Прямой, высокий, широкоплечий, с мощным затылком, похожий на действующего, прямо сейчас и на ковер, классика, вольника или самбиста, в крепенько потертом снаружи, но вечном, из добротной дореволюционной ткани, типа ратина, пальто, на невидимом извне, рыжем волчьем меху, в скромной кепке в любую погоду, зачастую, в калошах, он размашисто шагал через вечно строившийся город. Из «центра», возле жалкого, крохотного, но огражденного кованной решеткой городского парка, вход в который по тем временам был платным, через застроенную неплохими домами улицу Кирова, он подходил к водоразделу Сталегорска. Справа просматривался небольшой трехэтажный дом по улице Энтузиастов, носивший название «Первый». В этом самом доме, первом из первых, этих неукротимых энтузиастов и укорачивали, употребляли, то бишь, били, пытали, стреляли. Говорят, начинали строить город с завода. Я так думаю, что начали его с пыточного дома этого. И кончится вся советская история города только тогда, когда застеночная трехэтажка эта будет стерта с земли. И ни днем, ни одной минутой раньше.
У него был свой страх, связанный с этим заведением, своя неприязнь к нему, общепринятая маскировочная плащ-палатка от их глаз – партийный билет, и своя тщательно скрываемая история. И не было дня, чтобы, проходя этим маршрутом, он не посмотрел направо и не ругнул их про себя. Ругнул, потому что он никогда не матерился, и самым серьёзным ругательством у него было «балда». Представлял, как эти мясники взвыли бы, узнай, как он, эта недобитая контрреволюционная гнида, их называла.
Вот с такими-то мыслями он и шагал по этому водоразделу, широкому, не обихоженному и бестолковому проспекту Курако. Давно умерший человек этот был исторической реликвией, раритетом из сибирской поросли алтайский металлургов царских времен, и должен был, по замыслам историков советской науки, жить в памяти вечно, и никак не меньше. А вот проспект его, стартовавший на железнодорожном вокзале, стрелой пересекавший город, и упиравшийся прямиком в сталегорский завод, а точнее, в доменный его цех, отправил на тот свет немало жителей. Не был он ни освещен, ни размечен, ни ограничен тротуарами, не видел в своей недолгой жизни ни одного светофора, и напоминал американские горки – то он взмывал над городскими улицами, то, пересекая их, сливался с ними, а кое-где нырял вниз. А потому, даже скромное автомобильное движение в те далекие от автобума времена, вырывали из рядов горожан не одного и не двух.
Да и строители, не знавшие удержу, бестолковые, как и везде, коммунальщики и, по дурному активный водпромхоз перерывали его огромными экскаваторами, как будто хотели добраться до центра нашей клятой планетки, денно и нощно, и как водится, никогда не ограждали. А потому в гигантские отрытые колодцы, что медвежьи западни, с кольями – стальными торчащими разрывами трубами на дне, – и днем-то ничего не стоило нырнуть с концами, а уж в ночное, хоть выколи глаз, время, многократно проваливались с головой не только легковые машины, но и огромные самосвалы, а однажды, говорят, и рейсовый автобус залетел.
За «Куракиным» проспектом открывался совсем другой район. Его стройка только начиналась или не начиналась вовсе. Море бараков, возвышавшихся над уровнем земли не более 2 метров, и окруженных зловонными лужами-арыками с разбросанными между ними уборными на 10 очков одновременно, протянулось на пару километров, и пересечь его можно было только по одной узкой асфальтированной дороге. Когда-то весь город был таким, но сейчас, в шестидесятых, их понемногу сносили и переводили людей в новостройки. Справа от этого массива располагалось местное чрево – большой по размеру, но удивительно обезлюженный рынок – все прилавки на нем были или пусты, или с десяток бабулек торговали черемшой, луком и одна – яйцами. Город жил только из скудных магазинов. Село было начисто разорено, а бывшие жители его работали сейчас здесь же сталеварами, строителями или путейскими рабочими.
За рынком начинался небольшой район машиностроительного. Тянулся он с километр и имел свои достопримечательности. Вот, скажем, еврейский магазинчик, названный так в часть продавца-еврея в военные годы. Прошагав минут с пятнадцать и миновав проходную завода, добросовестно гнавшего оборудование для горняков, он пересек по деревянному мосту небольшую, но зловонную речушку, трамвайную колею на насыпи и оказался перед зданием института – квадратного, кубического, задымлено – оконного. Впрочем, только ли окна были покрыты слоем пыли, – весь город, всё в нем: и дома, и улицы, и площади, и деревья – всё было под слоем гари, пыли, и всей нечисти, выбрасываемой домнами, мартенами, коксохимом и огнеупорными цехами. Да и алюминиевый завод на другом берегу Томи не дремал и гадил, чем мог, да и обогатительные предприятия не отставали – добавляли для полного комфорта.
Все это, конечно, было плохо, ведь не только запаха, цвета зелени люди не ведали. Только после дождей, да и то не любых, а проливных, что-то ненадолго менялось. Только они могли осадить плотное облако из газообразных и пылевых отбросов, покрывавшее Сталегорск на километр вверх и на несколько – вширь. Так что, когда подъезжали или подлетали к городу, был он невидим за этой темной и непрозрачной шапкой. Снега белого тоже, считай, не видывали – только с часок после снегопада. Это в Сибири-то. Но что это было в сравнении с тем, что происходило внутри человеческого организма? Болели тут безостановочно и уходили рано… Совсем рано. Особенно дети. И легкие умерших горожан, да и, пока, живых, были не намного лучше, чем у профессиональных шахтеров.
Георгий Владимирович, так звали нашего героя, легко поднялся на второй этаж, прошел на свою кафедру и занял рабочее место в большом, но, мягко говоря, скромно обставленном кабинете заведующего. В нем были лишь стол и стул для самого, еще один стул для сотрудника, вешалка, да сиротливый книжный шкаф. Это в комнате-то квадратов на сорок! Было ровно десять часов утра. Он был пунктуален и приходил точно, тем более что, перемещаясь только пеше в любую погоду, в том числе в дождь и снегопад, не зависел от транспорта. Ну а уж раз точен в появлении на службе, то и во всем остальном тоже. Потому ровно в десять и закуривал незамедлительно. Столь же пунктуален бывал и утром, до ухода на работу – завтрак неизменно сопровождался приёмом полулитра водки, вполне рядового номинала (то ли Столичная, то ли Московская). Некие семена, позволяли погасить запах алкоголя и никто за многие годы – ни начальство, ни подчиненные, – ни разу не заподозрили ровным счетом ничего. Да и никаких оснований для этого не было. Георгий Владимирович, или ГВ в обиходе, был человеком исключительного ума, свежего, незамутненного, способного к приему и освоению нового, и водка, судя по всему, лишь содействовала его интеллекту.
В своем кабинете он и проводил рабочий день, отлучаясь лишь на пару часов лекций. ГВ, хотя и не совался в первые ряды, по врожденному свойству не высовываться и не мельтешить, был, тем не менее, широко известным и, что немаловажно, признанным в стране специалистом в области термической обработки стали, ну а уж на просторах Сибири и Дальнего Востока, можно сказать, что и единственным. Дверь в кабинет была всегда настежь распахнута и проходившие или пробегавшие по коридору сотрудники могли видеть шефа, сидящим в позе мыслителя. Одна рука, локтем на столе, поддерживала подбородок крупной, абсолютно правильных форм головы, чистая копия стриженного под машинку Маяковского, а вторая – держала неизменную папиросу. Угадать момент, когда бы он не курил, было не просто. Если кто-то хотел поговорить, а стул для посетителя бывал пуст, можно было заходить, садиться и общаться. Особого разрешения для этого не требовалось.
Оказавшись против ГВ, посетитель видел багровое, до синевы выбритое мрачное лицо и белые глаза. Притом, разные. Единого мнения об этом не было – кто считал, что это от рождения, кто-то думал, что один глаз был травмирован, а некоторые полагали, что глаз этот был вообще искусственным. Но для беседы это не имело, ровным счетом, никакого значения. Говорить с ним было просто. Умный человек, он и есть умный. Главная проблема в общении с ним заключалась в папиросном дыму, коим он курился как дымящийся, но, кстати, никогда не взрывавшийся вулкан. И если вы способны были терпеть это, то со всем остальным, проблем не было. Периодически поглаживая свою огромную, остриженную нулевкой голову, правой рукой, в те минуты, когда в ней не была папиросы, он неторопливо, сдержанно, но доброжелательно общался с посетителем. Многие не понимали, чего это он ходил без прически – волосы-то у него были. Ответ был прост, отрасти он любую прическу, голова его стала бы и вовсе не пропорционально гигантской.
Да, и еще одна особенность требовала вашего смирения: за исключением начальства, единиц в институте и двух человек на кафедре, одним из которых была его жена-доцент, он обращался по фамилии, и к мужчинам, и к женщинам. Кстати, обращение это, в его представлении, совсем не означало, что он вас не уважал. Уважал, но роста был он огромного, как правило, возвышался над собеседником и это обстоятельство всегда присутствовало изначально – это было чуть-чуть высокомерное, добродушное и немного безразличное уважение – уважение сверху. Уважал, он людей, уважал, и за исключением одного единственного случая, никогда не обижал. Что до случая этого особенного, то был это, скорее всего, спектакль. Случался он раз в году, накануне Нового Года. ГВ отпускал себя и приходил, как всегда в десять, но не после одной полулитровой бутылки, а сразу после литра!
Усевшись, он, немедля, вызывал к себе своего вечного ассистента Лотова. И как только Лотов заходил к шефу, к двери кабинета, но, не мелькая в проёме и не заглядывая в неё, подтягивались сотрудники кафедры. Разговор мог начинаться с любой темы и в самом раскрепощенном и непринужденном виде. Например, следовало: «Ну, как там дела в рентгеновской лаборатории, Лотов?». «Так всё в порядке, Георгий Владимирович». «Как же в порядке, когда….». Далее на все разумные ответы Лотова, следовали несогласия, причем, самые вздорные и несправедливые. После получаса нагнетания пара и провоцирования несчастного Лотова, тот взъерошенный и раскрасневшийся от обиды и ярости с воплем, а иногда, с матом вылетал в коридор, где улавливался хохочущими коллегами и уволакивался в соседнюю лабораторию с приготовленным столом для залечивания душевной травмы стопочкой-другой. Самое смешное в этом спектакле заключалось в том, что он с небольшими и непринципиальными вариациями повторялся ежегодно на протяжении, никак не меньше, двадцати лет, но простодушный Лотов зла не помнил, регулярно попадался в силки, и самым искренним образом заводился до истерики каждый раз, начисто забыв о прошлогодней пытке.
За исключением этого ритуала, ГВ был достаточно корректен и вежлив с сотрудниками. Независимо от степеней и званий. Кстати, ни орденов своих, ни соответствующих ленточек он никогда не носил. Более того, он был для своего корявого времени и весьма демократичен, и лоялен. Вот, скажем, в перерыве собрания или совета стоит ГВ у стенки в коридоре в своей обычной позе – или опершись плечом о стену или прижавшись к ней спиной и упершись правой ногой, согнутой в колене о ту же стену. В правой руке, естественно, папироса. Кто-то, кто угодно, невзирая на степени, звания и положение, незамедлительно пристраивается и начинается непринужденный трёп. Впрочем, мог и отбрить. В последние его годы новый ректор, мальчишка, в сравнении с ним, вздумал публично упрекнуть его, дескать, вы так не говорили, когда были проректором. На что ГВ, насупясь, громко проворчал: «Был. Осьмнадцать лет!».
Ну, а уж о щедрости его и вовсе ходили легенды, совсем, впрочем, недалекие от жизни. В сталинские времена он получал зарплату и за должность профессора, и за заведывание кафедрой, и за проректорство. Деньги он, зачастую, держал в незапертом столе и если кто-то нуждался, не колеблясь, ссужал. Нередко, это были, ясное дело, и нищие студенты. Кстати, Георгий Владимирович – лектор – это вообще интересно. Дело в том, что читал он лекции по одному предмету – термической обработке специальных сталей. По этому вопросу он выпустил местным издательством серьезный учебник и не отрывался от этого материала, но читал по памяти без книги перед собой. Курс этот очень сложный во всех отношениях и для чтения, и для изучения – огромное количество сложнейших диаграмм. Все это он знал на память, но на экзамене разрешал студентам держать книгу перед собой и комментировать материал. Поэтому сдавали практически все, тем более что это были старшекурсники.
Ну, а что у него была за кафедра? На этот вопрос ответить потруднее. Сам – то он был личностью. А вот среди его подчиненных блеска, пожалуй, не было. Так, толковые, но рядовые кандидаты наук. Управлял он ими спокойно, без разносов и нравоучений. Основной закон сводился к стандартной кафедральной фразе: «Мишка-вожак сказал, надо делать». Так же и с лаборантским составом. Но тут все обстояло хуже, потому, что без требовательности и жесткости этой категорией сотрудников руководить было нельзя. А потому порядка на кафедре было не слишком уж много. Да и с оборудованием было бедновато. Ну, а как обстояло дело с национальным составом? Юденфрай! Ни одного еврея, ни одного, даже самого завалящего, не конкурентоспособного! Более того, среди его сотрудников было несколько яростных антисемитов. Одного – застрелили на охоте – кто-то из обманутых мужей расстарался – уж больно покойный чужих баб любил. Второй – инвалид, с женой, красавицей из красавиц, сам уехал куда-то в центральную Россию. Вот видите, а злые люди говорят, что женщины не любят антисемитов. Еще как любят! Особенно, если сами антисемитки! Парочка жгучих неприятелей евреев на кафедре осталась.
Так что же, был ГВ – антисемитом? Думаю, что нет, потому что не вяжется с некоторыми обстоятельствами. Прежде всего, его ближайшими соратниками по первой выплавке броневой стали были два еврея с других кафедр. Что уж там было, в сталинские-то времена, сказать трудно, но чистая от евреев кафедра наводила на серьёзные подозрения. Однако сейчас времена менялись, и ГВ вел себя вполне лояльно. Однажды старый сотрудник института в военные годы, еврей, работающий ныне в погромном Днепропетровске, обратился к ГВ с просьбой взять сына в аспирантуру. Взял, не колеблясь. Более того, когда кто-то из сотрудников вякнул что-то поперек, буркнул, насупясь: «Подожди, Сидоров, подрастут у тебя дети!». Другому еврею дал целых трех аспирантов, помочь хотел. Однажды, ректор решил убрать проректора – еврея из томских первопроходцев, точнее первопроходцев с тридцатого года, пересидевшего даже сталинские времена. Снять-то с поста, снял, а потом решил и вовсе уволить и занять его место заведующего кафедрой. Уж не знаю, как, только, когда дошло до ученого совета, ГВ вместе со многими другими защитил того, в пику, в открытую пику ректору. Сибирь, она и есть, Сибирь. И если нужно было помочь кому-то и выступить оппонентом, независимо от национальности защищавшегося, ГВ никогда не отказывался. И готов был на серьёзную трату сил. Так, однажды, нужно было выступать по докторской в Томске. Проблема заключалась в том, что отзыв надо было написать за сутки и еще за сутки добраться до Томска. Поезд в эти дни как раз не ходил, а самолеты в те времена между Сталегорском и Томском, вообще, не летали. Так вот ГВ и его подзащитный добирались машиной проселками и лесными дорогами, через таёжную глухомань до Томска и даже форсировали пару речушек, но прибыли во время.
Он не любил власть предержащих, и позднее, в свои после проректорские времена, не скрывал этого. Так, придя с совещания в горкоме партии, запросто мог заявить: «Сидит с пустыми глазищами…». Если можно было фрондерствовать безопасно для себя, он себе в удовольствии не отказывал. Например, в конце 54-го институт встряхнуло. Начальником отдела кадров был некий бывший работник КГБ. Он давно и необратимо помешался на бдительности и уродства своего не понимал – если нужно было выйти из своего кабинета и пройти по коридорам института, скажем, в столовую, открывался сейф, извлекался пистолет, завернутый в тряпку, ставился на боевой взвод и засовывался за ремень, чтоб не выпал. Только в таком, вооруженном состоянии он и перемещался, готовый при малейшей опасности выхватить оружие. Ненавидели его дружно, на всех уровнях. А тут возьми он, да и соверши непоправимое – потерял записную книжку. Кто нашел, кому передал, история умалчивает, только на ближайшем открытом партсобрании кто-то встал и, не торопясь, смакуя и блаженствуя, зачитал страницу за страницей. Это были десятки доносов и компромата, едва ли, не на всех ведущих ученых и работников института. Голосовали открыто, и ГВ в их рядах. На следующий день кадровика как смыло! И вместе с тем, ГВ был, безусловно, дипломатом и «многоопытным» членом партии. Возвратившись с последнего хрущевского партийного съезда, отчитываясь на открытом партийном собрании коллектива института он заявил: «Это надежный человек и ему можно и нужно верить!». Прошло совсем немного времени, Хрущева катапультировали, но ГВ и глазом не моргнул. С заводскими работниками он плотно сотрудничал и был вполне лоялен. Они, однако, платили ему завистью и плохо скрываемой неприязнью.
Много лет спустя, уже в брежневские времена, КГБ решило прищемить его? Тем более что они его всегда недолюбливали, надо думать из-за его томских корней. Похоже, был он выходцем из старой дореволюционной технической железнодорожной интеллигенции. А на эту самую царскую интеллигенцию органы всегда делали собачью стойку. Потому ли, или почему-то еще, только решили в один из моментов они, что можно прижать… А дело все было в том, что ГВ отдыхал не так как все – Крым, Кавказ, санатории, – все это было не для него. Семьёй, с одним-двумя ближайшими друзьями, они собирали флот из двух-трёх огромных плоскодонок, загруженных снедью и не считанными ящиками водки, и на шестах забирались вначале по Томи, а потом по её притокам на, одному ему известный, островок, где-то в верховьях, и на полный месяц исчезали из цивилизации… Вот этот самый месяц, когда известный ученый и его друзья были «в нетях», не давал покоя местным Пинкертонам из ГБ. К тому времени, кстати, ГВ уже давненько как вытеснили из проректоров, позиции его ослабли и гебешники решили взять своё и отыграться за старое. Ничтоже сумняшеся, они и сварганили дело, сводившееся к тому, что ГВ, со товарищи, в этот самый месяц двигался к границе, с целью пересечь её, выбраться из страны-прибежища коммунизма и сбежать за рубеж, на тлетворный Запад. Когда его пригласили в тот самый первый дом на улице давно пострелянных энтузиастов, он заявил, что действительно двигался к границе, потому что куда не двинься, всё к какой-то границе ближе будешь. Времена были брежневские, дело замяли из-за явной бредятины обвинения.
Каковы были его подлинные политические взгляды судить трудно – в этом отношении Г.В. был замкнут с подчиненными. Но одна тема нескрываемо беспокоила его и, надо думать, очень. Он частенько, откровенно, и со многими собеседниками обсуждал вопрос о Китае, хунвейбинах. И был убежден в опасности для страны и Сибири китайского возрождения, многолюдности и агрессивности.
Кстати, а как это получилось, что такую матёрую фигуру, как ГВ, вышибли из проректоров? История эта простая, как все в нашей жизни, но, если подытожить земное бытие нашего героя, то можно думать, что был это его самый настоящий душевный взлет, потому что вырвался он из пространства материальных тел наших, в мир высших сфер, на необъятный простор Духа нашего. До этого часа был ГВ человеком, конечно, выдающимся, далеко не глупым, но, в целом, как все. Говаривали, в молодости и женами с другом поменялся, и любовниц в институте имел. Злые языки молвили, если любовница не ко времени появлялась у него дома, мог он, выйти на кухню и, набычившись, сквозь зубы бросить домработнице: «Уходите!». Бывший ректор военных лет, возвратившийся в Москву в чине замминистра, сманивал ГВ в столицу. На что ГВ весело ответствовал: «Я, конечно, готов, но дай мне: жильё, кафедру и бабу!» «Жильё и кафедру получишь, а вот бабу ищи сам». «Вот потому-то я и не переехал в Москву», – рассказывал позднее ГВ.
Мог он и, стоя в перерыве собрания у ряда писсуаров, глядя на слабую струю соседа, посочувствовать: «Эх, Вася, Вася!». Всё бы ничего, если бы не одно пикантное обстоятельство – был это муж его любовницы. Итак, достаточно земным бывал ГВ. Но совершенно неожиданное для окружающих, а может быть и для него самого, романтическое приключение, а точнее, страданье, высветило в нём и совсем другое, глубокое, подкорковое, изначальное… А дело было так. На кафедре работали его жена и супружеская чета. Муж, доцент и ближайший помощник, и научный сподвижник ГВ, тот самый, к кому, помимо собственной жены, ГВ обращался по имени-отчеству, и его жена – ассистент. Вот в этом самом четырёхугольнике и разгорелся нешуточный пожар, едва не спаливший и кафедру и ГВ. Жена доцента была особой, мягко говоря, неинтересной. Она была не просто не хороша собой, а попросту некрасива на всех женских уровнях и во всех телесных ипостасях. Не говоря уже о жестоком, видимо от рождения, сколиозе, исказившим формы и пропорции. Более привередливый сказал бы проще – уродлива.
Если бы не одно, а точнее, четыре обстоятельства: она была незаурядно умна, душевно богата, щедра, и мужественна. И, кстати, глубоко чтима сотрудниками и студентами за преподавательский дар и человечность. И когда вы беседовали с ней, вы видели лучистые глаза, сиявшие искренностью, теплотой и бездной добра, прямо из её светлой души. Все уродство тела заслонялось ими, а может быть, кто знает, и исчезало в эти минуты. Так вот, ГВ и она влюбились друг в друга. Да как – ничего не видя вокруг, ни с чем не считаясь. ГВ ушел из своей семьи, она забрала больную дочь – инвалида на коляске. Сняли где-то комнату в коммунальной квартире и были счастливы… И, если они шли по улице, держались за руки. Дети, чистые дети, хотя было им под пятьдесят. Но мир не был бы миром, если бы не возненавидел чужое счастье. Ишь, чего захотели! Да еще вопреки столь очевидному физическому диссонансу. Осатанели все вокруг. Кафедра разделилась пополам, неумный, но властный ректор попёр буром, грязный по макушку и зловонный партком разыгрывал роль шокированной девственницы. Спокойнее всех вел себя её муж, похоже, радующийся грядущей свободе и перебиравший блядь за блядью в никем не считанном реестре барачных районов.
Тогда-то ректор и выпер ГВ из проректорского кресла, а «святой» партком влепил ему выговор с занесением. Это влюбленные выдержали. Однако когда её уволили из института и поставили на голосование в совете его должность заведующего кафедрой, они сломались и вернулись по домам. Все мигом успокоились. Уж как там переживал ГВ неизвестно, но известно, что, проработав в техникуме-ссылке несколько лет, она, в один солнечный день, взяла дочь-инвалида и, ни слова не говоря мужу, с двумя чемоданами, уехала, прямо скажем, в никуда – в какой-то небольшой среднерусский город, где следы её затерялись, а добрая память в Стелегорске о чистом и достойном человеке осталась. Что до мужа её, то какое-то время он продолжал таскаться по барачным шлюхам, как всегда, крепенько пил, потом женился. Но все эти годы продолжал работать на кафедре и мирно сотрудничать с ГВ. Мало того, пользовался, во всяком случае, так казалось извне, уважением последнего и чести обращения по имени-отчеству.
В сущности, за всю историю кафедры, кроме описанного, конфликтов на ней не было. Гражданский мир был нерушим и сохранился до самого последнего дня ГВ. Наступил он, день этот, не неожиданно. Где-то сразу после шестидесяти у ГВ обнаружили рак легких. И получилось это дублетом с почти одновременной Государственной премией. Пересилить опухоль она не смогла, не от тех инстанций исходила, и постепенно фигура борца с прямыми плечами превратилась в нечто мощное, но совсем иное, когда от ушей к плечам шея превратилась в конус – отек быстро нарастал. ГВ, хоть частенько и задыхался, продолжал шутить (к слову, в доме, вопреки мрачности на работе, он был человеком веселого нрава) и говаривал, что, как только он станет на ноги, «прикупит» ведро водки и пир будет на весь сталегорский мир. Однако банкета не состоялось, не дано было, а вот на поминках водки было много, хоть залейся, но закусывали её кутьёй, сладкой и приторной до тошноты.
Вот так. Ушел яркий, самобытный, сильный и красивый человек. Такова, на первый взгляд, жизнь наша – приходим, уходим… И редко отдаем себе отчет, даже и не спрашиваем себя, а собственно почему? Почему ГВ, моторесурс которого был рассчитан лет, эдак, на девяносто, а может и на все сто, покинул этот мир, а назовем прямо – отозван, сразу после шестидесяти? Сразу же после земного взлета. Ведь, как не назови, а в условиях России тех лет, Государственная премия, была событием серьёзным. В чем же дело? Загазованность воздуха? Может быть, но многие жили и дольше. Не знаю. Только в одном убежден, нет случайностей в жизни нашей и быть их не может. Не сами мы приходим, не сами идем по жизни и не по своей воле уходим. Раздался гонг свыше и нам пора собираться, а то и собраться времени не будет, понадобились мы Гос-ду… Вот так и живем, на всех и на все – Божья воля….
Виктор Финкель
Филадельфия, США