Главная / ПРОИЗВЕДЕНИЯ / ПРОЗА / Андрей Васильев | «MOSCOWAR»

Андрей Васильев | «MOSCOWAR»

— Ладненькая… Пойди, найди такую, я в ней всю зиму пробегала, голая из под завала-то вылезла, когда дом мой разбомбили, твари эти разбомбили, что на самолетах, летчики, блядь, ночью разбомбили, голая, веришь, нет, голая, в чем мать родила, ночью дело-то было, в кровище, в известке, в говне, люди нищие, собрали, кто что мог, чтоб хоть прикрыться, последнее отдали люди-то, платье украла, каюсь, украла, у старухи украла, падло, а все одно — оно ей ни к чему, да выменяла бы хоть на пачку папирос, старуха-то, а я вот украла, сука, украла, а мне оно нужней, мне нужней оно, и главно — безвыходно, не украла бы — где б взяла?!…

— Негде.

— То-то, что негде.

— Сколько лет?…

— А?…

— Сыну-то?…

Настя умолкла, сцепив руки.

Альманах

— Четырнадцать.

Таня закрыла глаза.

— Пошел, воевать пошел с этими, с которыми я теперь вожжаюсь, мне не сказал, никому не сказал, а и сказал бы — кто б его удержал?… Никто. В первом бою погиб, ничо не умел, не знал, вояка, как началось – много тогда погибло молодых, глупых, не верили они, что в них стрелять будут, по началу не верили, когда еще ничо не было, никакой войны, когда только на улицу вышли, на Тверскую-то, с голыми руками против ментов вышли, с лозунгами, с бумажками смешными… В октябре, когда стрелять начали, когда первый раз в безоружных стреляли – повезло ему, глупому, в первых рядах шел — невредим вернулся, напугался только, да по лбу его пуля царапнула, он тогда все повторял, мол заговоренный он, мол заговоренный, мол не берет его пуля, где он наслушался, где набрался — не знаю, потом вроде все тихо было, несколько дней все было тихо, казалось, что конец, что кончилось, что испугались все — и те — и эти, а потом опять началось. Они хотели, чтоб власть сменить, по-мирному, по-хорошему, чтоб ушли эти кровососы-то, ворьё, нажрались небось, двадцать лет почитай просидели — хватит, куда там!… От власти-то, от денег-то шальных, огромадных не ушел никто, ни один, стра-ашно, бо-оязно, стрелять-то оно легче, в безоружный-то народ стрелять легко, небось не ответит, напугать думали, войны, говорят, не хотели, не чаяли, теперь жопу чешут, да поздно уж.

— А отец?…

— Что отец?

— Отец его где?…

— Отец его, муж мой значит, он полицейский был.

— Мент?!…

— Мент.

— Госсподи!…

— Бывает так. Уж он его уговаривал, уж он его молил-умолял, как господа бога просил, уж он его бил смертным боем, чтоб не ходил туда парень, на улицу, чтоб дома остался — по боку! Ничерта не вышло!… Вон что вышло… Дерьмо вышло… — Настя шмыгнула носом.

— Где он теперь-то?…

— Кто?

— Муж?

— Убили его.

Альманах

— О, госсподи!…

— И слава богу!… Не могла я, видеть его не могла потом-то!… Когда всё… У меня всех убили, и мать, и отца, и сестёр, никого не осталось. Никого.

— Как же ты?…

— Привыкла. Ничо. Привыкла я, давно было-то, давно…

— Когда?…

— Зимой еще. Когда всех убило — я на фронт подалась, думала, может медсестрой или кем, чтоб с голоду не сдохнуть, да не взяли меня, ни которые не взяли, ни гвардейцы, ни менты, своих, говорят, кормить надо, своих девать некуда, вот так и осталась, встретила такую ж, подружку мою, сперва с ней были-то, с Олюшкой, с ней, потом и ее убило, скоро, стало быть, и моя очередь, а я не боюсь, не-ет, не боюсь, все там, все мои там, а я тут — непорядок это, непорядок.

-14-

Самым невероятным было то, что на Таню разговор с Настей произвел обратное впечатление — он вдохновил ее. Оказывалось, что в ее странной, несуществующей жизни все не так уж плохо, что есть надежда, есть, есть, что есть надежда на то, что живы отец и мать, что жив сын, что жизнь еще возможна, что возможно счастье, даже если длиться оно будет минуты.

Возможно.

Возможно ли?…

«Сейчас бы остановиться, — думала Таня, думала уже не впервые, — сейчас бы, сию бы минуту, и больше не двигаться, не шевелиться, не жить, ни о чем не спрашивать, ничего не знать, ничего, ничегошеньки, остаться в этой точке, умереть, исчезнуть, так и не узнав, не получив никаких известий, ни единого слова, ничего, испариться, думая, что жизнь еще будет, что счастье возможно, с улыбкой, с надеждой, с простреленным ухом!… — Таня взглянула на свою собеседницу, — госсподи, как было бы хорошо, как было бы славно, как прекрасно, сдохнуть в ожидании счастья, в преддверии, в предчувствии огромного, долгожданного счастья – какая перспектива, какая прелесть!… — Таня улыбнулась — Настя рассеянно улыбнулась в ответ, — нельзя-а, нет, нет такой силы, чтобы остановить, ее нет нигде, ни на земле, ни на небе, нет и нет, надо идти, идешь, и кажется, что толкаешь себя сама, что толкаешь всякую минуту, пинаешь, кусаешь, бьешь, заставляяя, принуждая себя идти, но сколько бы ни казалось, на поверку оказывается, что нет такой силы, чтобы тебя остановить, потому что слишком велика жажда, слишком велик долг, и потому — идешь всегда, только и делаешь, что идешь, каждую минуту, каждый миг, идешь, идешь днем и ночью, и, бывает, в тяжкую, в страшную минуту, или в минуту счастливую хочешь остановиться хоть на мгновение, чтобы перевести дух — но не остановиться, нет, нельзя, потому что нет такой силы, чтобы остановить, и значит будешь идти, пока не придешь глухая, слепая, мертвая будешь идти, чтобы дойти, чтобы узнать, чтобы прижать к груди, чтобы взмолиться…»

— А?… – Настя смотрела ей в глаза.

— Что?…

— Ты что-то сказала?…

— Ничего.

— Ничего?…

— Ничего.

— Лето скоро… — вдруг сказала Настя.

— Что?…

— Бои будут, сильные будут бои, пополнение привезли в часть к гвардейцам, по сусекам наскребли старых и малых, всех подряд берут, старых, лысых и молодых совсем, оружия нового навалом, знакомцев моих перебрасывают…

— Куда?

— Никто не знает. Эти-то, что войну-то затеяли, думали в два дня управиться, да вот уж седьмой месяц к концу, а войне ни конца не видно, ни края, солдатики-то разбегаются, кто куда, так-то. Нахлебались.

— Бегут?…

— Бегут, родимые, и я бы побежала, если б мужиком была. Если все убегут — кончится она, война эта, да боятся кончить, я слыхала.

— Кто боится?

— Эти, в правительстве, или где они есть… Суки эти.

— Почему боятся?

— Судить их будут, ежеле поймают, так-то, расстрелять могут…

— Их никогда не поймают.

— Ты не знаешь и я не знаю, а разное люди говорят.

— Что говорят?

— Разное.

— Не хочешь говорить?

— Не знаю.

— Не надо, не говори, если не хочешь…

Настя сидела, опустив глаза.

— За что судить-то?…

Настя вздохнула.

— Погубили они детей наших, многих погубили. За это.

— За это можно.

— Страну эту.

— Кто?

— Те, которые должны были сохранять. Они.

— Как это?

— Так получается. Они, правители эти, и кто с ними тоже, и военные, и эти из служб, которые поставлены были охранять страну-то, да вот, понимаешь, показалось им, что мало им дают за правление-то их, что маловато за службу-то платят, вот какое дело. И стали они понемножку от казны-то отщипывать, понемножку сперва, помаленьку, они отщипывают и им хорошо, и хочется еще, потом еще, понимаешь?…

— Понимаю, как не понять.

— Вот так пощипали, пощипали, да вошли в аппетит, да стали щипать уже не помаленьку, а потом и вовсе рвать стали, как звери, как волки голодные рвут, не видала?…

— Нет.

— Я видала в деревне зимой, страшное дело. Оно еще живое, кричит, а они его рвут, зубами клацают, глотают и рвут.

— Пойду я, идти мне надо!…

— Иди, — Настя пожала плечами, — мне что, твоя жизнь.

Поднявшись с постели, Таня встала на ноги, голова ее болела, кружилась, в ушах у нее звенело, постояв, Таня села опять.

— Послушай… Слушай, не слыхала ты про этого, про торговца, что детьми, говорят, торгует?…

— Слыхала, как не слыхать. Про зоопарк-то?…

— Где его, найти где?… — Таня расставила руки, оперлась, чтобы не завалиться.

— Да ведь это только слово, говорят — дети мол, а какие они дети? Девки сисястые, здоровенные, видала одну, издаля правда…

— Где?!…

— Кто его знает, бегает где-то. Бывает и к нам забежит.

— Сюда?…

— Бывает.

— Так ты его знаешь?…

— Знаю, как не знать. Я тут всех знаю.

— Я хочу, мне надо его…

— И мне надо.

— Тебе зачем?…

— Он веселый, вина принесет, праздник… Дождешься, так увидишь.

— А дети, дети-то где, где они?…

— Вот этого не знаю. Прячет он их, прячет, сволочь, где прячет – ей богу не знаю. Ты думаешь, у него твой-то?…

— Не знаю.

— Да не-ет, — криво улыбнувшись, Настя покрутила головой, отбросила челку, — не-ет, мал больно, что с ним, на что он годится, такой, не-ет…

— Не знаешь ты?…

— Не знаю толком-то, а что знаю — то не-ет… Таких-то, про таких не слыхала, а то б я его убила, своими руками бы удавила.

— Когда придет, сколько ждать?…

— Кто его знает. Если жив — придет.

— А мне нравилась та власть!… — раздалось откуда-то сверху.

Настя вздрогнула.

— Людка, ты?…

— Я!…

— Чо не заходишь-то?…

— А мне и тут хорошо!…

— Ну-ну… Когда пришла-то?…

— Пришла, вот.

— Тут у нас дырка, в потолке, как труба, — зашептала Настя, показывая пальцем вверх, — все слышно, если что — мы бегом, у нас тут все по уму, даже другой выход есть…

— Солнышко, чо в норе-то сидеть?…

— Темнит она чо-то, — подумав, тихо сказала Настя, — ей-богу темнит…

— Они все были воры, вся власть — сплошное ворье, все, все без исключения, жулье одно поганое, но как они жили!…

— Как?…

— Красиво жили, соббаки, какие машины, а какие дома, бог ты мой, какие дома, видела как-то раз, мимо проезжала с хахалем своим бывшим, видела за деревьями особняки, дворцы, ебёна мать, сдохнуть можно, во сне не приснится, в кино таких не увидишь!…

— Пьяная что ли?…

— Пьяная. Тебе-то чо?

— Ничо. — Настя взглянула на Таню, — говорит странно, шепелявит будто… Не узнать.

— Все украдено, девочки мои милые, давным давно украдено, и жизнь ваша сраная украдена, вам ничо не осталось, извиняйте!…

— Пьяная… Так и есть.

— А какие яхты, Настька, дура ты, крыса ты старая, какие яхты, госсподи помилуй, корабли, я видала однажды в Крыму этом!.. Кругом нищета, мухи, старухи продают какой-то хлам, грампластинки, учебники старые, ржавые замки, глаза у всех глодные, злые, ужас, срань господня — и вдруг из-за мыса по морю, аки посуху выходит ласточка, лебедь белая, тонкая, звонкая, легкая, метров двести длинной, «Княгиня Ольга», как щас помню, Олюшкиным именем значит, красавица, какого-то нефтяного урода, но какая, госсподи, боже ж ты мой, какой красоты, я аж заплакала!…

— Ты чо?…

— Чо?…

— Ты чо там, плачешь что ли?…

— А тебе не все равно?…

— Нет.

— Плачу, да.

***

— А дети у этого гада всякие есть, ты, Настя, не волнуйся, не беспокойся, на всякие вкусы, на всякие фокусы!…

— Ты откуда знаешь?…

— Видала.

— Где?

— Не скажу, не все ли равно?… Ты жди его, сука контуженая, жди, он придет, обязательно придет, куда ему деться, придет, солдат вернё-ётся, ты только жди!!!… – Людка захохотала, смех звучал невесело.

— Иди, иди сюда, к нам, расскажи про него!…

— Не пойду, мне и здесь хорошо.

— Иди, видишь, извелась баба, сына ищет!…

— Пусть ищет!…

— Иди, расскажи, не тяни, не будь говном!…

— Идите вы!…

— Стряслось чой-то, случилось, ей богу случилось… — шепнула Настя, лицо ее сделалось озабоченным.

— Пойдем… — Таня встала, потянула Настю за руку, — пошли.

— Пойдем.

Они медленно вышли из подвала, огляделись, жмурясь на солнце, на, заваленной мусором и осколками, площадке бывшего первого этажа, на самом ее краю, спиной к ним, в наброшенной на плечи, выцветшей, дырявой шинели, сидела Людка.

— Откуда обнова?… — спросила Настя, разглядывая шинель.

— С луны свалилась.

— Ну, покажись…

Людка помедлила. Повернулась. Настя вскрикнула. Людку нельзя было узнать — глаза ее заплыли, превратились в черные щели, платье разорвано, лицо и грудь залиты были кровью.

— Госсподи… — прошептала Настя, — что это?…

— Это я.

— Кто это тебя?…

— Менты.

— За что?..

— Говорят — через меня заразились, все, а я их и сроду не видала, убить хотели, повесить, веревку принесли…

— Твари.

— Били, как собаку, палками, голую за ноги повесили, полдня провисела, думала – все, конец, спасибо, нашелся один, срезал меня, шинель дал, страшную, драную, а все ж нагишом не выгнал.

— Пойдем, пошли, ляжешь…

— А чо толку-то?…

— Пойдем…

— Все зубы выбили… — Людка зарыдала, кудри на ее голове вздрагивали в такт рыданиям.

— О, госсподи…

— Ссуки-иии, — протяжно выводила Людка, — шкуры навозные!… Куда, куда я теперь без зубов, кому нужна?…

— Ну, ну, — Настя попробовала утешать…

— Уйди, уйди!!!… — кричала Людка, разевая черный, кровавый рот, размахивая дырявым, шинельным рукавом, из которого не видна была ее рука, — уйди, уйдите все, твари!!!…

Она рыдала не прерываясь ни на минуту, рыдания становились все громче.

— Пойдем, пойдем, — не отступалась Настя, — у меня спирт есть для медицинских нужд, немного, ничо, нам хватит, ну, ладно, ладно, пойдем, выпьем, пойдем, говорю!…

— Не пойду, ни за что не пойду в этут нору, сдохну, лучше сдохну!!!…

— Пойдем…

— Уйди, уйди, ссука, и эту тварь забери недобитую, ненавижу, ненавижу вас всех, ненавижу, ненавижу всё, надоели, надоели, собаки, твари, мрази, надоели вы мне, все, все, и плохие и хорошие, жизнь, жизнь была, всё было, куда оно всё девалось, куда, что теперь, что это за жизнь, что это за дерьмо, кто я, где я, зачем, зачем война, зачем всё это, за каким чертом, кому надо, что теперь, как теперь, куда, куда, блядь?!…

— Поплачь, поплачь…

— Пошла, ты на хуй!!!…

— Ничо, поплачь.

— Пошла!!!…

— Ничо…

— Замуж, замуж хотела, замуж собиралась, детей хотела, рожать хотела, — Людка рыдала, завывая, захлебываясь слезами, — ничо больше не хотела, жить хотела, как все, как все, думала, имена детям придумывала, любила, все, бывало, лежу ночью и придумываю, придумываю, разные, Платон, Платоша, Платон мне нравилось имя, и Лев нравился, очень нравился, Лёвушка, и Диана, Дианочка, госсподи, и сватали меня, сколько сватали, разные, разные мужики сватали, и богатые были жуки, и толстые, и тощие, и молодые, и дураки совсем, а я смеялась, с подружками, бывало, все смеемся, а один нравился мне, курсант, лицо строгое, сам молоденький, тоненький, как тростиночка, а строгий, офицер будущий, потом война началась, ушел он, не знаю, ничо не знаю, где он теперь, черт его знает, может живой, может убитый, где оно всё, где она жизнь — вот она вся…

— Ничо.

— Болею я…

— Ничо, ничо…

— Болею.

— Я знаю, — Настя вздохнула.

— Плохо. Ей не говори, ничо не говори!…

— Не скажу.

— Не ее это дело, блядь, не касается!!!…

— Не бойся…

— Думала, все думала — вот брошу, брошу, уйду!…

— Знаю.

— Думала – замуж, встречу человека, замуж пойду, а это к чертям, все к черту, забуду, как страшный сон, жрать, жрать-то нечего было, чо там, потому все, сама знаешь, так пошла, от хорошей жизни не пошла бы!…

— Ладно, ладно…

— Да тут закрутилась, все казалось мне, скоро, скоро, и война эта проклятая скоро кончится, жизнь вернется, жизнь человеческая, а я брошу всё, брошу, никто не вспомнит!…

— Так и будет!…

— Ничо не будет!…

— Будет, вот увидишь, все еще будет!…

— Ладно… — Людка утерлась, на пустом рукаве шинели остался темный след.

— Ничо, ничо, — скороговоркой заговорила Настя, — ты ничо, ничо, ты главное не впадай, подруга, не впадай, кукла, да что ты, лечат, щас все лечат, какие лекарства на свете есть — бог ты мой, каких только нет, и зубы вставишь, вот пройдет это, война-то кончится, обязательно кончится, а как же, не век же ей, кончится когда-нибудь, кончится, а как же, скоро кончится, ско-оро, и вставишь, зубы-то, лучше новых будут, красивше, ты пошла бы, прилегла, полежала бы, поспала, а я тебя накормлю, жиденьким накормлю, супчик тебе сварю, вермишель, веремишелью разжилась, хочешь?…

— Да… — прошептала Людка.

— Ты только не впадай, не впадай только!…

— Ладно. Иди. Идите обе. Я приду, щас приду, — Людка, не оборачиваясь, махнула испачканным в крови рукавом.

— Ладно, — Настя постояла, кивнула Тане, — пошли.

Они спустились в подвал, Настя захлопотала, бросилась разжигать огонь, что обыкновенно жгла она в углу при входе. Когда загорелись щепки и угол осветило робкое пламя, сверху раздался выстрел. Настя бросилась вон, за ней скоро, как могла, вышла Таня — Людка лежала под стеной в густой зеленой траве, лицом вниз, рядом лежал черный пистолет.

— Вот так.

Таня подняла глаза, Настя смотрела прямо и обе они, глядя друг другу в глаза, понимали, что не испытывают того, что должен, обязан испытывать всякий нормальный человек. Ни тени жалости, ни тени слез.

— Вот так, — повторила Настя, — одна я осталась. Совсем одна, — Таня повернулась к солнцу, закрыла глаза, — ты уйдешь. Знаю, что уйдешь…

— Я сына ищу.

— Знаю. Все знаю.

— Пойду я.

— Иди. Хоронить, однако, надо.

— Лопата есть?…

— Была…

— Похороним и пойду.

Слежавшаяся, подернутая свежей зеленью, земля, была неподатлива, взмокая, набивая мозоли, отмахиваясь от веселых, назойливых мух, они копали, сменяя друг друга, на сей раз запах свежевыкопанной земли оставил Таню равнодушной, он не волновал ее, ее не волновали похороны, истерзанный труп молодой проститутки, даже собственная головная боль. Равнодушие, совершенное, бесконечное безразличие к трагической судьбе самоубийцы, к судьбе одинокой, всех потерявшей, Насти, даже к своей собственной судьбе некоторое время занимало ее, но скоро перестало занимать и оно.

-15-

— Ну, вот и все.

Рыжая, с вкраплениями, земля накрыла кудрявый Людкин труп.

Постояли не для того, чтобы вспомнить погибшую — стояли, вспоминая, следует ли вспомнить еще что-нибудь, может быть сказать, но так ничего и не вспомнили. Сказать, однако, хотелось.

— Прости меня, — тихо произнесла Настя, ногой подталкивая на невысокий холм высыхающие комья земли.

— И меня прости.

— В сущности, глупая была жизнь. В сущности — это мой муж говорил. Все было в сущности. Теперь в сущности ни хера нет.

Они помолчали.

— Пойдешь?… — Настя покосилась на Таню.

— Пойду.

— Помянуть бы надо.

— Надо. Как?…

— Как следует быть.

— Как это?…

— Выпить надо.

— Пить нельзя мне, голова болит, не буду пить.

— Не пей. Съешь чо-нибудь. У Людки консервы остались, может еще чонить найдем. Пошли.

Они спустились в подвал, огонь погас, они прошли мимо остывающего костровища, сели на кровать, на самый край, сдвинув колени, сидели несколько времени молча.

— А я выпью.

Настя достала из темноты полбутылки спирта, отряхнула, долила воды.

— Теплая, будто с огня, — крепко держа в руках бутылку, усмехнулась Настя, — химия, однако, закон. Щас прикопаю, чтоб остыла, теплую не могу. Ты голодная?…

— Не знаю.

— Голодная значит. У Людки консервы тут зарыты под кроватью, видала, как она ночью закапывала, девать-то все равно некуда. Покушаем, вспомним ее добрым словом, как оно должно быть, злых она наслушалась.

Чрез пять минут все было готово — ароматные рыбные, свежевыкопанные консервы, ломоть солдатского серого хлеба, бутылка разведенного спирта – в сущности – роскошный стол.

— Ну, на помин души!…

Поминки были недолгими, Таня встала прощаться.

— Тут это, чулки у Людки, белье, может возьмешь?…

— Нет.

— Пропадет.

— Не возьму.

— Шоколад вот?…

Танины глаза блестнули.

— Шоколад возьму.

— На… — Настя протянула ей плитку в знакомой обертке, — может возьмешь бельишко-то, чудо, как хорошо, тоненькое, с кружевом, почти не ношенное, мало мне, я б взяла… Ты это…

— Что?…

— Извини, если что не так.

— Настя…

— Ну?… — Настя подняла голову, — чо?…

— Я тебя не забуду, — Таня посмотрела на Настю, которую сейчас, сию минуту ей вдруг стало жаль оставлять, жаль, жаль, ей стало жаль себя, жаль кудрявую, мертвую Людку, жаль всех, кто теряя самое дорогое, убиваясь по безвозвратно потерянному, кто хорохорясь и бодрясь, стоя перед всеядным чудовищем войны, сознавая собственную ничтожность, смеет жить.

— Забу-удешь…

— Ты мне жизнь спасла. Если б не ты — меня бы уже черви ели.

— Ла-адно…- Настя махнула рукой.

— Я твой должник, — сказала она о себе почему-то в мужском роде, — навеки.

— Ла-адно… Вот тут лекарства кой-какие, обезболивающие, бери, пригодятся.

— Не возьму, отдаривать нечем.

— Бери, ну!… Другому кому отдашь. Люди все…

Таня взяла лекарства, сунула в карман телогрейки, вздохнула.

— Пошла.

— Может пистолет возьмешь?…

— Нет.

— Я и не знала, что у ней пистолет, — Настя потерла сухие глаза, — а-то возьми, пригодится?…

— Не возьму. С ним скорее убьют.

— Оно конечно… — Настя снова потерла глаза, — гондонов дать могу, немного, десяток дам, возьмешь?…

— Возьму.

Настя протянула Тане пригоршню приторно-розовых прямоугольников.

— Хорошо спрячь.

— На груди спрячу.

— В носке — самое верное. Не спорь, проверено, давай, давай!… — Таня расшнуровала ботинок спрятала презервативы, — во-от, — Настя по-стариковски отерла уголки губ, — ты это, увидишь ментов, мундиры синие увидишь — беги, как от чумы беги, со всех ног беги, озверели, твари, беспредельничают, живой не выпустят, слышишь, ты, глухота?!…

— Слышу.

— Ну, прощай, — Настя отвернулась, — целоваться не будем.

Таня вышла на свет, обогнув угол, скользнула глазами по свежему рыжему холму.

— Прощай и ты.

Таня взяла рысью — голова закружилась сразу, черные круги завертелись перед глазами, она остановилась, схватившись за чахлую рябину, попробовала идти опять — все повторилось. В больной голове мелькнула мысль вернуться, отлежаться, может быть дождаться этого человека, торговца детьми, который, может быть придет когда-нибудь. Мысль не уходила, она поворачивалась так и эдак, будто голодная кошка у ног, она терлась , мурлыкала, приникая, стараясь понравиться. «Сколько? — спросила сама себя Таня, подняв глаза к небу, — сколько лежать, сколько ждать, день, два, пять, десять, сколько?!… Если б знать, что придет, если б знать, я лежала бы, голодная, полумертвая, я бы траву ела, листья, землю бы ела, чтоб не обжирать Настю, но кто сказал, что он придет, что придет обязательно, кто?!… Мертвая Людка? Сейчас кто-нибудь так же думает о ней, придет, мол, обязательно придет, куда денется, куда ей деться, шалаве, приде-ет, приде-е-ет… — Нет, не могу, не могу, ждать не могу, жить не могу, кипит в голове, болит, а не могу, буду ходить как смогу.»

Она шла, то и дело останавливаясь, склоняя голову — держать голову прямо было неудобно и больно, с склоненной вперед головой идти было легче. Впрочем не намного. Она чувствовала, что она еще слаба, еще больна, она почувствовала это сразу, как только покинула гостеприимый подвал, вернуться в который тянуло ее каждую минуту, но мысли о стремительно исчезающем времени, о бесконечности ожидания подталкивали ее в спину. Одновременно являлись другие мысли, о ее неготовности бежать, если понадобится, если встретятся ей синие мундиры — как будет она бежать, куда с такой головой, ничерта не слыша, не понимая, далеко ли убежит?!…

Слух не восстановился, он был, она слышала, когда смотрела на говорящего, на его губы, она слышала звуки войны, звуки жизни, но будто из-под воды. Со временем воды становилось все меньше и звуки проступали все явственней, и все же сейчас она слышала не все. А на войне надо слышать, слушать и слышать всё и больше, чем всё, потому что от того, что и как ты слышишь, зависит — сколько ты проживешь.

Солнце пекло, голова, и без того больная, гудела сейчас как орган, прикрыть ее было нечем. Отыскав развесистое дерево, отбрасывающее густую тень, цепляясь за ствол, Таня села на землю, откинулась, пристроив голову в неглубокую ложбинку, замерла, гул понемногу унялся, оставшись привычным, незаметным сопровождением боли. «Не найти мне его, — завертелось в больной голове, — не найти, как найдешь, где, если я месяц, месяц прийти не могу туда, где его потеряла, месяц иду, все иду и иду, а куда я пришла? Никуда. Я все там же, на востоке Москвы, еще только подошла к войне, даже не приблизилась, чуть не погибла, лучше бы, если б погибла, но вот, жива, а зачем?… Что теперь, куда, опять к войне в зубы, опять под пули, подохну, как пить дать, подохну, никого не найду. Что я тут делаю?!… — Таня поискала глазами, — я его ищу, торговца, я ищу торговца детьми, вот что я делаю…» Таня встрепенулась, встала, пошла, будто знала, куда нужно идти, чтобы встретить его, непременно встретить, сыскать, чтобы спросить, узнать, чтобы взять, забрать своего, а остальных, прочих как, как же?… «Остальных, если я найду, если найду, заберу своего, — думала Таня, — заберу его, возьму, а с остальными, что будет с ними со всеми, кто заберет их, кто возьмет, кто это будет, кто, какие они теперь, измученные солдатами, этой скотной, какой он, мой сын, какие они все, бедные дети?…»

Таня ударила себя по лицу, потом еще, подняв с земли камень, ударила себя в лоб раз, другой, почувствовала, как потекло.

«Нет, нет, нельзя, сколько раз говорить можно – нельзя так, думать нельзя, кроме слез ничего не будет, ничего не будет, кроме слез, слезы, только слезы, только горе, ничего, кроме горя и слез, ни искать, ни ходить нельзя, не сможешь, не будешь, давиться будешь, давиться слезами, беспомощная, больная, голодная, встать, надо встать, расправить плечи, надо забыть, забыть ненавидеть, забыть жалеть себя, его, их, детей, никого нельзя жалеть, если хочешь спасти, говорил он, первый муж, Илья говорил — нельзя жалеть, если хочешь спасти, врач говорил, хороший врач, толковый, хочешь спасти — не жалей, надо резать — реж, надо ломать — ломай, надо шить — шей, не ной, не скули, не жалей — спасай, сейчас больно ему, очень больно, но если не будешь жалеть — будет жить человек, будет жить!… А пожалеешь — не причинишь боли, не разрежешь, не увидишь, что там, не поймешь, не узнаешь, не поможешь — умрет.»

Прав он.

Тысячу раз прав.

Она шла, утирая лоб рукавом телогрейки, рукав сделался черным, скользким, она принялась утираться другим. Она видела перед собой горящий город, войну, она стремилась, оступаясь, падая, не обращая внимания, размахивая руками, она прибавляла шагу, словно там, среди огня, ее в самом деле ждала встреча с потерянным сыном, она шла среди руин, из-за обгорелого угла, кто-то сильный схватил ее за руку — испачканная кровью, рука ее выскользнула, кто-то крикнул, она не разобрала, кто-то догнал ее, схватив за рукав, развернул — она увидела трех вооруженных небритых мужчин в синей форме.

***

— У-бь-ю те-бя… — растягивая слоги, сказал один, прицеливаясь ей в лицо, — руки!…

— М-м?…

— Руки подними.

Таня подняла руки. Тот, что был помоложе наскоро обыскал ее, дважды прижав ее груди, выгреб из кармана лекарства, спички, вытянув из-за пазухи шоколад, разломил, раздал своим — менты звачавкали.

— Чо в крови-то, как с бойни, чо случилось?…

Таня смотрела в их мятые, жующие лица.

— А?…

«Может быть кто-то из них убил Арсения, человека двенадцати лет, может быть такие, как они?…»

— Расскажешь?… — Таня кивнула, — все расскажешь?… — Таня улыбнулась, закивала головой, замычала.

— Глупой прикидывается.

— Сумасшедшей… — менты переглянулись, — у меня теща фельдшер, она говорит — сумашедшие боли не чувствуют.

— Да ну?…

— Да.

— Все?…

— Все.

— А вот мы сейчас проверим.

Старший мент достал из кармана спички, что подарил Арсений.

— Поди сюда, — поманил он Таню, Таня, не опуская рук, подошла, — ближе, — Таня подошла еще ближе, — руки опусти, — утерев лоб, Таня опустила руки, — дай мне, дай руку-то, — Таня протянула руку.

Один из ментов ухватил ее за предплечье, другой, чиркнув спичкой, приставил шипящую, возгорающуюся головку спички к Таниной руке между большим и указательным пальцами.

— Ну, как?…

Полицейские смотрели с интересом, так дети смотрят на надутую через соломину, лягушку.

Таня моргнула, боль пришла не сразу. Боль опаздывает, Таня это знала, кроме той, которая длится вечно. Боль взвилась, Таня вскрикнула, лицо ее искривилось, она заплакала, но не от боли — от обиды — не прошло и часа, как ушла она от Насти, она ничего не успела, она попалась.

Попалась.

— Чувствует, значит не сумасшедшая. Чо ты тут делаешь, а, чо ты делаешь в тылу наших доблестных воинов?!…

Таня замотала головой, руку жгло, но голова болеть перестала, или она не замечала боли, она не знала, голова ее была чиста, разглядывая черную, выгоревшую до мяса, точку, Таня думала, просчитывая варианты, не останавливаясь, пытаясь смоделировать поведение, при котором она станет им неинтересна.

— Ну, говори, чучело?!…

Выглядит ужасно — в крови, в старой телогрейке, в мужских штанах, она не произнесла ни слова, значит нужно мычать дальше, нельзя говорить, нельзя ни в коем случае, ни-ни!…

— Ну?!…

Молодой мент ударил Таню по лицу, ударил не сильно, ладонью, испачкался в крови, вытер грязную руку о Танину телогрейку.

— Ну же?!…

Полицейские теряли терпение.

— М-м-м-ммм, м-м-м-ммм, — мычала Таня, кивая, улыбаясь, глядя мимо ментов, — м-м-ммм, м-м-ммм…

— Документы есть?!… — громче обычного крикнул средний из ментов, — бумаги какие-нибудь есть?!…

— М-м-ммм…

— Пристрелить ее здесь, ну ее на хер, ничо она не соображает, — передернув затвор, сказал молодой конопатый мент.

— Стреляй, — отвечал старший, — она без оружия, писать надо будет, чо в бумаге напишешь?!…

— Ничо не буду писать.

— Он на тебя стукнет, — старший кивнул на среднего.

— Или он, — средний кивнул на старшего.

— Напишу — напала.

— С чем? С пальцем?… С голой жопой?…

— Ну и чо делать?…

— Брать надо. Вести.

— Это пять километров тащить эту суку?… — конопатый скис.

— Подмоешь ее, — с удовольствием сказал старший, — причешешь, может оно и ничего!… Развлечемся потом с ней, да?!… — старший взглянул на Таню, выставив крупные, перепачканные шоколадом, зубы.

— М-м-ммм…

— С немой-то небось еще не пробовал?…

— Не-а…

— А там, если начальник добро даст – то и в расход.

— Может – ну ее, страшную, может кончим и дело с концом?… — конопатый смотрел на коллег с надеждой.

— Может быть, — протянул старший, — однако отчет все одно писать придется, задержания указать, чтоб значит, паек не урезали, так что как не крути, представить ее надо начальству, а там уж как получится. Жрать-то небось хочешь, жрать-то хорошо получается, а нарушителя привести значит, не получилось? Что скажешь-то, чем глаза затрешь?…

— Ладно, пошли.

Конопатый толкнул Таню в сторону, она удивленно замычала, взмахнула руками, он толкнул еще раз.

— Давай, давай, чудовище, топай, ссука рваная, разговаривай еще!… — старший и средний загоготали.

— Поговори, поговори с ней, — прохрипел старший, — с дамой, приятной во всех отношениях, за приятной-то беседой, глядишь, время и пролетит!…

— Давай!… – лицо конопатого заострилось, сделалось жестоко, конопушки проступили, будто намалеванные охрой, — давай!!!… — он пнул ее, Таня отскочила, замычала, пошла, он пнул ее еще раз, потом еще.

Пинки были чувствительны, но не смертельны, Таня думала, судорожно, шагая медленнее, чем могла, мент остался один, но что она против него, что она может, напасть на него, заговорить с ним — он озвереет, если узнает, что она обманула его, что может говорить, что говорит. Бежать от него — прежде могла бы, в лесу, и даже здесь, среди руин убежала бы, петляя, легкая, сильная, даже голодная убежала бы, но теперь с больной головой, в которой то и дело взрывается боль – нет, теперь нет, что же, идти, как на заклание, идти на верную смерть, идти, даже не попытаться?!… Жаль, что не взяла пистолет.

Она споткнулась, упала, захныкала.

— Что, что, твою мать, вставай, ссука, вставай, поднимай свою тощую жопу, ну, ну!!!… — он замахнулся прикладом автомата, Таня все скулила, он схватил ее за шиворот, поднял на ноги, отпустил, она упала опять, — да что ты?!!!… — взревел полицейский, — что ты, ссука, так и будешь падать, тварь, убью, убью тебя, падаль, разорву, — теперь он схватил ее за волосы, поволок, она завыла, не обращая внимания на ее вой, он волок ее по земле, как мертвую.

— М-м-м-ммм… — мычала Таня.

Он все волок ее, теперь голова болела изнутри и снаружи, Таня взвизгивала, задыхаясь, она уже готова была идти куда угодно, она устала, она не могла сопротивляться, боль стала нестерпимой.

— Ори, мне похеру, — пыхтел полицейский, не выпуская ее волос, — мне насрать, я тебя доволоку, потом допрошу как следует, от всей души, потом, когда ты превратишься в кусок мяса, я тебя пристрелю, поняла?…

— М-м-м-ммм… — жалобно запищала Таня.

— Поняла-а… — удовлетворенно хрюкнул полицейский.

Он остановился, бросил ее голову, стряхнув вырванные волосы, вытер вспотевшие пальцы, отдышавшись, перекинув автомат через плечо, повесив его на спину стволом вниз, он потянулся, чтобы вновь схватить ее — в эту минуту из-за разбитой кирпичной стены, навстечу им вышел человек.

— Чо надо?!… — прорычал полицейский.

Человек молчал.

— Ты кто?!… – полицейский потянулся к автомату.

Человек не отвечал, разглядывая молодого, конопатого полицейского, его возню, которая затягивалась, полицейский волновался, он взмок, он не мог достать автомат, ремень цеплялся то за погон, то за локоть, наконец полицейский сорвал с себя ремень автомата, поймал автомат за цевьё, ему оставалось немного — одно движение, одно единственное, ему оставалось, согнув правую руку, взявшись за рукоять автомата, нажать на спуск — только и всего. Полицейский согнул уже правую руку, он волновался, отчего он так волнуется, думала Таня, рукоять автомата уворачивалась, будто живая, наконец полицейский поймал рукоять, дотронулся, схватил, человек медленно поднял руку, выстрелил полицейскому в лоб. Полицейский удивился, лицо его поползло вверх от удивления, напрягшись, он еще стоял какое-нибудь мгновение.

Упал.

-16-

— Как вы?…

Мужчина был в пригнанном военном, однако без погон и знаков отличия.

— М-м-ммм, — от мгновенного, непереносимого приступа боли, замычала Таня.

— Немая?…

— Нет.

— Простите.

— За что?

— За то, что все так…

Таня взглянула на полицейского, что еще минуту назад ходил, говорил, чего-то хотел, угрожал. Полицейский лежал на животе, неловко подвернув руки, к небу была повернута, подернутая коротким редким волосом, голова с огромной дырой в затылке. Таня вскочила, отошла, ее вырвало.

— Да, — отвернувшись, кивнул ее спаситель, — отвратительно, конечно, я понимаю. Однако, некогда предаваться чувствам, он был не один, они слышали выстрел, они придут.

— А?…

— Надо идти. Как ваше имя?…

— Что?…

— Как вас зовут?

— Таня, — тихо сказала Таня.

— Надо идти, Таня, пока не поздно.

— Да…

— Надо идти.

— Вы…

— Что?… Что я?…

— Вы меня спасли.

— Пока еще нет. Если они придут, они убьют нас обоих.

— Идем.

Он взял ее за здоровую руку, она не сопротивлялась, ей было странно, что кто-то держит ее за руку, куда-то ведет, она все еще переживала случившееся, в ее воображении опять и опять поворачивался сюжет с полицейским, его угроза, которая отпечаталась в мозгу, его жестокая аллегория : «когда ты станешь похожей на кусок мяса, — сказал он, нет-нет… Он сказал, — когда ты превратишься в кусок мяса, да, так, он сказал так, а теперь он сам, его голова похожа на кусок мяса вперемешку с костями…» И все же вся цепь, от минуты, когда она упала и он поволок ее за волосы, до самого его падения случались в ее воображении снова и снова, она видела это опять и опять, не понимая, зачем ей помнить, цепляясь за стёртую, остывшую мысль о том, что убийство, чем бы оно ни было оправдано, не может стать для нее обыденностью, потому что она не хочет этого, не хочет, не хочет!…

Нет.

— Куда мы?… – она провела рукой по волосам, кожа на голове болела, как ожег.

— Не знаю. Здесь война, здесь нет безопасных мест, куда-нибудь, подальше от ментов…

— Куда?…

— Есть одно место…

— Мне надо…

— Куда?… – он остановился, — куда вам надо?

Она смотрела на него — около сорока, темные волосы, чистое лицо — кто он?… Зачем она сказала ему свое имя, зачем она сказала что-нибудь, зачем не стала прикидываться немой, сумасшедшей, зачем все это?…

— Так куда?…

— Мне… Я…

— Что?…

— Я сына ищу.

— Сына?… У вас есть сын?… — лицо его выражало крайнее удивление.

— Есть. Восемь лет…

— Вы молодо выглядите, я думал — вы подросток, честное слово!… — мужчина не мог прийти в себя.

— Я не подросток.

— Где же он, где сын?…

— Не знаю. Потеряла.

— Здесь?…

— Нет. На Соколе при бомбежке…

— А почему там не ищете?…

— Искала.

— Ну, и?..

— Не нашла. А вас… Как зовут?…

— Сергеем. Серёжей…

— Серёжа…

— Ну, идем, идем!…

— Пошли.