Мне было три года, когда началась война. Мы жили у знакомых на даче в Перхушкове. Я помню, как прибежала хозяйка и принялась истошно кричать: «Война, война!» Все испугались, мама стала собирать вещи. Мне было понятно, что происходит что-то очень плохое, и хорошо теперь никогда больше не будет.
Надо было срочно возвращаться домой. На вокзале столпился народ. Кто-то сказал: «Поезда не ходят». Нам пришлось идти пешком и добираться на попутках до Белорусского вокзала, а там уже и 1-я Брестская улица, где мы жили. Мы вышли днем, а пришли только к ночи. Я помню, как мы шли по рельсам или вдоль железной дороги. Отец то нес меня на руках, то опускал, мама тащила вещи. А бабушка в Москве сходила с ума, не зная, где мы и что с нами.
Все из отпуска вышли на работу — Москва на военном положении. Появился приказ, чтобы всех детей эвакуировать из города, одних, без родителей. Ходили по квартирам и проверяли, не остались ли дети. Мама ни за что бы меня не отпустила, и какое-то время меня прятали, но потом что-то изменилось, и про указание как будто забыли.
Однако эвакуация заводов и различных организаций шла в массовом порядке. Многие уезжали целыми семьями сами, если было, куда. Немцы подходили к Москве. На вокзалах ужас что творилось, хотя власти и пытались организовать посадку, люди в панике штурмовали поезда.
Отец был эвакуирован с заводом в Алма-Ату. Мы остались в Москве, мама работала, со мной сидела бабушка. В городе стало страшно. Немцы совершали налеты, бомбили. Если мы забывали завесить окна, дежурные стучали нам в окно. Окна у нас были вровень с землей, ведь жили мы в полуподвале — две клетушки в коммуналке, одна из них проходная. Прихожей не было, с улицы мы сразу попадали в кухню. Ни ванной комнаты, ни туалета, только раковина с холодной водой. Мыться ходили в баню.
Я помню, как по радио объявляли: «Граждане! Воздушная тревога!» — и все бежали в ближайшие бомбоубежища. У нас оно находилось близко — через дорогу в подвале жилого дома. У мамы на этот случай была сумка с необходимыми вещами. Как только начинала выть сирена, мама хватала меня и бежала в бомбоубежище. Там было очень много людей. Я помню этот подвал с деревянными нарами, на которых сидели и лежали дети — маленькие и побольше, здоровые и больные. Мама очень боялась, как бы я не заразилась чем-нибудь.
Все понимали: если в дом попадет бомба, то мы в этом подвале будем погребены, но все старались думать, что так спасаемся. Люди делились едой, водой и вещами с теми, кто не успел ничего взять для детей. Сидели, пока по радио не объявляли отбой. Вылезали из подвала вереницей — усталые, измученные страхом, с детьми на руках. Расходились, не зная, уцелел ли их дом после бомбежки.
Но я помню, что не боялась, так как была уверена, что так мы и должны жить, и другой жизни не помнила и не представляла. Самым надежным бомбоубежищем считалось метро. Ближе была Маяковская, но из дома далеко бежать. На ней мы прятались лишь один раз. Там тоже стояли нары, но все было лучше организовано, а по залу ходили дежурные и санитары.
На улицах я видела, как девушки в военной форме по десять человек держали огромные аэростаты, которые во время бомбежки выпускали в небо. Как-то вечером пришла моя тетя и рассказала, что одна девушка запуталась рукою в веревке и на счет «три», как у них было принято, не смогла отпустить аэростат. И улетела вместе с ним. Чем это кончилось, я не знаю. Засыпая в тот день, я представляла девушку, которая, как воздушный шарик, летает над городом.
Однажды мы с мамой не успели добежать до бомбоубежища. Мама заметалась, бежать по улице было нельзя, возвращаться поздно, и она кинулась под козырек ближайшего дома. Держа меня на руках, прижала к стене. Я помню, как вокруг все гудело, в какой-то момент посыпались осколки, они стучали о железный козырек, а я подумала, что это дождь. Закрывая меня собой, мама простояла так до отбоя. После отбоя на улице появились люди, а моя мамочка сидела без сил на сумке и, плача, прижимала меня к себе. Дома она сказала: «Я думала, что пришел конец». Всего один осколок — и человек мог погибнуть. Бабушка плакала и повторяла: «Этого я и боялась».
Было плохо с одеждой для детей, особенно с обувью. Но находились люди, которые помогали: отдавали то, что уже не годилось их детям. Я помню маму, которая каждую свободную минуту что-то шила, перешивала для меня из взрослых вещей.
С едой становилось все хуже, пайков не хватало. Часто я слышала, как моя мама и бабушка говорили о том, что делать, где взять еду, мама паниковала, что меня нечем будет кормить. Тогда и встал вопрос об отъезде в Новосибирск.
В Новосибирске жили папины родные. Мы поехали к ним и поселились у его старшей сестры — тети Таси. Ее дочь перед самой войной уехала учиться в Ленинград. Я не знаю, что с нею стало, пережила ли она блокаду.
Бабушка Арина и тетя Тася отнеслись к нам хорошо, помогли маме устроиться кассиром в столовую. Это было очень здорово, так как в столовой нас подкармливали. С собой еду выносить не разрешали, поэтому тетя Тася водила меня к маме в столовую, и там нам давали покушать.
Часто я гуляла во дворе с соседскими детьми — выходить со двора мне было запрещено, ходили разговоры, что в городе воруют детей. Муж тети Таси работал в милиции и однажды рассказал нам, как арестовали супругов-людоедов. Нашли их случайно — отец пропавшей девочки увидел на городском рынке плитку, которую ушла продавать его дочка — ушла и не вернулась. Эту плитку он делал сам и сразу ее узнал. В погребе у этих безумных обнаружили части человеческих тел.
Во дворе все дети были старше меня. Один раз я нашла черные круглые шарики. Соседские девчонки решили посмеяться надо мной и сказали, что это такие ягоды. «Ягоды» оказались не вкусными, и я съела только одну. Оказалось, это козьи какашки. Потом мне стало плохо, открылись понос и рвота. Тетя Тася испугалась и весь вечер заставляла меня пить «розовую водичку» — раствор марганцовки.
Но я помню, что в Новосибирске нам было хорошо. Однако отец писал нам письмо за письмом, настойчиво звал к себе в Алма-ату. Писал, что ему дали комнату, что там тепло, и мама сможет устроиться на работу. И мы поехали. Бабушка Арина и тетя Тася плакали, что мы больше никогда не увидимся. Так и случилось. Я не хотела от них уезжать, мне было жалко бабушку. Я помню, как она стояла в платочке, такая маленькая, худенькая, лицо в морщинках и мокрое от слез.
Встретил нас отец, очень веселый, повел к повозке, запряженной осликом. Мы долго ехали по жаре, я устала и хотела есть и спать.
И вот мы приехали. Вместо дома оказался барак, комната — с земляным полом. Мне это очень понравилось, что нет привычного пола: можно было играть в куличики дома, а не в песочнице. Я прямо сразу и стала копать в углу. В комнате стояли две железные кровати и ящики вместо стола и стульев. Мама пришла в ужас, она сильно кричала на отца, но пришлось смириться, так как уехать из города можно было только по специальному разрешению.
Отец был человеком широкой души. Часто, получив зарплату, до дома ее не доносил — раздавал всем, кто попросит.
У меня начались проблемы со здоровьем, как оказалось, климат был мне вреден. Иногда я начинала задыхаться. Заниматься мной было некому, пока родители работали, я сидела дома одна, соседи присматривали, а в обед прибегала мама.
Один раз ко мне во дворе подошла незнакомая, очень красивая тетя. Она спросила: «Твой папа — Костя?» Я сказала: «Да». Она долго и с интересом разглядывала меня и подарила мне шоколадку. Я никогда раньше не ела шоколад и не знала, что это такое, принесла его домой, а вечером показала маме. Соседка «доложила», что видит здесь эту девушку не впервые. Мама промолчала и ничего не сказала отцу.
Из той жизни я еще запомнила гуляш в стеклянной банке. Мне было почему-то смешно, что так называют лапшу с мясом. Мама разогревала его на керосинке, было очень вкусно. Помню, как мылись в бане, но это случалось редко, так как было плохо с водой и отоплением. Мужчины и женщины мылись в одном зале, отделившись только тряпичной занавеской.
Мама добилась разрешения, чтобы к нам приехала ее старшая сестра — это называлось «выписать» к себе — на рабочие карточки. Отец устроил ее к себе на завод. В Москве наша семья — бабушка, дед и три другие маминых сестры — голодали. От голода они слабели, а на работу все равно надо было ходить. Продукты им выдавали по карточкам служащих, по которым полагалось меньше, чем по рабочим.
Мама и тетя, как могли, откладывали продукты, собирали посылки и отправляли в Москву. Бабушка потом рассказывала, как однажды утром они встали — а есть нечего, просто совсем ничего нет. И вдруг — почтальон, посылка из Алма-аты. А там — крупы, сахар, банки с консервами. Бабушка плакала от счастья, для них это стало настоящим чудом.
А мне становилось все хуже. Я помню, как мама переживала и ходила со мной по врачам. Врачи говорили, что надо возвращаться в среднюю полосу, но добиться перевода в Москву было почти невозможно. Однако маме моей это удалось. Тайком от отца она обивала всевозможные пороги, и один большой начальник пожалел нас, выдав необходимые документы.
Помню, какой скандал устроил отец из-за нашего отъезда — он не желал отпускать маму. Он был так зол, что даже не проводил нас на поезд. Мама не могла забраться в вагон с вещами и ребенком на руках, все лезли вперед нас. Наконец, один мужчина подсадил нас в последний момент, но чемодан и все сумки остались на перроне. Зато я спасла свою любимую тряпичную куклу, я так вцепилась в нее, чтобы никто не смог отнять, и держала так всю дорогу. У нас не было с собой даже еды, и люди в поезде подкармливали нас несколько дней. Мамина сестра с нами не поехала, она всю войну проработала там и вернулась только после победы.
Отец так и остался жить в Алма-Ате. Мама его не простила. Он писал ей письма, писал даже деду. Дед жалел его, но мама все равно подала после войны на развод. Отец потом женился второй раз, а мама так замуж и не вышла. И, хотя я думала, что я отцу безразлична, я скучала по нему. Меня называли потом после войны обидным словом «безотцовщина». Почему-то я не могла его слышать спокойно, злилась и плакала.
Когда мы вернулись, жить в нашем полуподвале на 1-ой Брестской улице стало еще тяжелее — еды не хватало. Мама устроилась на работу, а я стала ходить в детский сад. Это было близко — на 2-й Брестской в подвале. Я очень боялась одна спускаться по лестнице с крутыми ступеньками. Однажды я забыла кофту, а мама уже пришла за мной, и я побежала вниз за кофтой и упала на лестнице. Очнулась на скамейке во дворе у мамы на руках. Испуганная воспитательница стояла рядом. А я не понимала, как я очутилась на скамейке, и почему болит спина.
В садике всегда было холодно, и мы постоянно ходили сопливые. Но все-таки нас там кормили. Днем мы спали на детских раскладушках. Я ложилась, закутывалась в одеяло, сворачивалась калачиком и не шевелилась, стараясь согреться. Мы лежали тихо, спать не хотелось, и я начинала думать о приятном. Воспитательница так и говорила: «Дети, думайте о чем-нибудь приятном, и вы быстро заснете».
Я мечтала о том, как после сна нам дадут чаю, и мы пойдем наверх во двор гулять и ждать, когда за нами придут. Я всегда очень ждала маму и удивлялась, что некоторые дети не хотели уходить из детского сада, даже плакали. Наверное, им плохо было дома и голодно.
Мама приходила, осматривала меня, гладила меня по щеке (не целовала), крепко брала за руку, и мы шли домой. По дороге я ей рассказывала про все и всех. Особенно я любила игру в овощи. Мы садились на стульчики перед столом, на котором стояли миски, накрытые салфетками. Мы уже знали, что в них, но вели себя так, словно играем первый раз. Воспитательница велела закрыть глаза и давала нам в рот кусочки разных овощей — морковки, капусты, свеклы и вареной картошки. Мы с наслаждением жевали и должны были назвать овощ, который съели. Так она нас подкармливала.
Иногда нас посещали проверяющие. Что они проверяли, я не знаю, но воспитатели становились какими–то странными: говорили громко и все время улыбались. Велели нам сидеть ровно и отвечать на вопросы: любим ли мы слушать радио, какого цвета знамя и звезды на Кремлевской башне, кого мы любим больше всех. Мы звезды рисовали и знали, что и знамя, и звезды красные. А когда спросили, кого мы любим больше всего, я крикнула: «Маму!» А надо было сказать — товарища Сталина, как все остальные. Меня не было в садике, я болела, когда всех учили, кого надо любить.
Когда мама пришла за мной, ей сказали, что она меня плохо воспитывает. Спрашивали, слушаем ли мы радио, есть ли у нас дома портрет товарища Сталина. Мама пыталась оправдываться, кивала и говорила: «Да, да, конечно, не знаю, почему она так сказала». Соврала, что портрет у нас висит. Домой мы шли молча, мама не велела мне болтать, а дома все рассказала остальным. Бабушка испугалась, а дед выругался. После этого случая все домашние (кроме деда) стали меня правильно воспитывать.
Бабушка Оля и без того постоянно боялась. Перед войной выслали ее родителей и брата — этнических немцев, больше она никогда их не видела и не знала, что с ними стало. Все в нашем дворе откуда-то знали, что она — Рихардовна, а не Романовна, как писала в анкетах. Кое-кто из соседей говорил за нашей спиной, когда фашисты подошли к Москве: «Конечно, им-то чего бояться, их немцы не тронут!» И как тогда обошлось… но никто не донес.
Дед работал по сменам, а бабушка прибегала в обеденный перерыв, чтобы меня покормить, она теперь тоже работала — недалеко, в сбербанке кассиром. Я очень любила гулять во дворе одна и с другими детьми. Мы были все разные: и по возрасту, и по воспитанию. Старшие спорили, что-то рассказывали, что услышали от взрослых. Иногда о страшном — кого обокрали или убили. А мы, малыши, слушали и запоминали.
Если на улице было холодно, кто-нибудь из подружек звал меня к себе. Все жили по-разному: кто совсем бедно, кто-то намного лучше, чем мы. У некоторых чай заваривали из сушеных трав или моркови, а к чаю давали жмых или оладьи из картофельных очисток. Но мне все казалось вкусным, потому что в гостях. Продукты, полученные по карточкам, не предлагали.
Часто я заходила к дочке дворника Майке. Они жили в огромной комнате в здании ремесленного училища. В этой татарской семье было трое детей, но они всегда сажали меня за стол, а на столе — вот чудо! — стояла сковорода с горячей картошкой. «Поешьте, тогда и гулять пойдете», — говорил Майкин отец. Я стеснялась, но запах и вид картошки заставляли принять приглашение. Из разговоров я узнала, что они ходили куда–то картошку копать. До сих пор вспоминаю их щедрость ко мне, чужой девчонке.
Время шло, мне исполнилось шесть, и я уже многое понимала, как говорится «год – за два» для детей тех лет. Я слушала радио, иногда мы с мамой ходили в кино, а там перед фильмом показывали журналы с новостями. Все военные в моем понимании были героями.
Постепенно я превращалась из домашнего ребенка в уличного, мы много гуляли с подружками, те, что постарше, водили меня до площади Маяковского, а там было рукой подать до Кремля. Дома, я, разумеется, об этих путешествиях не рассказывала. Я не ходила в детский сад, готовилась к школе. В Москве уже не было бомбежек, все люди говорили, что война скоро кончится. Я очень ждала этого и пыталась понять, как это будет. Люди как-то повеселели, ждали перемен.
Но однажды мы с подружкой шли по улице Горького, и я увидела военного. Все расступались, давая ему дорогу. Сначала я удивилась, почему он такой маленький, но в следующее мгновение поняла, что он едет на тележке, отталкиваясь от асфальта руками с деревяшками. Я смотрю — а он без ног! На груди у него медали, на голове пилотка, лицо очень молодое, почти детское, губы сжаты, а глаза смотрят прямо перед собой. Стало тихо и только слышен стук деревяшек. Он проехал мимо, а я стояла и не могла сдвинуться с места. У меня что-то сильно заболело в груди и стало трудно дышать. Я никогда не забуду этого парня. Дома я хотела рассказать, но не смогла, все время передо мной было его лицо и мне хотелось плакать. А мама волновалась, не заболела ли я и почему такая бледная. Вот тогда я поняла, что такое война. Потом мы видели таких все чаще и чаще, но я не могла привыкнуть и смотреть на них без слез. А наша соседка сказала: «Зато живы остались». Многие просили подаяния. В какой-то момент после войны они куда-то исчезли. Мы тогда не знали, что тех, у кого не было родных, собрали с улиц и свезли на Валаам, чтобы не портили красоты столицы.
Я помню, хорошо помню, как пришла Победа. Раздался грохот и начался салют. Мне было уже семь лет, но я страшно испугалась и забилась за угол кровати. Бабушка принялась меня успокаивать, объяснять, что это не бомбежка, а, наоборот, праздник. Мы все пошли на улицу Горького. Люди шли, смеялись и плакали, обнимали встречных военных, кто-то играл на баяне. Дед посадил меня на плечи, и мне все было видно. Война закончилась.
Наталия Маркус
Иллюстрация художницы Елены Юшиной