Главная / ПРОИЗВЕДЕНИЯ / ПОЭЗИЯ / Светлана Леонтьева | «Слово – оно архитектор и мастер»

Светлана Леонтьева | «Слово – оно архитектор и мастер»

Светлана Леонтьева
Светлана Леонтьева

Автор о себе

Училась в Свердловске в Уральском государственном Университете, затем перевелась в Горьковский Университет, закончила ВЛК при Литературном Институте им. М. Горького с красным дипломом. Работала на Нижегородском телевидении сурдопереводчицей. Издала 31 книгу прозы и поэзии. Живу в Нижнем Новгороде на Волге, замужем. Занимаюсь редактированием и выпуском альманаха «Третья столица», с 1999 года – главный редактор этого издания.

В настоящее время много выступаю в разных городах с концертами на свои стихотворения, являюсь почётным гостем поэтических фестивалей, таких как «Малая родина», «Сизовские чтения в Варнавине», участвую в конференциях по русской культуре и литературе. А ещё я – предприниматель, занимаюсь садом, выращиванием декоративных цветов!

***

Воды холодной терпкая струя
из горлышка стекает вглубь кувшина.
Троянская Елена – это я!
Отец хотел мне дать такое имя.
Но маме нравилось Фотинья. Фотина.
Алёна – сёстрам!
Греки – те же русы!
По книгам моим бродит старина.
По жилам – солнце. В кости, в каждый мускул
Эллада бьётся. Досмотреть бы сны
о веке Золотом! В накидках, складках.
Ужели я – исчадие войны?
Ужели красота – не так уж сладко?
Как жёлтых вод холодная струя?
Меня распять. Меня убить такую…
А красота – есть грех. Все вы – судья!
Так значит я, и вправду, существую?
Мне плакать хочется! И выть, зажав кулак
между коленями. Беременна я Троей!
Её конём слоновьим! Экий враг –
комок из дерева и тоже мне – в герои!
На мифе – миф. Наполнены сердца,
как Леонардо полон Моно Лизой,
так Троей – я! Что девять грамм свинца,
она во мне растёт в плену коллизий!
О, тело моё белое, не рвись
на сто осколков виноградно-винных!
…Экскурсия. Мне гид – как звать? – Парис,
помешанный на деньгах и машинах,
расскажет суть. Ужель и он – судья?
Смазливенький… целует руку звонко.
Ах, дурачок, Елена – это я,
вынашиваю Трою, как ребёнка.
Чанаккале. Уютный дворик. Бар.
Богатых любят здесь, как сыр творожный.
А я сижу и думаю: «Нам в дар
Эллады сны! Россия в дар нам тоже!»
Парис целует щёк мне алый жар…
И сигаретно пахнет его кожа.
– Зачем приехала? – он спросит.
– Как зачем?
Ищу свою могилу. Я – Елена.
Пирожное. Маслины. Сладкий крем.
А с Троей что?
А Троя – внутривенна!
Парис влюблён. Влюблён, как Менелай.
А судьи кто? А судьям – взятки гладки!
Златая пыль струится. Птичий грай.
И огненные в небесах заплатки!

***

Мне лбом толоконным ли биться об стену?
В кирпичную кладку, в шершавый гранит!
Как Шлиман Элладу, любить внутривенно.
А Троя сгорела – лоб бит!
И стена между нами длиной с горизонт,
высотой в сорок неб!
Но лбом толоконным какой мне резон?
стена – это личный мой Иерихон,
который ослеп!
Вот так прислонять бы к устам трубный звук!
Ласкаться губами в округлое «ё»,
и пали бы стены без всяческих мук,
заслышав моё тугоё литьё!
Но я – лбом об стенку, блондинка, дурьё!
В своё же упрямство, небрежность, быльё!
О, братии! Хор Валаамский ты мой!
«Блаженны надеющиеся» пропой!
И «се до полунощи»!
Как я жива?
Мир проще. Небрежней. Мир просто другой.
Мир мебельной стенки – её на дрова,
соломенной стенки: багульник-трава.
Где книги твои! Где часы, как сова.
Кость лобная – в зеркале, брови – дугой.
Ни ангельской пенки, лишь с пенкою кофе.
И в город, что точкой на карте, бей лбом!
А древний, щемящий, элладовый профиль –
лишь оттиск монетный.
И лишь – в горле ком!

***

Слово в начале было. Струилось.
Слово свивалось, как бабочка в кокон.
Билось. Как в бубен. В исчадье и стылость.
Слово за слово, как око за око.
Фраза за фразой, гласной, негласной.
Общий фундамент –
святой, праславянский.
Слово – оно архитектор и мастер,
каменщик, плотник, глашатай и пастырь,
кружев орнамент.
Сжальтесь, молю я! Я слово рожаю.
Я пуповину отсекла, отгрызла:
слово вначале на поле, на ржави,
в лоне отчизны!
В лоне вселенной молочные реки,
светлые слёзы, что сжаты до слова.
Нет его в птице – оно в человеке,
нет его в звере, чья поступь песцова,
в дереве, в пластике, в кости тигровой.
Слово царёво. Оно кумачово.
Слово пудово, тесово, толково.
Слово терново!
Душу оно до крови искололо.
И из груди, еженощно сгорая,
вновь возникая, как феникс из пепла,
рваные крылья от края до края
крепнут.
Старше всех стран, всех племён и созвездий,
но кукушонком, где осыпь, где яма
падает, крошится, рвётся о бездну:
«Мама!»
Слово щитом на воротах Царьграда,
взмывом сияющим русского флага,
русскому слову любая громада,
плечи атланта – всё кстати, во благо.
Просто не трогать, где больно, не надо!
Русскому слову я сердце всё – в топку,
словно бумагу.

***

Вот сегодня. Сейчас. Я хочу, чтоб защитник пришёл.
И чтоб крепость воздвиг. И чтоб башню. Чтоб толстые стены.
И чтоб был просто друг платонический, не ухажёр.
Мне – сегодня хоть вой, хоть таблетки глотай, хоть режь вены.
Пусть он будет земным. Не поэтом. Ох, право, спаси
ото всех рифмоплётов напыщенных, самовлюблённых.
Дон Кихот мой Ламанческий! Копья фамильные. Щит.
Собачонка борзая. Копыт звонких цоканье конных.
Барселона. Сароса.
Я песню в ладонях несла.
Прожигала насквозь все четыре ей стороны света.
И что может быть лучше, когда тебе надо, тепла?
И что может быть лучше вот этого щедрого неба?
Ветряные вращаются мельницы сотней булав.
И копьё наготове! Спаси, Дон Кихот, мою песню!
Все обуглены пальцы. И сердце ей всмятку примяв,
чтоб жила песня всласть, где глубины, высоты, где бездны!
Я порву за неё! И ты тоже три солнца порви!
И из Лунной сонаты Бетховена выцеди соки!
Вот ругали меня. А во мне ещё больше любви.
Вот распяли меня. А меня ещё больше, чем многих!
А у мельниц в Тобосо скрипят и скрипят жернова.
И не выкуешь речи из зёрен лимонного цвета.
Вынимаю обиды, константы, догматы, слова,
ярлыки все снимаю с себя, сколы, памятки, меты.
Отпечатки чужие и мысли, и срывы, плевать!
Все унынья, подвижки, безумства, все чары, надежды.
И прохрустово ложе, диваны, тахту и кровать,
над которой рассвет и закат так неистово брезжит!
Колыбельки мои! И крестильный дочерний уклад.
И медвяные травы, настои, лекарства и зелья.
Только песня моя! Что в горсти. Что боюсь расплескать.
До рожденья дана.
Её ангелы божии пели…

Альманах

***

Я рожаю здесь в поле. Я – из поэмы Горького,
баба простая без имени, отчества и числа.
Лавр длиннолистый тянется, свешиваясь над горкою.
Возле большого дерева – схватки уже! – прилегла.
Синие глазоньки выплакать. Выжать из недр ребёночка.
Розового, кричащего, первенца моего.
Путь на Голгофу выродить. Крест гвоздяной поломничий.
Боже, за что распятый ты? Предан ты отчего?
Мира слова овечии… где ты наткал, намножил ты?
Серпуховско, размеренно.
Я почти не дышу!
Ногти от боли выдрала. Выкрошена. Подытожена.
Мне бы накрыться рогожею да завернуться во мшу!
Это тебе. Тебе всё. Сын, дорогой мой, мальчик!
Жизнь моя. Страсти бабкины, белые, словно хлеб.
Зыбкие, Афродитой скованные, что ларчик,
бочкой смолёной жаркой из тридевятых неб!
Выцарапаюсь! Не сдохну.
Сквозь всех обманов путы.
Крабовый жир столетий, соль морских черепах.
Ангел доест конфеты, выхлебает все сути.
Жизнь человечья шире, чище, чем высь в горах.
Как этот сон случился? Как это я нелепо…
Все сто костров прогорели. Плахи мои – пусты…
Шар подо мной земной весь. Крым, Византия, Алеппо.
Света добавьте в слёзы. Дайте горстям взрасти!
Горький! Максим! Рожаю. Видите, человека?
Зубы стучат о зубы. Камень ли здесь, алтарь?
Сорок сестёр милосердья не исчадат моё пекло,
братьев, что в цирке Запашных, не утомит зверь-дикарь.
Слышу, играет дудка. Не по мою ли душу?
Не по мою, я – больше! Мне подавай оркестр,
хор Кубанский казачий или Любэ, а лучше
флот весь морской внесите в числа мои и реестр!
В символы, в похоронки, в битвы, в пути, в молитвы,
жаркое солнце мёртвых, выжженных городов,
я на куски распалась, я по дождям разлита,
корни торчат над морем скомканных парусов!
Солнца моих коленей я широко распростёрла!
Сына рожаю! Сына, рыбоньку, солнышко я!
Да, человек – это мудро!
Да, человек – это гордо!
И ко груди – сыночка!
Божия воля сия!

КОМЕТА

Что тебе моя жизнь – траектория жаждущих?
Так гореть, как горела под этими солнцами
в ярко алых хлыстах, в море льда, стеклопастбищах
я не знаю, как можно меняться нам кольцами.
С указаньем пути, с предсказаньем столетьями,
ты – сияющим эллипсом в угли сожженная,
«по Сварожьи хоже» – всем огнивом согретая,
а трубач нам играет, и глотка – лужёная.
Рио-самбо, сонату. Нет, лучше на паперти
рассыпаться на пенья, чем звуков сближение.
Это словно бы спички
подать поджигателю –
Геродоту, чтоб храм он спалил в час затмения!
«Храм искусства гори! – чтоб орал он, безумствуя.
А трубач продолжал бы дуть в жёлоб экватора.
У тебя на страничке в контакте прохрустово
это ложе горящее. Мне так не надобно!
Вдоль орбиты твоей. Но без мук прикасания.
Погляди: вон волхвы снова в путь собираются,
вновь пакуют дары: рис, пахлава, лазанья.
А во мне жар такой – выжглись все внутри аисты!
Танец жизни там, в небе, как драма кометная.
Словно чучела маслениц вспыхнули алые:
ты была до всего, до людей – силуэтами,
ты была после всех Ариаднами, Талами.
До вот этих страниц, до язычества, младости,
до волхвов с их дарами, предчувствий, предвестников,
восхищала огнями, полётом, мытарствами,
провисая в мирах всем разверзшимся месивом!

***

Мы вдвоём бы открыли одну комету,
Лексель! Запишите меня в эпигоны,
призовите меня, как воровку, к ответу,
во свидетели публику здешнюю. Полно,
не стесняйтесь! Ещё социальные сети
и клеймо на плечо мне, тавро из дракона.
Я с рожденья гонима. С рожденья в ответе.
Ибо, кто так ярчайше блистает – виновна.
Красота – это грех. Не спасение! Сразу
говорю: возжигаюсь сама, чтобы – в топку.
Никого не волнуют душевные язвы.
Просто к плахе – верёвку.
Мне с открытьями больно. Без них мне больнее.
Я просыпала крик. Разлила сок гранатный
в подражанья, мимезис, в покражу идеи,
в переплавку, в потраву, шестую палату.
А комета моя – лишь фальшивое солнце,
посияло и хватит! Теперь нас с тобою
через сто микроскопов и тридцать червонцев
пропускать каждый раз будут перед толпою.
Проверять будут: нет ли в нас примесей чьих-то!
А Святые отцы будут тыкать перстами.
Мы с тобой – преступленье. И, крадучись, тихо
во сияющий эллипс. А что же вы сами
в Пастернаке увязли, что клюква в болоте,
в Бродском, словно в крови, перепачкали руки.
Прислоните пылающий образ в полёте
прямо к телу, ко мне – прожигающей муки!
«Ни сумахи, ни разума!» – скажут Святые
и уйдут, оставляя мне запах лаванды,
троекратно крестясь.
Я свои запятые,
как заклятья затем загонять буду в правды.
Закрепляя сквозь горло столетья иные,
Валаамским певцам наслоившись на ноты.
Заверните меня во рубахи льняные
плотно!

***

Всё пластмассово: бусы, еда, фразы, книги.
Как ты можешь других оценить? Не пытайся.
Драгоценные камни размером с ковриги
учтены ювелирно, записаны в прайсы.
Вот гляди через время. Впивайся в античность.
В эту роспись, фаянс, из фарфора в кофейник.
Кто губами ласкался к каёмкам брусничным?
Отпивал по глотку: швейник, мастер, ружейник?
Вот садились семьёй за столом: братья, сёстры,
малыши и старухи чванливые рядом.
А сейчас мир пластмассов, искусственно-пёстрый,
а еда вся – отрава. Вода на треть с ядом!
Мне такого не надо. Молю я, не надо.
Лучше, как Фаэтон поломать позвоночник!
Раскрошить себя в небо на яхонты радуг!
Точка!
Из фарфора кофейник – слеза золотая…
Что мне слёз деревянных твоих мутный омут?
Что мне каменных плачей твоих отходная?
Не возносит, не мает, не тает, не полнит!
Ты повыла? А дальше? Ни сёстры, ни братья,
малыши, ни старухи не сдвинулись с места.
Они вмёрзли! Впаялись! В свои Арараты.
И застыли, как фениксы, что у подъезда.
А глаза их прикрыты, и камены веки.
Всё. Застыли. Крылатые львы не взлетают.
И солдатик убитый во мраке, во снеге,
во зрачках его мраморных бездна святая.
Да и ты умерла! Лет как двадцать минуло,
как творец, как писатель. Осталось желанье
быть объёмом. Изюмом быть в сладости булок.
Назиданьем. Учителем. Правом. Стараньем.
Я солдатика этого, птенчика, кроху
положила бы в сани. Полозья два метра.
Повезла бы по тропке да к матушке рохлой:
– Ты отпой его милая. Он не отпетый.
А затем схорони вот под этой берёзой.
И ответит мне матушка, слёзы глотая:
– Кто ж его отпоёт? Уж не та ли, что воздух
вострясать не умеет? Сама – никакая!
Уж не та ли, что камни содвинуть не может,
хрустали звёзд в ладони собрать не умеет?
Эвересты сподобить? И мёртвою кожей
эти песни её? О, в своём ли уме я?
…Набухает земля! Я сорвусь в её ритмы.
Сотрясусь плачем вещим у края обрыва!
Обожгу я плечо соком брызнувшим скрипки,
миокарды порву от такого надрыва!
Вот так пела я, что даже мёртвый услышал!
У дрожащих я пела столбищей фонарных!
Отпевала солдатика «Зимнею вишней»,
отпевала детишек в огнищах пожарных!
Отпевала тебя, твои мёртвые сказы,
твои мёртвые плачи сарматов-халдеек.
А, домой возвратившись, слова из алмазов
шлифовала свои. Сахар клала в кофейник!

***

Ничего не меняется: ложкарь мастерит посуду,
вырезает ложку из дуба. Берёз деревянных холсты
срезает по капле, подносит к медвяному кругу.
Я – ложка из дерева: будешь кормиться мной ты!

Облизывать тело. И щами из белой капусты
прихлёбывать будешь, а хлебом бульон заедать.
Ложкарь моё тело тесал, шлифовал яро, с хрустом,
обветривал, чтобы сияла древесная гладь!

К губам подноси! И ласкайся! Какое вам дело,
что было со мною, какая сияла мне больно звезда!
Теперь размозжён позвоночник. Распилено тело.
Но, главное, в ложке, чтоб в рот, а не чтоб мимо рта!

Ах, пойте, потешники! Вы, ложкари, воспляшите!
Ударьте вы в бубен! И взвейтесь в безудержный бег!
Вокруг кукловоды, в руках у них кукольны нити!
Пока согреваю в груди я рассыпанный снег.

В твоих городах – только пляски вдоль ямок по краю.
В моих городах – настоящая правда и суть.
Твои города я сама из груди выдираю
с корнями! И бездны гремят в мою грудь!

В твоих городах слишком скудно, в рифмованной прозе,
в подделке! Куда тебя? Рынок – и тот не дурак.
Кричи, не кричи. Но ты вся из порезов коррозий,
что мне – деревянной, ложкарной – твой хилый пятак?

Так, так да растак твою. В землю, коль станем ложиться,
как все в деревянных, дубовых своих черпаках
да в тёплых, в посудных своих из берёзы тряпицах,
в вишнёвых, сливовых, тесовых, злачёных стволах.

Поэтому кровь закипает во мне: надоела
мне ржавь твоя! И твой пластмассовый корпуса звон.
Всё спамит в тебе: и Шекспира безумный Отелло
совсем не таков, не ревнует своих Дездемон.

Пусть лучше я буду вовсю исцелованной, в чьих-то
касаньях, лобзаньях, парящей в питьё и еду,
чем эти пустые, бездарные пляски и ритмы
под эту твою шутовскую – ой, люди – дуду.

***

Во мне живёт такая странная-странная женщина.
Я её сама прикормила. Сама высчитывала все её следы!
Нет, это не Есенинский чёрный человек, обещанный
отражениям в зеркале, отражениям в капле воды!
(Это совеем иные тяготы: беды, людские суды!)
Эта женщина постоянно идёт – подрывается
на чьих-нибудь минах, заглатывает жгучий Сальерьевый яд!
Чем, скажите, она питается? (Пауза) Паюсом?
Бутербродами? Кашами? И кто же на ней женат?
Кто же с ней обручён? Хотелось сказать мне – космос!
Из каких она вырывалась пут, капканов, сетей?
И полсердца отгрызла, чтоб вырваться больно и остро!
(Я хотела сказать: полуголой и что ноги – босы…)
Но беру, утираю кровавое солнце страстей!
Эта странная женщина! Что же она не тщеславна?
Не бегает, чтобы получать грамоты, премии, не мечтает о сонме, о море наград!
Под шпильками её столько рассыпалось лавы,
кричащей: «И Пушкин тоже – не лауреат!»
Глупая, что ли? Она подурнела на Каина, похорошела на Авеля,
на этот камень постарела, что у предателя вечно в руке!
На осуждения. Сплетни. Тычки. На нормы и правила.
Что там, в ребре её? Что в её позвонке?
Ей смешно смотреть на толстого Каурова с медалью на пиджаке!
Она меня всю раскромсала в месиво!
Всё во мне выжгла! Испепелила. Всё лишнее выбросила со стола.
Вот пошла бы, взяла бы её да повесила.
Но она прозрачна – она из стекла!
Из хрусталя богемского. Из каких-то крошечек Марсовых.
У неё такой красный, такой яблочно-грушевый рот.
Она во мне танцует безудержно, массово.
Она вместе со мною умрёт.
Точней никогда не умрёт!

Светлана Леонтьева

Альманах
0 0 голоса
Рейтинг статьи
Подписаться
Уведомить о
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии
0
Оставьте комментарий! Напишите, что думаете по поводу статьи.x