие подушки, одеяло на пуху и веревочка вверху. Свя­зала котенка по рукам и ногам, а сама пошла ужинать. Приходит обратно – что такое?

Спинка – под подушкой, в ушке – одеяло, глазоньки и хвостик под кровать упали. Положила она котика как надо: хвостик – на по­душке, на простынке – ушки. И пошла книжку читать. Приходит об­ратно – опять какой-то тихий ужас. На правой подушке –левое ушко, правое ушко – на левой подушке, к зубику зубик лежит под углом, а хвостик пушистый завязан узлом. Развязала девочка все узлы, толь­ко хотела книжку идти читать, а тут котик вылезает из-под кровати и страшным голосом говорит:

– Ты зачем, девочка, котенка мучаешь? Как тебе не стыдно над животными издеваться?»

И девочке стало стыдно. И мне стало стыдно, потому если бы не я, девочка не мучила котенка, не издевалась над животными. А я не только над животными, я издевалась над людьми – над быв­шими мужьями, над будущими сожителями. Мне стыдно – я заста­вила экстрасенса Чердакову произносить неудобопроизносимую фразу про Ахиллесову пяту, а она ее и близко не видела. Мне стыдно – я заразила Лену абсцессом, Марину – флегмоной, то есть наобо­рот – Марину абсцессом, а Лену флегмоной. Мне стыдно – я не помню даже, кого чем заразила, но заставила их страдать от высо­кой температуры и даже не навестила их во время болезни. А зачем я это сделала? А я и сама не знаю, честное слово, нечаянно так получилось, смешалось, перепуталось, и вышла непонятная шту­ка, в которой всем больно, все получают по ушам, в которой все связано случайно и жестоко, в которой можно издеваться и над животными, и над людьми – и ничего не будет.

СЛЕЗЫ ХУНТЫ ПИНОЧЕТА

Марья Абрамовна работала в школе и плакала. То ли характер у нее был такой неуравновешенный, то ли школы была такая хорошая, только после каждого урока она приходил в учительскую со слезами. И тихо говорила, покачивая головой:

– Господи, что они делают, что они делают! Колготки снимают, трусы снимают, только не занимаются химией…

Она была старая, с белесым, пятнистым, будто изъеденным кислотой лицом. Появляясь, она приносила с собой затхлый и приторный запах, и там, где она сидела, всегда оставались скрученные в трубочку бумажки и огрызки карандашей. У нее был усталый голос и детские круглые глаза.

Глаза плакали, и тушь текла по щекам. Впрочем, так было не всегда. А только последний год перед пенсией. Раньше она была железная леди, и очень хорошо знала, что нужно делать с этими скотами, которые за глаза называли ее Хунтой Пиночета. Но как бы там ни было, всю жизнь она отдала химии и этим идиотам, не видя ни мужа, ни детей, а только тетрадки с лабораторными и конспектами уроков.

Нет, ей не было жалко себя. Просто в последний год как-то быстро стали подступать к глазам слезы. И ученики стали какие-то не такие. Когда она спрашивала у Катьки Перебейнос по кличке Блэди, почему не пришла в школу мама, неужели ей совсем безразлично, чем занимается дочь, то получила в ответ:

– Я у мамы вместо швабры.

Марья Абрамовна не могла этого выдержать и плакала. Когда ученик плохо отвечал у доски, она начинала плакать тихо, жалобно при этом подвывая, прикрыв глаза и сморщив нос. Ученику ничего не оставалось, как растерянно переминаться с ноги на ногу, ожидая финала. Но даже если ученик отвечал хорошо, она все равно плакала, хотя и по-другому – рыдала в голос, заламывая руки.

Если ученики вели себя плохо, она садилась за стол и плакала, со щенячьими переливами, звонко. Если вели себя хорошо – все равно в конце урока Марья Абрамовна начинала истекать слезами, но уже радостная и умиротворенная. Если же на педсовете заходила речь о недостатках в ее работе, она, по-детски подняв руку, просила слова, и, хлопая мокрыми ресницами, размазывая слезы по лицу, лепетала:

– Простите меня… простите… честное слово, пожалуйста, простите меня.

Все понимали, что это очень тяжелый случай, и нужно дать человеку доработать до пенсии. Но вот в школу пришла фронтальная проверка и решила посетить ее уроки.

Страшная проверка уже сидела на последней парте, когда Марья Абрамовна зашла в класс, дрожа, как осенний листочек.

– Здравствуйте, – произнесла она, заикаясь. И больше ничего не могла сказать, что-то сдавило горло, и как ни пыталась она начать урок, получалось только бульканье, кашель и клокотанье, и потерялись куда-то все слова. И тогда она заплакала горько и громко, и все захлюпало, закапало, зарыдало, и за окнами началась большая гроза, и огромный вечер забился о стены школы.

Так продолжалось минут двадцать. Марья Абрамовна плакала, лил дождь, а страшные проверяющие писали. И чем громче плакала Марья Абрамовна, тем быстрее двигались по бумаге шариковые ручки проверяющих и ниже наклонялись их головы. Стало темно и тихо, и слышно было лишь всхлипывание и шуршание ручек о бумагу.

– Но Марья Абрамовна, – сказала одна дама в мужском пиджаке в талию, – начинайте урок.

– Зачем? – тихо спросила Марья Абрамовна.

– Или вы начнете урок, или уйдете по собственному желанию.

Марья Абрамовна вдруг преобразилась:

– Испугала козу буханкой, – сказала она язвительно. – Я у мамы вместо швабры. И вообще, – чего это вы тут расселись? Я вас не звала. Пошли вы…

Взяв с парты исписанные листочки, она вышвырнула их за дверь. Листочки закружились под потолком, обсыпали лестницу. И, вытолкав взашей последнего из проверяющих, закрыла дверь на швабру и обернулась к классу:

– Ну что, падлы, допрыгались?

ДОЖДЬ СО СНЕГОМ

Дождь со снегом, снег с дождем – любимая погода, хорошая погода, всеравношная погода, потому что все равно, потому что весело и плевать, что вымокнешь и продрогнешь, зато слезы мешаются с дождем, и никто не видит лица, и никому никакого дела.

Я блуждала по улицам, а когда блуждать надоело, вышла на больную дорогу. Дорога была пуста, лишь один ржавый шахтный автобус рычал возле остановки, а потом запрыгал под дождем куда-то в поля.

У павильона стояла женщина. Черные аккуратные черточки в уголках глаз. Губы, нарисованные, как красные ниточки. Черное кожпальто и черный шарф на голове, завязанный у шеи большим печальным бантом.

– Здравствуйте, – неожиданно сказала мне она.

Я, удивившись, поздоровалась.

– Вы меня не узнаете?

– Да… знаете, лицо знакомое, но где именно…

Я и лица такого не помнила.

– В профилактории… помните, отдыхали с вами вместе.

– Да, я вспомнила, но вы ведь тогда были без шарфика, вот я и не сразу узнала.

– Да, – вздохнула она глубоко и промолчала, – тогда я была без шарфика…

И опустила глаза. Я и теперь ее не узнала, но в профилактории я была летом, поэтому, естественно, в шарфе она быть не могла.

– Ну, как ваши дела? – сказала я светским тоном.

– Да так… – сказала женщина. – Сын умер.

– Господи, да как же так? – сказала я как можно более убито. – Неужели?

– Умер сын. Семнадцати лет. Разбился на мотоцикле.

– И давно? – спросила я, понимая, что ничего нельзя сказать глупее.

– Сорок дней сегодня.

– Ах, так это тогда… – сказала я для чего-то. А потом еще вздыхала и качала головой.

– Да, живу, как во сне. На работу – во сне и домой – во сне. Господи, хоть бы Ты прибрал меня.

– Как же так, как же так… – бормотала я, не зная, что еще сказать.

Неистово лил дождь, будто хотел смыть и этот маленький поселок, и дорогу, и женщину в кожпальто, и меня.

– Поехали со мной, – сказала она решительно. – Отпразднуем. Все-таки сорок дней. Поехали? А?

– Но как же? У меня дети. Я не могу.

– Эх ты, шляпа! – сказала она и отвернулась от меня.

Вдруг из-за угла, из-за ветра, из-за снега, из-за сетки дождя вырулил огромный грузовик. Он ехал с выключенными фарами и казался черным, или вообще только казался. Из огромного грузовика, как deus ex machina, выскочил огромный старик, весь в коже, пропахший бензином. Он подошел к женщине, обнял ее и пожал ей руку. И сказал, что он пожимал руки многим людям, – поэтам, красавцам, врагам народа, но такую чистую и благородную руку видит в первый раз. А потом они сели в грузовик и уехали, обрызгав меня грязью.

МАЛЫЙ АПОКАЛИПСИС

«Чертое февраля. Домушняя равота» – прочитала я в очередной ученической тетради, которые проверяла ночью, на кухне, на закапанной чаем клеенке. Форточка была открыта, в воздухе уже пахло весной. В доме напротив светилось четыре окна, и в одном из них у кухонного стола сидела мощная лохматая баба в ночной рубахе. Она почесывала себе ляжку и была погружена в задумчивость.

И гнусавый сдавленный звук заставил меня вздрогнуть. Звук был хриплый и рваный. Он повторился, низко и зловеще. Было похоже, что к нам забрел из джунглей простуженный слон.

И страшно было, но я выглянула из окна. Вначале я ничего не увидела, только снег скрипел в темноте. Потом я вгляделась. На детской ледяной горке, вытянувшись, подняв вверх голову, стояла бабка с трубой, грязная, кургузая, в охотничьих сапогах и детском клетчатом пальтишке, перетянутом солдатским ремнем на пузе. Приложив к губам мундштук, она смотрела в небо и трубила, и небо смотрело на нее торжественно и чудно. Потом она съехала по ледяному склону, крича в темные окна.

– Вострубил ангел в третий раз!.. Слышите, вы! И зверь придет с семью ногами, с десятью рогами!.. И звезда Полынь упадет над бездной вод! Эй, слушайте! И всем на лоб печать припечатают.

– Заткнись, а то сейчас спущусь и такого зверя тебе пропечатаю… – лениво и утробно отозвалось одно из темных окон и замолкло.

Она воткнула себе между ног горн и раструбом направила на свет окна. Мне стало смешно и жутко, а она уже опять стояла на горке, трубила и вопила:

– Пятый ангел вострубил и увидел звезду… Слушайте, барбосы, слушайте! Падшую с неба на землю, и дан был ей ключ от кладезя бездны.

Бабка дернула себя за ремень и закрутилась, притопывая.

Я маленькая девочка,

Я в школу не хожу,

Я Господа увидела,

Но вам не расскажу.

– Будете искать смерти, но не найдете ее, пожелаете умереть, но смерть убежит от вас.

А потом она каталась по дорожкам. Трубила, смеялась, и, поднимая голову к окнам, кричала:

– Эй, вы! Времени-то больше не будет!

Но тут меня осенило. Я поняла, что это наш школьный горн, мне даже показалось, что на тряпке, привязанной к нему, я вижу надпись с инвентарным номером. И я должна спасти имущество, иначе какой же я учитель.

Я бросилась вниз по лестнице. На лестничной клетке темно и пусто, шебуршились кошки, и на белой стене вырезана корявая надпись: «Я люблю тебя, жизнь!»

Во дворе уже никого не было. «Куда же она могла деться?» – стала соображать я. Все было тихо, только ветер выл где-то на задворках. Я обошла несколько подъездов – нигде никого. Тогда я подумала, что такая бабка, наверное, пошла прогуляться на мусорник. И, преодолевая страх, пошла туда.

Так никого не было. Только одинокая знакомая собака шарахнулась из-под ног. Я осталась наедине с мусорными ящиками. Она стояли рядом, мрачные и ржавые, а вокруг них шелестела газетная бумага, развевались какие-то стружки.

И вдруг на куче тряпок я увидела отрезанную человеческую голову. Я даже не испугалась, только подумала: «До чего дошли, уже головы стали на мусорники выбрасывать». Но потом тошнота подступила к горлу. Я развернулась и убежала. Двор был пуст. Черное небо смотрело на него, наклоняясь все ниже и ниже, как будто приближающийся ад. Было тихо и холодно. В окне напротив все так же сидела могучая женщина. Она ела капусту. Я вдруг подумала, что отрезанная голова на мусорнике была, скорее всего, соленым арбузом. Но проверять не хотелось.

ПИСЬМО К СЕСТРЕ

Милая сестрица! Я хочу написать тебе о том, о чем никогда не скажу и даже не подумаю.

Вспомни, милая сестрица, вспомни обо мне. Вспомни, как у меня дела и какая у меня погода… А какая погода у тебя? Холодно, сестрица, везде и всюду холодно и мокро. А дела у нас обыкновенные, то есть нет у нас никаких дел. Всю жизнь я считала, что в жизни есть какая-то тайна , которую я пока что не знаю, но скоро узнаю. И всю жизнь я ждала, когда же мне откроется эта тайна. Но она все никак не открывалась.

Помнишь, сестрица, как все было плохо, гораздо хуже, чем сейчас. Почему-то ко мне все и всегда относились как к чему-то низшему. И почему-то все, что другим принадлежит по праву, мне приходится выпрашивать у судьбы чуть ли не на карачках, ползая на пузе перед ней и перед всеми вами, говоря всегда одно и то же:

– Вы же знаете мое самомнение, вы же знаете мое высокомерие, вы же знаете мою надменность… Но я вас умоляю…

Это не невроз, сестрица, это вовсе не тоска, это обыкновенная жизнь и ничего с ней не поделаешь. И нет в ней никакой тайны, что жалко.

Мой бывший муж теперь со мной лежит в одной палате. Когда он пришел в больницу, он был очень маленького роста, но с тех пор довольно сильно подрос и поумнел, но для меня это уже не имеет никакого значения. Он пришел в психбольницу добровольно и попросил его вылечить, что в те времена считалось подвигом.

А мою лучшую подругу привезли сюда после столкновения. Она столкнулась с Леней Зильберштейном – он был жулик и целиком предан своему делу при полной безграмотности. Он был очень тяжелый диабетик, все время принимал лекарства и кололся. После этого столкновения моя лучшая подруга как-то притихла и все время варила себе какао.

И вот теперь она здесь. Здесь она чувствует себя главной и подает руку, как лопату. А вокруг нас еще много хороших людей, сестрица. Хорошие люди живут везде, ты, пожалуйста, не волнуйся за это. Проблема в том, что они никак не могут познакомиться друг с другом, а знакомятся только с плохими.

Но место, в котором я нахожусь, на самом деле очень хорошее. Здесь у нас образовался свой круг хороших людей. Я и мой бывший муж, моя подруга Люся и скоро к нам явиться ее бывший Леня Зильберштейн. Но мужчины умирают быстро, умрут и наши. И круг наш распадется, и останутся вдовы. Вдовы всегда остаются, милая сестрица, остается маленький круг вдов. А потом всякие пошлые люди приходят и соблазняют их… И вдовы соблазняются, и опять возникает круг хороших людей, который снова распадается, и так по кругу…

К чему я это все говорю, милая сестрица? Не знаю, к чему. Но разве обязательно нужно это знать? И я же не говорю, я пишу тебе письмо, а это большая разница. Ведь письмо – это не разговор и даже не рассказ. Тут нельзя придумывать или бредить, тут надо говорить правду. Но говорить правду – это значит говорить то, чего не знаешь, то есть придумывать или бредить. Видишь, сестрица, круг замыкается. Смотри, сестрица, все время замыкается круг. И потому начну я это письмо с начала.

Во первых строках моего письма сообщаю тебе, что я абсолютно здорова и очень люблю тебя, и во вторых строках моего письма сообщаю тебе, что я абсолютно здорова и люблю тебя, и в третьих строках моего письма сообщаю тебе, что люблю тебя, и в четвертых, восьмых и десятых строках моего письма я могу сообщить тебе только то же самое.

ЭЛИНА СВЕНЦИЦКАЯ
Киев