Об авторе
Родился в 1963 г. в Потсдаме (Германия); в 1986 г. окончил Московский институт стали и сплавов (МИСиС); живет в Калуге, работал во Всесоюзном научно-исследовательском институте материалов электронной техники (ВНИИМЭТ); заводе «Калужский двигатель», ПМС-101 (ОАО «РЖД»), областной газете «Весть», еженедельнике «Калужские губернские ведомости»; редактировал независимое издание «Деловая провинция». Обладатель первой премии за 2004 год Клуба региональной журналистики по теме «Экономические реформы», областной премии за 2013 год имени Ивана Фомина за публикации на тему социально-экономического развития региона, первой премии за 2015 год всероссийского конкурса журналистов «Предпринимательство в России: история, проблемы, успехи» в номинации «Материал о предпринимательстве в интернет-СМИ, на сайте информационного агентства или в блогосфере».
Путейская мадонна
Июльский полдень опоясывает оводами и духотой. Чахлый Оптинский бор одаривает скупыми порциями крепких смолистых отдушек. Теплый ветер бросает их на нас с Наташей с ближнего мшистого пригорка, утыканного тонюсенькими сосенками.
Ветерок сдувает с Наташиного лба легкую прядь, чтобы, поиграв с ней секунду-другую, мягко опустить на потные виски. Белесая прядь быстро напивается влагой и, потяжелевшая, упрятывается одним верным женским взмахом под кепку или за уши.
Передо мной снуют загорелые Наташины локти – упругие и красные, точно сицилийские апельсины. И вся она – крепкая и ладная в хрустящих башмаках молотобойца и охватившем ее покатые сильные формы синем комбинезоне, точно наэлектризованный шар, мечет вилами в стороны щебеночную пыль вперемежку с камнями. Обходя, однако же, редкий скребок солоноватым, точно струящийся по лбу пот, путейским назиданием: мол, вошь ядреная…
«Да, эти зэчки – тоже мне… – косится на подружек старина Бореев. – Их за 101-ый тогда закидывали. Больше-то кто с кувалдой на железку пойдет».
Долговязый Бореев – завзятый сплетник. Едкий и довольно вредный – точно выкуриваемый им по пачке в день «Беломор». Учился в институте. Потом подвизался по культурной части – служил, говорят, в исполкоме. За квартиру – ушел стучать кайлом и заодно, видно, – и на своих друзей. Так – от скуки…
«Козёл», – беззлобно выдыхает Натали и, пружинисто распрямляясь, опирается на отполированный крепкими ладонями черенок тяжелых вил. Ими еще ковырять и ковырять – одну шпалу только откопали, а надо – шесть. Отрыть, расшить, вытащить и – поставить новые. Через два часа – товарняк.
«Давай, давай, Лёнька – шустрей!» – это она – мне. Колобок неугомонный. Румяная, громкая, ядреная – на Оптинском-то захудалом перегоне, точно молния шаровая с треском перекатывается. Молотит себе вилами по насыпи, и все ей нипочем. А я и так уже футболку скинул. Лямки от комбеза – по обгоревшим плечам трут. Гребу лопатой. Мокрый весь. Щебень этот чертов и духота проклятая…
Наташа бросает вилы: «Ну, харе, Лёнька – перекур». И угощает теплым компотом. Мы садимся на поваленную возле насыпи сосну, и она рассказывает, как еще в брежневские времена сделалась путейцем. С тех пор: лопаты, вилы, кувалды, костыли… А я их забивать так и не научился.
«Что серьезно?» – разочарованно глядит на меня по-детски наивным взглядом путейская мадонна, встает, и, отерев крепкие ладони о пыльные штаны, вытаскивает из кучи инструментов кувалду и костыль.
«Гляди!» – решительно придавливает его двумя пальцами к чумазой шпале Натали и взмахом молота загоняет по самую шляпку в деревянную утробу.
На плетях
— Ну вот, сели… — обреченно крякнул Вова и полез в задок «буханки» за резиновыми сапогами.
За окнами — ноябрьская мгла. Вдалеке мрак изредка пронзается светящимся жалом локомотива. Там — Киевская трасса, до которой мы не дотянули шагов двести по непролазной грязи.
Переобувшись, Вова выпадает их кабины во мглу — подключать передний мост. В зубах вместо сигареты — фонарик. Долго где-то внизу чвакает и матерится. Наконец вползает обратно за руль. Надрывно газуя, «уазик» беспомощно барахтается в жиже. Похоже, дальше придется идти пешком. Рюкзак — на плечи, ключи — под мышку, фонарик — в варежку, и сваливаемся в полуметровую колею.
Насыпь где-то впереди. Столбы в темноте едва угадываются. Можно особо не торопиться: в конце ноября светает поздно и на перегоне до восхода солнца работа не закипит.
Сегодня — плети. Длиннющие восьмисотметровые рельсы кладутся взамен коротких двадцатипятиметровых. Народу нужно много: на каждую сотню метров — по два монтера, плюс краны, плюс стропаля на кранах, плюс моторка, плюс борона, плюс люди под бороной… Словом, глухой 207-й километр Киевской железки сегодня точно глухим не будет.
— Все, вперед! — обрывается неначавшийся перекур.
Фонариками нащупываем подъем поположе. Щебенка мерзлая. Ботинки скользят. Цепляемся за камни монтажками и ключами, точно альпинисты. Вскоре вершина насыпи начинает вспыхивать короткими белыми молниями — это лучи фонариков натыкаются на светоотражательные полосы наших монтерских жилетов. Долгое шуршание щебенки под тремя десятками пар башмаков. Идем вдоль путей молча. Разговаривать неохота. Наверное, так солдаты на войне подтягиваются к рубежу атаки. Светает…
— По скольку сегодня дадут? — интересуются мужики у подошедшего начальства.
У нас одна мерка — по сто. Если на войне «сто» — это граммы (скажем, наркомовские), то на «железке» «сто» — это метры (уже монтерские). Есть подозрение, что самые длинные в мире.
Стометровка на плетях — это не спринт, это — марафон. Время «забега» — часов пять. Если не повезет, то все восемь. Отличие от классической стометровки еще и в том, что проходишь ее «раком». Не разгибаясь. Орудуя ключом на 36 с приваренной к нему длиннющей ручкой. Каждой шпале — сначала по четыре поклона с ключом в одну сторону, потом — по два в обратную. Затем снова команда «кругом» — и в шпалу дважды челом бить. А шпал на каждого — по 184. Все вместе это зовется «пайкой». В смысле дали тебе твой кусок работы — вот с ним и разбирайся…
Наконец полностью высветлело. Прогремел последний состав. Началось «окно». Можно согнуться. Вздыхаешь и упираешься лбом в землю.
— Интересно, — бросаю копошащемуся где-то поблизости Сане, — вот, если мы бьем тут столько поклонов за день, то там, на небесах, это как-то зачтется?
— А кто его знает… — продолжая звенеть ключом, не сразу откликается скорчившийся над разбираемой шпалой напарник. — Я на кирпичном за пятнадцать лет их знаешь сколько наделал? Теперь на старости лет здесь спину ломаю.
Саня — бывший машинист. Пермяк. Рассказал, почему зовут пермяков «соленые уши». Потому что мешки с солью на плечах тягали. «Соликамск — слыхал? Ну вот это как раз там. Потому, выходит, и уши у нас соленые».
Я поглядел на него: уши как уши. На кирпичном ради квартиры оказался. Получил. Детей вырастил — теперь вновь на «железке». Но уже не в кабине тепловоза…
В приказе «на плети» всегда слышится что-то такое «плеточное». Хлесткое. Будто тебя собираются выстегать. И ты весь как бы сжимаешься в ожидании скорой боли в спине, ногах и правой кисти руки. Той самой, что все «окно» не расстается с гаечным ключом. Рука почему-то немеет не сразу, а потом. Точно отмороженная, она мешает спать ночами, не находя себе путного пристанища во всей кровати.
Час-полтора — и по закрытому пути начинают тащить плеть. Изморенный тепловоз яростно дымит, волоча за собой 800-метровое железо. Отчаянно сопротивляясь, новый рельс ползет по бетонным шпалам, выдавливая из них вонючие искры и жалобный стон. На стыке движение замирает. Здесь устанавливается борона — этакая хитрая тележка, что ловко поддевает с пути старые рельсы и заряжает в освободившиеся шпалы новую плеть.
Ждем «вспашки». После бороны наш черед класть очередные поклоны — крепить ключами и монтажками уложенную плеть. С каждым шагом становится все теплее. Позолотивший березки и осины утренний иней перестает напоминать о зиме, а только — в редкие разгибы — отдается где-то внутри мягким сочувствием нежно припудренным ранними зазимками далям.
Долой теплую куртку! Только свитер и непременная «желтуха» — путейский, стало быть, оранжевый жилет. Холодно только от проносящихся по соседнему пути товарняков. Те предупредительно гудят. Ладно, разогнусь — хоть спина чуток отноет. Да и машиниста зачем нервировать?
Один приятель, было дело, зазевался. В междупутье вроде как замешкался, так стропаля с крана его за шиворот чуть ли не из-под колес пассажирского достали.
— Видал? Парень-то в рубашке родился, — это я — дяде Пете, что на соседней пайке крючится. — Теперь ему одна дорога — в храм. Свечку за здравие ребят поставить.
— Да, жди, поставит… Он и пятьдесят грамм-то тебе не нальет…
У дяди Пети возраст и позвоночная грыжа. Наверное, от этого он ехидничает и часто ссорится. Хотя пайку крутит, как черт — не угонишься. Было дело, пил, но сейчас бросил. И курить бросал, но, правда, опять начал. Дядя Петя делится горестями: «Я говорю дочке: ну, ты отцу-то с зарплаты хоть полторашечку пива поставь. А она: пива, папа, покупать не буду, а вот лучше тебе, папа, билеты в театр куплю. Тьфу, говорю, микроба, ты и есть микроба. Так две недели с ней не разговаривал. Представляешь?..»
К вечеру от паек начинают отпадать первые оранжевые пятнышки. Это самые проворные путейцы заканчивают крутить свои стометровки. Менее шустрые продолжают скрюченный марафон на спринтерской дистанции. Их жалко. Обреченно они провожают взглядом тех, кто устало шагает мимо них к костру. Кому-то из отстающих помогают, кому-то — нет. Почему — не спрашивай…
Но кончается в конце концов и этот день. Сон сбарывает уже в кабине вездехода на обратном пути с перегона. Сон, в общем-то, и не сон: машина отчаянно прыгает по мерзлым комьям и корягам. Голова бьется о замерзшее окно. До выезда на асфальт километра полтора-два. Кто-то пытается курить, кто-то устало шутит. За окнами темно — там поздний вечер. Можно погасить плафон и закрыть глаза. В кабине становится тихо, только слышен стон рессор и чье-то беспокойное похрапывание на заднем сиденье уставшего вездехода…
Алексей Мельников