Об авторе
Гари Лайт родился в Киеве в 1967 году. С 1980 года живёт в Соединённых Штатах Америки.
По профессии – адвокат. Окончил Нортвестернский университет (факультеты политологии и славистики), затем юридическую магистратуру Chicago-Kent.
В 1998 году Гари Лайт был принят в Союз писателей Москвы. В 2015 году принят в Союз писателей Украины. Состоит в ПЕН-клубе. Творческие вечера с учaстием автора проходят по обе стороны Атлантического океана.
Публиковался в литературной периодике «Иерусалимский Журнал» (Иерусалим), «Новый Журнал» (Нью-Йорк), «Времена» (Нью-Йорк), «Крещатик» (Германия), «Кольцо А» (Москва), «Literarus» (Финляндия), «Млечный Путь» (Иерусалим), «Радуга» (Киев), «Ренессанс» (Киев), «Время и Место» (Нью-Йорк), «Этажи» (Бостон), «Новый Свет» (Торонто), «Интеллигент» (Санкт-Петербург), «Связь Времён» (Сан-Хосе), «Эмигрантская Лира» (Бельгия), «Побережье» и «Встречи» (Филадельфия), «Панорама» (Лос-Анджелес), в русскоязычной периодике Чикаго и Флориды, а также на сайтах «45-я Параллель», «Гостиная» и других сетевых ресурсах. Участник антологий «Строфы Века-2» и «Киев. Русская поэзия. ХХ век». Лауреат Премии Союза Писателей Украины им. Ушакова (2018) за сборник стихов «Траектории Возвращений».
С конца минувшего века, в Киеве, Нью-Йорке, Филадельфии, Санкт-Петербурге и Москве в различных издательствах вышло несколько книг автора.
Библиография изданных книг Гари Лайта:
«Верь», Москва, 1992.
«Voir Dire», Санкт-Петербург, 1993.
«Треть» Philadelphia, 1995, исправ. и дополнен. – Москва, 1998.
«Город», совместно с Мариной Гарбер, Киев, 1997.
«Возвращения», Киев, 2002, исправ. и дополнен. – Киев, 2005.
«Lake Effect», Киев, 2012, исправ. и дополнен. – «Эффект Озера», Чикаго, 2013.
«Траектории», Нью-Йорк, 2013.
«Переводы из Александра Кушнера», Нью-Йорк, 2015.
«Молекулы оттепели», совместно с Михаилом Мазелем, Нью-Йорк, 2017.
«Траектории возращений», Чикаго и Киев 2017.
«Эффекты озера»
Театр
Актриса возвращается домой,
цикады августа, изъян текущей роли,
спектакль удался, и лишь герой
в который раз добавил к её боли.
Она придёт домой, заварит чай,
достанет с полки откровения Марины,
совсем некстати образ гильотины
возникнет и уйдёт на план иной.
В прихожей резкой трелью телефон –
сюжет начала века в Коктебеле,
она уйдёт и вновь окажется в постели
на Прорезной, где акварельный фон.
Затем возникнет прежний разговор,
она оденется, он медленно закурит,
и кот его потянется на стуле,
она уйдёт, себе наперекор.
А завтра гримом ляжет на лицо
её любовь, как безысходность роли,
и в добровольной, сладостной неволе
не станет палец жечь его кольцо.
О, как давно от этого кольца
не остаётся даже узенькой полоски,
и только репетиций отголоски,
где фабула игралась до конца.
Вот занавес – гримёры и цветы,
ворчание дежурной в гардеробе,
актрисы нет, и женщина уходит,
а дома – чай, Цветаева и сны.
«Арт Деко»
Мы из прошлого века,
был каверзным канувший век –
там такое творилось
при полном крушении истин,
но в районах Арт-деко
всегда жил чудак-человек,
ему светлое снилось,
он кофе варил, и записывал мысли.
Мостовые Варшавы, Харбина,
ещё не советской Литвы,
он исхаживал в сумерки,
веря, что всё обойдётся,
но уже запускались турбины,
уже обращенья на «вы»,
как ношенье туники
казалось не тем, что живётся.
Приходила она в аромате французском
и ставила чай,
в тонких пальцах её
танцевали мундштук с сигаретой,
её талии узкой
под музыку он невзначай
так несмело касался
в последнее мирное лето.
А наутро он очень смущался –
она у окна,
не одевшись, стояла
и кольца вершила из дыма.
Там никто не прощался –
за месяц исчезла страна,
их обоих не стало –
но он встретил вечность любимым.
Мы – второй половины,
иные совсем существа,
но с клеймом двух «ежей» –
так в истории век обозначен,
мы застали бобины –
в них Гамлет озвучил слова,
и они до сегодняшних дней
из компьютерных недр облегчают задачу.
Увезённые в Штаты
и те, кто остался взрослеть
на Арбате, в Бат-Яме
и Лаврой хранимом Печерске,
одинаковы даты,
ни там их, ни здесь не стереть,
есть Арт-деко экзамен,
порой он сдаётся по-чешски…
И читая новеллу, в которой негласно о том,
как он кофе варил,
как записывал сны,
где живут её тело и голос,
мы из прошлого века – как нам его почерк знаком,
в гуще взгляд его стыл,
а она со спины,
как была – без одежды – ушедшая в хронос.
Мы и в прошлом-то веке
так рьяно бросали курить,
но, дойдя до того, как она у окна…
здесь и спичек не нужно,
пульс пробился на веке,
сквозь пальцы вниз канула нить,
её нет в Интернете – и снах,
где понятие почерка чуждо.
Мы из прошлого века,
и те, кто родятся у нас,
эти строки читая с улыбкой,
тая снисхожденье,
оказавшись однажды в районе Арт-деко,
измерив фасады на глаз,
станут внутренне – зыбки,
не в силах постичь наважденья.
Утро. Август. Иловайск
Капитан умирал
на подсолнечном ярком лугу.
В телефоне с утра оставались минуты
и треть батарейки.
Капитан понимал:
здесь пощады не будет уже никому,
впрочем, как и литавр, этой горестной смуты,
где жизнь за копейки…
Он всю ночь выводил
тех, кто выжил под «Градами» адской тропою,
не горел только воздух
и данное слово присяги,
новобранцев к утру с террикона их снайпер скосил,
а в него не попал… То, что было ногами, никак не зароет…
Пулемётные гнёзда…
Кусты и овраги…
Капитан позвонил
на Русановку – возглас жены:
– Дорогой, наконец-то,
мы все извелись в ожиданье…
Ты нас так утомил,
у нас с матерью страшные сны.
– Папа скоро домой? – голос в трубке дочурки-невесты,
сериал в кухне смотрят… – подумал, теряя сознанье…
Капитан говорил:
– Я вас очень, девчонки, люблю…
Как там кошки, не рвут ли ковёр, хулиганки?
Что с «Динамо»? Похоже, что будет удачный сезон…
БТР тормозил…
Врач с сестрою тащили его на броню,
но откуда-то слева возникли российские танки…
То ли колокол, то ли контузия… Звон.
Капитан не слыхал…
Медсестру застрелили в упор,
до поры не кончали врача,
его кто-то узнал по Афгану…
Это август пылал,
и был ли в глазах капитана укор?
Кто за всё это будет прощать?
По Писанию ли, по понятиям или Корану?
Високосный февраль
«…И лампа не горит, и врут календари…»
Александр Васильев, «Сплин»
Високосный февраль – аномалия, грань, предрассудки.
За припевом печаль – нарисованы лишние,
вовсе ненужные сутки.
И от этого вдоль неуместной зимы – ощущенье неволи,
от которой, увы, новогодняя сказка не станет судьбой,
а нелепо уляжется в пыль антресолей.
Очарованность тем, как приходит из неба
сплошная стена снегопада.
Обернулась не тем, чем казалась, а много ль неверию надо…
Високосный февраль кристаллически честен в оценках –
прощать не умеет,
так уставший нагваль не форсирует истин,
а если и знает, должно быть, сказать не посмеет…
И у той тишины, что сочится из слов, не пролившихся звуком.
Нет ни чувства вины, ни обиды на то,
что чревато и, в общем, должно завершиться разлукой.
Диалоги во снах зачастую открыты познанию свыше.
И звучат голоса, так как могут звучать только те,
кто друг друга хотел бы услышать, но вовсе не слышит.
Високосный февраль – камер-юнкер зимы – обречён на удачу,
обретённый Грааль, вожделению дань,
в ретроспекции снега и мглы, верно, мало что значит.
Равноденствия тень
обрастает весной, ближе с каждой неделей.
И рождается день, он заметно длинней
и существенно позже темнеет.
Если так суждено,
значит, кроны деревьев предчувствуют влагу.
Это значит лишь то, что прошедшим сквозь этот февраль
будет выдан душевный покой «за отвагу»…
***
Мне нравится канадское кино –
в нём недосказанность, отснятая под вечер,
и мягкий свет, и силуэт предплечий,
сам диалог – как доброе вино.
Мне близок предрассветный Монреаль,
где камера скользит по мокрым крышам –
вот персонаж, он музыку услышал –
урбанистическая льётся пастораль…
Звучанье каблуков по мостовой,
акустика оставленной квартиры,
и мягкая настойчивость сатиры
над близким Югом с непохожею судьбой.
А женский образ в этом cinema
вершит крушение всех стереотипов,
быть может, смысл в отсутствии софитов –
звучит Дассен: «…Si tu n’existais pas…»
Мне нравится канадское кино –
в нём визуально осязаем запах кофе,
и неожиданно возникший смуглый профиль
из притчи Коэна… Открытое окно,
в котором Эгоян увидел свечи,
в их отражении – обыденность загадки,
и путь к решению томительно-несладкий…
Такого в Голливуде больше нет.
Ладисполи
Давай поедем в город,
Где мы с тобой бывали…
Давид Самойлов.
Давай вернёмся в Ладисполи,
туда, где первая исповедь,
на чёрный песок упавшая,
стала преддверием истины.
Давай мимо Рима с Венецией
шагнём в пустоту с трапеции,
и в этом маленьком городе
увидимся с тенью детства.
Ты помнишь запах оливковый
и шоколад со сливками,
как нам не хватило дерзости,
и мы это скрыли улыбками.
Как с нами шутили кондитеры –
«Куда едут ваши родители,
в Канберру и Сан-Антонио…
а здесь, мол, вы просто зрители».
А мы вдыхали Италию
и обнимали за талию
всю чувственность предвкушения,
которую там оставили.
Вот выплыли из подсознания
этруски и предсказания,
ещё ореол романтики
из книжных изданий Израиля.
Мы там отмечали «Фантою»
и пением полудискантами
тринадцатый день рождения
да бредили чудо-гарантами.
А дальше, в иных отечествах, –
в быту буржуазность с купечеством,
мы заняли ниши в обществе,
зовущемся человечеством.
Но вовсе не стали близкими,
и Альпы нам кажутся низкими,
давай вернёмся в Ладисполи,
чтобы вновь обрести себя.
Двадцать девятое. Сентябрь. Тель-Авив
Яше Стрельчину
В Европе осень, тёплые дожди,
сезона бархат знаменуется футболом.
Бесперспективных ничьих уже не жди –
накал высокой пробы валидола.
Двадцать девятое. Сентябрь. Тель-Авив,
в прибрежных биллиардных эхо кийев,
все совпаденья позже выверит архив,
игра «Маккаби Тель-Авив» – «Динамо Киев».
Большой футбол, уютный стадион,
цвета совпали бело-голубые…
Иврит и русский – гул переплетён,
слова слились, перемешались и поплыли,
над морем, небоскрёбами, над всей
страной, ещё не тронутой хамсином,
а под трибуной – древний иудей,
он помнит прежний вечер светло-синий:
Такие сумерки бывают над Днепром,
в канун осенних праздников великих…
Двадцать девятое. Сентябрь. В нём одном
воскресли тысячи расстрелянных безликих.
…Их, под конвоем шедших по Сырцу,
туда, где так обыденно стреляли,
он матери, сестрёнке и отцу
глядел вослед, толпою обтекаем.
Татарка, одноклассница его,
в подъезд втащила, руки исцарапав…
на матчах «Старта» он себя переборол,
ни разу в ту войну и не заплакав…
Да и потом, в отрядах «Хаганы»,
бывало всякое, и кто его осудит…
А здесь он под трибуной, у стены,
рыдал безудержно, и расступались люди
в динамовских футболках и шарфах
и в сине-жёлтой атрибутике «Маккаби»…
Двадцать девятое. Сентябрь. На глазах…
Всего Израиля приспущенные флаги.
***
Нивки. Лето. Во дворе –
то футбол, то штандер,
«Золота Маккены» вне,
правит Ихтиандр.
У песочницы, в углу –
«дубль – пусто-пусто»,
Вдруг на выпускном балу
в школе стало грустно.
За домами жгут костры
шкеты лет по девять,
как же запахи остры,
и пристало верить,
что «Динамо» без труда
справится с «Торпедо»,
в кухне бабушка, устав,
ждёт к обеду деда.
У подъезда в орденах
спорят ветераны,
невесом вечерний страх,
и жива Диана.
В разговорах ещё нет
Остии и Вены,
Люди в тридцать девять лет
не живут изменой.
Путь дворами до метро –
веха приключений,
рай – в пломбире и ситро,
в сливочном печенье.
Левый берег – через мост,
как на Марс ракетой,
В «Спорттоварах» ставят гост
на мяче заветном.
Как безбожно далеки
Иловайск и Пески.
Лодка. Вёсла, плеск реки,
поплавки и лески…
***
От острых восприятий – яркий луч,
он изнутри не посягает на окрестность,
несовершенство облаков и туч
на подсознанье диктовалось с детства.
За год до танков в Праге и конца
весны, пришедшей за полярной ночью,
мы у родителей случились, образца
тех, кто был уничтожен среди прочих.
Из первой памяти пришёл порезом Яр,
я и сейчас ищу ответ в его оврагах,
фантомный – пулевых отверстий жар,
порой невыносим в своих зигзагах…
А в целом – генетический багаж
у нас такой – врагам бы не приснилось,
мы потому не замечаем мелких краж,
что вечно на дороге в Саласпилс.
Экватор не сменил ориентир,
слой облаков всегда лучу уступит,
и кто, кого, зачем и как простил…
Oтвет из области риторики поступит.
Мы всё же появились – вопреки,
с особым стержнем, ощущением надрыва,
и не изменим предначертанной строки,
чтоб всё у них не вышло с перерывом…
Посвящение сказочнику
«Как вы яхту назовёте,
Так она и поплывёт!»
Ефим Петрович Чеповецкий
Где бы сказка ни звучала,
Суть и вес имеют место.
И лиха беда начало
Если сказочник – кудесник,
Ну, если он к тому же
Тонкий лирик, то держитесь.
Даже в самой мелкой луже
Поплывёт корабль-витязь.
Да и в озере, какое
Тоже море, и по праву
Добрый киевский Лукойе
Вовсе не чета Минздраву –
Не бросает слов на ветер,
Не вещает с пьедестала.
Но по всей планете дети
Просят – «Ма, давай с начала…»
И спешат их мир устроить
Персонажи дяди Фимы,
Тут и взрослым вникнуть стоит,
Ибо неисповедимы
Строки этого поэта,
Помогают в обретенье
Знаменателя и света
На живом пересеченье
Бессарабки и Бродвея,
Вод Днепра и Мичигана.
Прочитать бы Моисею –
Он бы не бродил кругами,
А пошёл бы чуть левее
И совсем немного ниже –
Нефть была бы у евреев,
А не только Пятикнижье…
И таких примеров – масса,
Время каверзно вперёд –
Капитан и соучастник,
Яхту верно назовёт…
Прелюдия
Лишь предисловие плечей,
несоответствие начала,
она сравнительно ничьей
была в иллюзиях Шагала,
и подмосковною листвой
из одиночеств Гватемалы
вскружила над твоей землёй,
которой у тебя так мало.
В её глазах таится век,
который кончится намедни,
она близка к истокам рек,
как храм в преддверии обедни,
она из прошлого, над ней –
Москва невиденных двадцатых,
как коктебельский соловей,
не разглядел её лица ты…
Здесь с ней поступят, как всегда,
расклад заранее предложен,
вновь, как и в прежние года,
она не с тем разделит ложе,
затем появятся стихи –
лёд в восприятье рядового –
незавершённые штрихи,
в размер не вписанное слово.
Она присядет у окна,
грудь не тая, запястья, плечи –
не прекращается война
в её едином междуречье,
и чудом выживший сержант
отдаст ей ладанку до встречи,
зачем он ей, её талант –
ей так неловко быть предтечей,
к тому ж пророки в основном
ей не в глаза глядят, а ниже,
и паства тоже о больном –
но нет ответов в Пятикнижье…
***
Эффекты озера –
особый некий жанр,
сквозь пелену идущего тумана,
владеющего свойством исчезать…
Когда ни горизонта, ни перил,
как, впрочем, и себя уже не видно,
но наугад, на ощупь на восток.
Эффекты озера
в заснеженной Москве
так далеки, что даже непонятно,
что есть Остоженка кому-то наяву,
а вовсе не в отрывках сновидений,
когда приобретаемый кураж
уходит с самым первым ощущеньем,
как это, в самом деле, далеко.
Эффекты озера
осколками зимы, локальной, местной,
терпящей убытки от неуменья
быть самой собой –
такой, как предначертано прогнозом,
годами наблюдений за зимой,
на этом промежутке мирозданья,
где краснокожие практически сдались
без боя и предательств – очень тихо.
Эффекты озера,
уюту вопреки, манят на воздух,
что грунтован нынче, не струнами гитары,
а горой густо замешанного неба в антураже,
вот-вот готового поддаться наважденью
переводного этого холста
и рухнуть с грохотом, а дальше канитель
неординарности, непонятых явлений,
каких-то скучных формул, падежей,
навеянных томами постулатов…
Эффекты озера
безмолвны и чисты,
едва доступны описанию словами,
особенно по-русски, от души.