Главная / ПРОИЗВЕДЕНИЯ / ПРОЗА / Андрей Васильев | «MOSCOWAR»

Андрей Васильев | «MOSCOWAR»

***

— Что э-э?!… Что э-эээ?!!!…

— Так нельзя, — Джамиля кивнула седой головой.

— Можно!!!… Все можно!!!… У вас свой закон, у меня свой. Я хочу найти сына, на все остальное мне плевать, слышали — плевать!… Вы правоверные – ищите себе правоверных баб, я вас знать не хочу!

— Почему?

— Потому что вас нет.

— Мы есть.

Альманах

— Нет. Никого нет. Для меня есть только одно : я хочу найти сына, я буду искать его, пока жива, я буду искать его по всей земле, а до вас мне дела нет, мне все равно, что будет с вами со всеми, мне плевать!!!…

— За Умара пойдешь?

— Нет.

— Тогда…

— Что?!… Что тогда?!… Убьете?!… Убейте!!!… – Таня не могла остановиться, она нападала, она готова была убить, в который уже раз она поймала себя на этой мысли, она прогнала ее, она знала — мысль вернется опять. — Ну же, ну?!!!… Я не боюсь, не боюсь вас, воины, говно собачье, я устала бояться, я не боюсь.

— Она больна, ей надо отдохнуть, — сказал Шамиль.

— Я здорова.

— Завтра свадьба.

Воины разошлись, последним ушел Умар. Через полчаса к ее палатке пришла Джамиля, в руке у нее была свечка.

— Пустишь?

— Входи.

Скрестив ноги, Джамиля села на затоптанный, брезентовый пол палатки, зажгла свечу. Обе долго молчали.

— Ты думаешь — я не понимаю? — Джамиля подняла глаза. Таня по-прежнему молчала. — Я понимаю, — Джамиля вздохнула, — сына потерять… Лучше самой умереть. Я шестерых потеряла.

— Нельзя.

— Что?

Альманах

— Умереть нельзя. Мне нельзя.

— Что делать?

— Искать.

— Ты искала.

— Искала.

— Нашла?

— Нет. Ты не слышала, говорят, человек есть, детьми торгует, ты не видела?…

— Нет. Неужели детьми?…

— Говорят. – Таня выдохнула, — отпусти меня, слышишь?…

— Я…

— Отпусти!… — Таня придвинулась к Джамиле, задышала, — богом прошу, ты же мать, ты понимаешь, все понимаешь!…

— Я тебя не держу.

— Я уйду, ночью уйду, только скажи — куда, куда мне идти, город где?…

— Не скажу.

— Почему?

— Я не знаю.

Таня взглянула исподлобья.

— Какая я ему жена, он мальчишка, сопляк…

— Он солдат.

— Теперь все солдаты. Ты солдат, я солдат!…

— Я — мать.

— А я?… А я кто по-твоему, кто я?!!!…

— Не ори.

— Я – мать!…

— Что толку кричать?…

— Скажи, скажи, богом прошу, скажи!…

— Не знаю, не знаю я, ничего я не знаю.

— Врешь.

— Сказала бы.

— Врешь ты.

— Клянусь, сказала бы! Клянусь, сама бы ушла, домой бы ушла, в село свое, в горы, к дому своему, к могилам отца, матери, пешком бы ушла, на коленях уползла бы, если бы знала, куда идти, если бы знала!… — Джамиля заговорила по-своему, скоро, убедительно и непонятно. — Надо было сразу уйти, как только война, раньше надо было, я говорила. Убили первого, убили, остальные мстить, уйти не хотели, пока не отмстят, такой закон, скоро, говорили, скоро, скоро, скоро не вышло, второго убили, потом двоих сразу, потом… — Джамиля остановила ладонь над огнем свечи, лицо ее окаменело, подняв руку, закрыла лицо, затихла.

— Идите сейчас, еще не поздно, пусть уходят, уходите, это не ваша война!…

— Теперь наша.

— Скажи им!…

— Они не уйдут.

— Почему?

— Потому что теперь тут целое кладбище, наше кладбище, шесть могил, там в лесу — хочешь – пойди посмотри.

— Не хочу.

— Ладно. – Джамиля вздохнула, — ты ложись. Спи. Умар на тебе с ума сошел.

— Умару не жена, ему игрушка нужна. Замужем я.

— Что?

— Что слышала. Сын у меня откуда — ветром надуло?

— Ты замужем?…

Таня забыла, совсем забыла, вспомнила только сейчас. За миллион лет многое можно забыть. Они расстались с мужем перед войной, когда сыну исполнилось семь. Что-то стало сбоить, что-то случилось, будто в их отношения, в их жизнь, до тех пор безоблачную и покойную, вкралась какая-то ошибка — так это выглядело, так казалось. Сперва появилось раздражение. Илья… Да, его звали Илья. В этом имени когда-то чувствовалась высота и сила. Таня зажмурилась.

Илья раздражался по самому пустяковому поводу — Таня списывала это на накопившуюся усталость врача, следствие утомительных, но необходимых дежурств, раздражение вспыхивало и проходило, прошедшее забывалось скоро. После раздражение уже не проходило, к нему добавилась грубость, которой еще совсем недавно не было места в их безоблачной жизни. Дальше — больше…

Сейчас Таня вспоминала об этом, как о чем-то, что было не с ней и ее не касалось. Муж стал замкнут, угрюм, прежней радости не осталось и следа, в доме сделалось душно, тихо, тишина была беременна новой грубостью, становилось ясно, что жить так больше нельзя, невозможно… «А сейчас, — думала она, глядя на Джамилю, схоронившую шестерых сыновей, — жить возможно, можно жить сейчас, это жизнь, что это?!»

— Первую войну пережили — дети еще малы были.

— Какую войну? — спросила Таня.

— Чеченскую. Так она называлась у вас. Муж там погиб.

— Не знаю, я такой не помню, я в школе училась, другие были заботы.

— На вторую Шамиль сбежал, искали, я чуть с ума не сошла, искали всей родней, выкуп предлагали, что угодно, лишь бы отпустили его из леса. Так и не нашли. Потом нашли. Ранили его, так и спасся, раненый в плен попал, избили его сильно, ваши избили, русские, руку сломали, зубы выбили, а все ж не убили, подержали месяц, отпустили, несовершеннолетний, что с него взять.

Таня молчала.

— Потом поехали сюда, в Москву поехали.

— Зачем?

— За хорошей жизнью. Не хотела я, не хотела ехать, не хотела, всё во мне сопротивлялось, всё против, против!… Меня никто не слушал, все говорили — будем жить, хорошо будем жить, мама, что я могла?… У родни мужа, у родственников ресторан был на юго-западе, там сперва работали и большие, и маленькие, и я, всем дело нашлось, потом пошли в МВД, в полицию, Шамиль пошел, говорил — все по-честному будет, по-хорошему, чтоб войны больше не было, никогда, мы тут должны быть, закону будем служить, хорошо будем служить, закон охранять, он пошел — другие за ним. Взяли их, платили хорошо, будь они прокляты, эти деньги!…

— Зачем ты мне все это рассказываешь?…

— Не знаю. Устала я. Устала. Не хочу больше жить.

— Чего ты хочешь?

— Умереть.

-4-

— Ну?…

— Пошли они закону служить, а служить пришлось ворам, бандитам, страшные люди… Запутались, хуже, чем в лесу, запутались, грабили, убивали, все по закону, по правилам, по вашим правилам, позор, позор, ужас, я узнала, прокляла их, веришь — нет, прокляла, детей своих прокляла!… Это было хуже смерти, хуже!… Не отмолить, никогда не отмолить, хоть всю жизнь молись!… А теперь война к вам вернулась, теперь какие правила — смерть кругом, куда ни повернись, смерть, одно правило — выжить, от смерти уйти. Если ты за него пойдешь, за Умара, может быть ты его уговоришь, может бежать уговоришь, иншалла, домой, куда угодно, лишь бы от войны подальше, от проклятой войны, может хоть его спасешь, новых детей родишь, он хороший, работать любит, детей любит, машину водит, хороший, хороший, ведь он тебе нравится, а, скажи, нравится?

— Нет.

— Врешь.

— Нет.

— Я видела, как он выходил из твоей палатки.

— Ну и что?

— А?…

— Я ему не дала. Замужем я.

— Это у нас не считается.

Женщины замолчали, молчали долго.

— Пойду, — вдруг сказала Таня, — скажи им — пойду за него.

— Плохое не думай, — Джамиля с тревогой смотрела ей в глаза, — слышишь, не думай, нельзя!

— Не буду.

— Я скажу.

— Скажи.

— Только… — Джамиля вздохнула, опустила глаза.

— Что?

— Веру нашу надо принять.

— Долго это?

— Нет. Скажешь, что надо, и все.

— Ладно. Скажу.

— Скажи.

— Я скажу.

Джамиля задула свечу, поднялась, неслышно вышла. На следующий день их поженили. Таня была покорна и когда обряжали ее по-своему, в тяжелый, узкий шелк, и когда произносила шахаду, и когда к ней в палатку пришел Шамиль читать суры, и потом, когда мужчины праздновали, а она должна была стоять в стороне. Она сделала все, что от нее требовалось, она стала женой Умара, который не мог дождаться конца праздника, что по закону должен был длиться три дня и три ночи, но в лесу, на войне случился в один день. Вечером Тане позволили сесть за стол, накормили, дали вина. Ночь с синеглазым Умаром прошла беспокойно, близость женщины, ее необыкновенная доступность сводили его с ума, он не мог насытиться ею, набрасываясь на нее снова и снова, после отворачивался, завертываясь в одеяло, стесняясь своего тела, ее наготы, близости братьев и матери, суетился, то и дело признавался в любви и говорил, говорил, то на одном языке, то на другом. «Все, что угодно!… — выкрикивал он, будто в бреду, — все, что угодно, все, что захочешь — дам тебе, даже если нет на земле — найду под землей!…»

«Не дай бог, — думала Таня, трогая его жесткие волосы…»

Она слушала, не перебивая, не спорила, лишь иногда высказывала недоверие – он вспыхивал, злился, как ребенок, скоро снова становился ласков. Он уснул под утро. Таня гладила его по голове. Она ничего не чувствовала к нему, она была хлодна и спокойна, она чувствовала, как исчезает время, как уходит минута за минутой, вытекает, будто кровь, она понимала — надо искать сына, во что бы то ни стало надо вернуться и искать, умирая от голода и страха, погибая, искать, искать, покуда не найдет.

Таня расстегнула полог палатки, странное желание овладело ею — ей хотелось гулять голой по весеннему лесу, пройти по теплым иглам, по росной траве, одной, сделавшись частью природы, частью этого леса, воздуха, тьмы, нарождавшегося света, раствориться, чтобы, может быть хоть на несколько коротких мгновений не думать о своем горе, о своем долге, не думать ни о чем. Она выглянула – лагерь был пуст, стоял тот самый час перед рассветом, который особенно темен и могуч своим предчувствием. Она распрямилась, шагнула, еще, потом еще. Она рисковала всей жизнью и все же она не боялась. Нет. В ней скребся привычный страх наготы, страх, нарушить приличия, страх надуманный, ненужный, пустой. Она пошла, ей казалось, что она отражается в лесу, в росе, которая щекотала, стекая по ногам, в темноте, ей казалось, что в лесу множество ее отражений, прекрасных, бледных, тонких, готовых к любви. Она готова к любви — Таня чувствовала это сейчас, хоть это никак не вязалось с войной, со всем, что окружало ее, сердце ее, все ее существо говорило : она готова к любви, к любви настоящей, новой, густой, огромной, к любви, о которой не мечтает нынче никто в ее бедном городе. Она пережила старое, она переродилась, она готова, это ей по плечу, она может вынести всё, ибо она знает, что любовь, это страдание и борьба, которой не избежать, это самопожертвование и ненависть, это чудо смирения, это дорогая, горькая сладость, это все, на что способны вместе человек и бог.

Предутренний туман выполз откуда-то сбоку, она вошла в него, почувствовала прохладу и прикосновение, она стояла в молочном облаке, которое обнимало ее, любовь толкнулась в ней, правая рука ее скользнула по животу, ниже, дотронулась, она вскрикнула, закусила губы, рука будто двигалась сама собой, тело заныло, будто приготовляясь к чему-то опасному, внезапно в ней словно поднялся вихрь, который схватил ее, завертел, понес над землей, бросил, поднял опять, теперь на огромную высоту, ноги ее похолодели, в эту минуту раздался взрыв, она почувствовала себя несуществующей, исчезнувшей, превратившейся в туман, в воздух, бесплотной и непобедимой. Вернувшись, она легла, прижавшись прохладным телом, обняла Умара, он вздохнул, прошептал что-то по-чеченски, умолк. Он так и не проснулся. Утром Таня уговорила его кататься. Шамиль был против, мужчины были против, Умар колебался, Джамиля, пожав плечами, сказала, что это свадебный обычай – кататься, стрелять в воздух, радоваться. Умару хотелось прокатить жену, показать свою удаль, мужчины долго совещались, наконец Умар толкнув Таню в машину, завел, рванул с места, не дожидаясь решения братьев. В конце концов — он женатый мужчина, а не какой-нибудь сопляк!

Дорога петляла по лесу, машина выла, кашляя на ухабах.

— Умар, а где город, Москва где? — спросила Таня, как можно непринужденнее.

— Москва?

— Город далеко?

— Там, — Умар неопределенно махнул рукой.

— Поехали туда!

— Не могу! — Умар переключил передачу, — нельзя.

— Да я и не хочу в город, — соврала Таня, покажи только, покажешь?

— Покажу.

— Хорошо.

— Щас выйдем на трассу, погоняем!…

Минут через сорок они выскочили на пустую, асфальтированную дорогу, Умар улыбался, машина перестала выть, теперь она пела.

— Машина — говно! — Умар весело посмотрел на Таню, — вот я тебя прокачу на своем Мерседесе!

— У тебя есть Мерседес?

— Есть! Дома! Триста двадцатый, как зверь!… Вернемся, будем кататься, целыми днями, ничего не будем делать, только кататься, весь день будем кататься!…

— А любовь?…

— Любовь?… — Умар покраснел, отвел глаза, — любовь — само собой. Чтобы дети… Детей хочу, много!

Таня отвернулась, сжалась, ей нельзя было плакать.

— Вон, вон! — вдруг закричал Умар, — смотри, вон она, твоя Москва!

С холма, по которому катила машина, был виден далекий черный дым.

— Горит?

— Горит. Она всегда горит.

— Поедем поближе.

— Нельзя. Не могу.

— Умар, ты где родился?

— В селе. — Умар назвал село.

— Тебе жалко будет, если оно сгорит?

— Оно горело много раз. Русские сожгли.

— Тебе было жалко?

— Жалко конечно. Мой дом сгорел, много домов сгорело, все сгорело. Очень жалко. Ничего, мы им отомстили.

— Молодцы.

— Они не забудут. Больше не придут, ты не думай, бояться нечего.

— Я боюсь.

— Не бойся.

— Это мой город, понимаешь, мой родной, как твое село. Я — русская, но не я сожгла твой дом! Мне жаль, очень жаль твое село, и этот город мне тоже жаль, понимаешь, это мой город, я здесь выросла, родилась, я здесь в школу пошла!…

— Понимаю.

— Тут моя мама живет, мой папа.

— Где?

— Не знаю. Не знаю, где, раскидала война, молюсь, чтобы живы…

— М-м…

— Чуть-чуть поближе, хоть поглядеть.

— У меня бинокль есть, хочешь?

— Хочу.

— Щас, остановимся, я тебе дам.

 

***

Скоро они остановились, дым стал ближе и все же ничего нельзя было разглядеть, Умар достал из бардачка большой, потертый бинокль, вышел из машины.

— На.

Выскочив следом, Таня приставила бинокль к глазам, покрутила тугое насеченное колесико.

— Ну, что видишь?

— Ничего.

— Дым видишь?

— Вижу. Больше ничего не вижу.

— Больше ничего нет. Один дым. Война, город горит, — Умар махнул рукой, постоял, сел в машину.

— Я посмотрю.

— Смотри.

Таня отошла на несколько шагов, потом еще, она пыталась рассмотреть церковь, купола которой то и дело проглядывали сквозь дым. Где это, какая сторона Москвы, район какой?!… Она переходила с места на место, то приближаясь, то удаляясь от машины, Умар не сводил с нее глаз. «Как не надоест? — думала Таня, — смотрит и смотрит, чего он смотрит, какого черта, потому что любит, потому что хочет или потому что контролирует? Какое идиотское слово – контролировать. Разве можно котролировать человека, разве можно знать, что у него на уме? Какая глупость!… Ничего нельзя знать о человеке. Годами можно жить с ним, спать, есть, пить, рожать детей и ничего не знать о том, чего он в самом деле хочет, к чему стремится, о чем болит его душа.» Таня отошла еще.

Илья стал тяготиться, когда наелся, когда желание, что прежде было написано на его лбу, руках, животе, насытилось — он рассказывал ей потом, на кой черт выслушивала она его откровения, надо было выгнать к чертям, но она слушала, слушала, дура!!!… Он любил ее, Таню, сперва хотел, потом любил официальной, смешанной с обязанностью, взрослой любовью, но самозабвенно, но всем сердцем всегда любил ту, которую знал с юности, которая не любила его, которая играла с ним, к которой его тянуло всю жизнь, к которой ушел перед самой войной, с которой несчастлив, сладостно несчастлив. Семь лет она думала, что он ее любит, семь долгих лет она пребывала в неведении, семь лет — целая жизнь. Жаль, что не настояла на разводе!…

Жаль.

Таня снова прижала к глазам бинокль. «Не сбежать мне от него, — думала она теперь про Умара, — нога еще побаливает, еще немного, совсем немного, а далеко не убежать с больной ногой, в этих тряпках! Бежать не могу, больно, бежать трудно… Дура, дура…»

Она не услышала, скорей почувствовала вибрацию – военный самолет, тот самый, что напугал ее однажды, шел на нее, покачивая крыльями. Умар что-то крикнул, она не разобрала, рывком развернул машину, махнул рукой, призывая ее, она выставила вперед руку ладонью вверх, не двигаясь с места, спрашивая, в чем дело, Умар крикнул опять, в эту минуту что-то вспыхнуло под ближним крылом самолета, сорвалось, чертя белый пенный след, устремилось к машине, машину подбросило раньше, чем раздался взрыв.

Ничего не осталось.

Ничего.

Ни от машины, ни от синеглазого Умара. Лишь обгорелые лохмотья, разметанные по серой пустой дороге. Таня хотела выдавить из себя слезы и не смогла. Что делать – надо идти, что толку плакать? Она сидела на обочине и не уходила, будто ждала, что все кончится хорошо. Зачем?… Разве она успела привязаться к нему?…

Она не могла ответить на этот вопрос, понимая, что не смотря ни на что, все равно ждет, что откуда-нибудь из леса выйдет сейчас синеглазый Умар, и улыбнется, и посмотрит, и скажет, что пошутил, скажет что-нибудь, не важно что, и не дождалась. Никто не вышел из леса, никто не взглянул на нее синими глазами. Таня встала, села опять, снова встала. Ноги не шли, внутри у нее будто что-то сломалось. Зачем он это сделал, летчик, зачем, разве Умар угрожал ему, разве его машина была угрозой? А если бы в ней были дети, которых так хотел Умар?…

Дорога стекала к Москве, рассекая лес, бежала к горящему городу, туда, где росло, расползаясь, черное облако дыма. Таня хотела думать о сыне, но думала о седой Джамиле, которую как будто обманула, которой не обманывала, перед которой чувствовала жгучую несуществующую вину. Она думала о том, что нужно вернуться, что нужно сказать матери о том, что случилось, черт его знает зачем, только ей сейчас казалось, что нужно сказать, что так легче… Кому?… Матери?… Легче знать, что убит, чем надеяться, пребывая в неведении?

Нет.

Не легче.

Нет.

— Нет!!!…

Таня зашагала увереннее, тяжелый бинокль мотался на ее шее, палец совсем ее не беспокоил, ее беспокоила мысль о том, где она теперь, и если далеко от того места, где она потеряла сына — как попасть туда, где она потеряла сына?

Лес зеленый, веселый бежал вдоль дороги, солнце играло с молодыми листами, набрасывая на землю пятнистую трепещущую сеть. Таня подумала : так должно быть в раю. У всякого свой рай, бедный Умар успел рассказать ей про чеченский рай, который был прекрасен и бесконечно далек от ее желаний, стремлений, ее рай выглядел так : залитый солнцем, лес, все оттенки зеленого, запах нагретой хвои, запах теплой травы, острый запах сосновой смолы, щебет птиц, жужжание шмелей, кукушка… Она услышала и невольно, как когда-то ее покойная бабушка, что, рассказывала ей, маленькой, бесконечные истории жизни, остановилась, вздохнула, опустив плечи.

— Кукушка, кукушка… — Таня осеклась, она хотела спросить о том, о чем принято спрашивать кукушку и не могла найти в себе сил. — Сколько?… — Язык прирос к нёбу, вопрос не был задан. Меж тем Таня принялась считать, заскочив за сорок, считать перестала.

Много. Слава богу. Хотя…

Она зашагала вновь. Хорошо, что перед отъездом из лагеря она надела старые ботинки. Как знала. Могла бы прихватить и телогреечку, и главное — штаны. Не прихватила. Кататься в штанах не пустили бы точно. Куда она теперь в глупой шелковой блузке, в узкой шелковой юбке?!… Замерзнет, как пить дать — замерзнет не сегодня — завтра, не бежать в ней, не согреться, жива, слава богу, и на том спасибо. И опять ничего не узнала она о сыне, фотографию которого носила она на груди, ничего, ничегошеньки, совсем ничего, десять дней потеряла, будто в печь бросила, десять дней – это не десять минут, для войны — время громадное, в минуты все меняется, в секунды, за десять дней тысячу раз все могло перемениться, скольких убило, скольких покалечило, скольких лишило надежды. Еле выбралась, выбралась однако, ни с чем, ничего не узнала, не знает даже, где она есть, что это за место, что за дорога, что за черт?!… Черный дым на горизонте, что был густ, вдруг сделался редок, сменился белесым, жидким, она вновь вскинула бинокль, затихла, дорога повернула и теперь куполов церкви было не видно. Таня прибавила шагу, ей было страшно одной на пустой дороге, но идти по лесу рядом с дорогой, путаясь в подлеске, значило терять время. Она огляделась, ей казалось, что при первой опасности она юркнет в лес, что, в конце концов, до нее никому нет дела, только бы узнать, где она, в какой стороне, на чъей территории?… Кругом было тихо, кукушка не унималась, накуковывая уже не первую сотню, светило солнце, черный дым перестал, не было слышно ни стрельбы, ни криков страдающих людей, не было видно ни единого признака войны. Ее окружал мир, неумолчная, налитая тишина леса. «Вот так бы и остаться, — думала Таня, понимая, что дума ее кощунственна и невыполнима, — вот здесь бы, где я есть, остаться, застыть, как муха в янтаре, даже если умереть — сделать это не на войне, а в мире, в покое, в тишине, стоя на нагретой солнцем дороге под этим голубым небом. И больше ничего не знать, не страдать, не мучаться, не испытывать вечного страха войны. Нельзя, — одновременно и зло думала она, — нет, не хочу так, не буду так, потому что это покой только для меня, для меня одной, а он, — она поперхнулась, не решившись произнести имя сына, — а он, он, где он, что с ним, кто с ним, что пережил, потерявши мать, что еще переживет, сколько, чем измерить, чем, чем?!…»

Не рискуя думать дальше, она прибавила шагу, она бежала, прижав ладони к лицу, тяжелый бинокль бил ее в живот — она не замечала, она хотела убежать от мысли, от страдания, от самой себя, понимая, что убежать не удастся. Она задохнулась, встала, внезапный рёв толкнул ее в спину.

-5-

Таня обернулась — с задранным, грязным рылом, бронетранспортер пер на нее, не сбавляя скорости, шевеля восемью уступчатыми колесами, на броне сидели солдаты с закоптелыми лицами.

Таня отскочила на обочину, вытянулась, машина поровнялась, с брони свесился белобрысый солдат, схватив ее сзади за пояс юбки, легко оторовал от земли, придержав, чтобы не ушибить, медленно опустил на броню.

— Не-е-ееет!!!… — крикнула Таня изо всех сил, бронетранспортер выбросил клуб кудрявого дыма, прибавил скорость, — куда?!… — В эту минуту в боку открылся люк, сдернув с нее бинокль, солдат толкнул ее в темноту.

— Пристрели ее… — часа через полтора, когда бронетранспортер наконец остановился и солдат выволок Таню из душной темноты машины, даже не взглянув в ее сторону, прикуривая, бросил офицер, что стоял к ней спиной, — на кой черт ты ее приволок?…

— Я-я… — протянул солдат, — я…

— Зачем она нам?

— С биноклем по нашим тылам?…

— Я сам ее пристрелю, — офицер рывком открыл кабуру.

— Видно не миновать стать…

— Что?…

Таня взглянула на офицера, стоящего перед бронемашиной — на бледнозеленом, с разводами, высоком борту ее красовался истертый желтый орел, держащий в хищных лапах облупленные длинные ножи, над которым сверху было крупно выведено «гвардия». Таня все поняла.

— Я готова.

— Ты?…

— Видно не жить мне на этом свете. В который уж раз убить меня собираются. Все больше мужики. Воины. Ты воин?…

— Что?…

— Я спрашиваю – ты воин?…

— Я?…

— Глухой?…

Выпучив глаза, Офицер молча смотрел на Таню.

— Давай, давай, не тяни, убить меня хочешь — убей.

— Ты мусульманка?…

— Да!… — крикнула Таня в смятое офицерское лицо.

— Ты?!…

— Да, да, да!…

— Взорвать нас хочешь?!…

— Ты сказал.

— Обыскивали?!… – спросил офицер, прячась за машину.

— Не успели.

— Нет на мне ничего, нет, нет!… — Таня задрала кофту, подняла юбку, — на, на смотри, ищи!… Я русская, я сына потеряла, я все потеряла, я его ищу, мне никто не поможет, ни ты, ни твоя сраная армия, ни господь бог, никто, я знаю, я знаю, мне плевать, я не боюсь, не боюсь!!!…

— Почему так одета?

— Какая разница?!…

— Есть разница!

— Я мусульманка.

— Русская?…

— Я мусульманка!…

— Ты…

— Я мусульманка!!!… — не помня себя, крикнула Таня.

— Молчи…

— Ты слышал?!… Понял, ты понял?!… Запиши!…

— Замолчи!… — прорычал офицер.

— Твою мать!…

— Заткнись!… — офицер сверкнул глазами, выплюнул изжеванную сигарету, — не ори!…

— Пошшел, ты!…

— Язык отрежу, ссука!!!… — офицера трясло.

— Отреж!… Отреж, сам ты сука, ты, русский офицер!!!…

— Молчать, молча-а-ааать!!!… — офицер выхватил нож из-за голенища, у, все еще стоявшего рядом, солдата, лицо его было бледно, высунув язык, Таня шагнула ему навстречу.

— Ну?…

— Убью, — прошептал тот.

Повисла пауза и было слышно, как урчит в животе у голодного солдата.

— Что?…

— Ты сумасшедшая.

— Да. — Таня все стояла с высунутым языком.

— Сумасшедшая!!!… — бросив нож, офицер вдруг наборосился на нее, ударил в лицо раз, другой, сбил с ног, принялся топтать, — ссука, ссука!!!…

Таня молчала, она не издала ни звука, наконец офицерский гнев иссяк.

— Я тебя убью, убью!…

— Убей, — дотянувшись, Таня крепко обхватила офицерский сапог.

— Уйди!…

— Нет…

— Отвяжись, сука, отстань!…

— Нет, нет!… Убей!!!…

— Солдат, забери ее, забери на хер, — вопил офицер, — отвези, где взял, выбрось, блядь, минуту тебе на все про все, чтоб духу ее не было в расположении!!!…

Солдат сгреб Таню в охапку, легко забросил на броню.

— Прости, офицер, прости!… — Таня скатилась с брони, вновь оказалась под ногами у офицера.

— Рядово-о-ооой!!!…

Солдат вновь подхватил ее, взвизгнув, бросил.

— Что?!…

— Кусается, тварь!…

— Госсподи, ты меня прости!!!…

— Прости, прости, офицер, прости меня, сына я потеряла, все потеряла, ум потеряла, прости, прости меня, жрать, жрать дай, или убей, или дай жрать, подыхаю я… — выкатив глаза, Таня поползла к офицеру — тот отскочил, встал, отошел еще, — хоть что, хоть что-нибудь, русский офицер, гвардеец, дорогой-дороженький, дай, дай, хоть корку сухую, хоть воды глоток, хоть камень — все приму, все!…

— Все, все!… Хватит. Стой там, сиди там, лежи, лежи!!!… — Таня остановилась, офицер вынул из кармана брюк несвежий платок, утерся, сплюнул, отошел, пнул в сердцах теплую пыль, через минуту вернулся, шепча невнятное, длинное ругательство, тряхнул головой, — эй, ты! — обратился он к солдату, давай на камбуз, иди, иди, шевелись, принеси ей, принеси чо-нибудь, сам знаешь, солдат, разберешься, блядь, спросят — скажи — я приказал!…

— Бинокль-то, товарищ капитан, бинокль-то куда?…

— В жопу!!!…

Таня утихла, поднялась, лицо болело, левый глаз заплыл, юбка и кофта были порваны, в крови, локти и колени саднили. «Я сумасшедшая… Спасибо, капитан, спасибо, дорогой, за все, за все, хороший попался, добрый, мог убить — не убил, попугал только, попугал маленько и то потому, что сам испугался, боятся они мусульман, боятся, они всех боятся, правильно боятся, потому что теперь все против всех, спасибо, капитан, низкий поклон, благодарю, я сумасшедшая, конечно сумасшедшая, сумасшедшему хорошо — с него спросу нет.»

Обойдя застывший бронетранспортер, хромая на обе ноги, Таня поплелась к столовой — длинному обноэтажному дому, от которого пахло вкусным дымом. Приблизившись, Таня дотронулась до нагретой кирпичной стены, села на короткую заваленку. Теперь не нужно было изображать сумасшедшую, теперь она выглядела, как сумасшедшая, опустившаяся сумасшедшая, теребя рваную юбку, она смотрела кругом, пытаясь сообразить — куда ее занесло. Это была старая воинская часть, с капитальными постойками, с, окружающим ее, глухим бетонным забором, с разбегающимися выбеленными бордюрами. «Значит город недалеко, значит недалеко, части эти с незапамятных времен лепились вокруг Москвы – это знали все, не было смысла загонять их далеко в леса, потому что Москву нужно было охранять, прежде всего ее. — Значит на востоке я, — думала Таня, — в самой войне, в самом пекле, однако, с чего я взяла?… Бои идут на востоке — это я слыхала, да когда это было?… Часть может стоять где угодно. Я десять дней проторчала в лесу, десять проклятых дней, замуж успела сходить, овдоветь, за десять дней все могло измениться, война могла кончиться — не кончилась. Теперь выйти бы, выбраться, выползти отсюда, хоть на брюхе, хоть на коленях, не выбраться, забор глухой, высокий, метра четыре, КП, на КП солдаты, трое, четверо, ворота, неужели, однако, нет никакой лазейки?…»

— Ты что ли тут голодная?

Таня подняла голову, незаплывшим, правым глазом взглянула на говорившего.

— О, госсподи!… — женщина лет пятидесяти, с строгим мужским лицом и мужским же голосом, одетая по-военному, отступила на шаг.

— Я… — шепнула Таня.

— Дерьмо… — не сводя с Тани брезгливых глаз, выговорила женщина, — где они взяли?…

— На дороге нашли.

— Молчи! — пригрозила женщина, — а то…

— Убьешь?… — Таня улыбнулась правой стороной лица.

— Убью, — пообещала женщина.

— Убей.

— Смотри у меня!…

Женщина замолчала, но не ушла, переступая с ноги на ногу, она думала.

— Звать как?…

— Таня.

— Как?!…

Таня повторила.

— Русская?!…

— Так точно, русская.

***

— Что ты тут делаешь?…

— Я сына ищу.

— Кого?…

— Потеряла, уж три недели, больше, маленький он, восемь лет…

— Как потеряла?… Где?!…

— Там, — Таня безнадежно махнула рукой.

— Где?…

— Не все ли равно?… — Таня вздохнула, забросила слипшиеся от крови волосы, — потеряла. Бомбили, я его потеряла, испугалась, он испугался, что теперь говорить, хочешь убить — убей, можешь накормить — накорми.

— А тряпье откуда?…

— Так…

— Говорят — мусульманка ты?…

— Правду говорят.

— Русская?…

— Много вопросов.

— Ты русская?!…

— Русская.

Женщина помолчала.

— Иди за мной.

Женщина шла вдоль длинного здания столовой, на пухлой правой ягодице прыгала тяжелая кобура. Таня шла следом, не поспевая, то и дело останавливаясь, передыхая, наконец кирпичная стена кончилась. Обогнув дощатый сарай, что углом своим примыкал к высокому бетонному забору, оказались они на заднем дворе столовой, двор был заставлен опустевшими бурыми бочками и пустыми ящиками, сложенными в высокий штабель. Женщина направилась к, обитой жестью, двери в глубине двора, — сюда иди, — скомандовала женщина, отпирая дверь, Таня шагнула не глядя. — Садись…

— Куда?… — В крошечной, недавно беленой комнатке у стены перед зарешеченным окном стояли маленький коричневый стол и два стула.

— Сюда.

Таня села.

— Грязная ты, — женщина открыла узкую форточку.

— Я знаю.

— Пахнешь. — Таня привстала, — сиди. Расскажи про него.

— Про кого?…

— Про сына.

— Что рассказать?…

— Расскажи.

Таня вздохнула. Она не знала, что говорить, словно забыла все на свете, словно не помнила того, о чем думала всякую минуту.

— Ну?…

— Восемь лет ему…

— Ну?…

— Восемь.

Таня умолкла, женщина сидела в нетерпенье.

— Ну же, ну!…

— Беленький…

— Ну-ну!… — настаивала женщина.

— Маленький, смешной, — женщина охнула, — умный мальчик, хороший, ласковый, — женщина охнула в другой раз, — терпеливый, мужичок, — женщина охнула снова, — если что болит — нипочем не скажет, будет терпеть.

— Как его, звать-то как?

Таня замолчала вновь. Она не хотела говорить, будто сказать, будто произнести его имя, значило предать.

— Как?!… — женщина с мужским лицом застыла, наморщив лоб.

— Петром, — помолчав, выговорила Таня, и погодя добавила как можно спокойней, — Петькой.

— Петенька!!!… — вдруг взвыла женщина, — о-о-ооой!!!… — слезы брызнули из ее глаз, мужское лицо перекосилось, обмякло, потекло, — о-о-ой-йой-йой, — взвывала она снова и снова, — госспо-оди, госсподи-и-иии!!!…

Выдернув ящик стола, женщина выхватила из него белое махровое полотенце, уткнулась, отвернувшись от окна. Она не могла остановиться, она кричала и билась, через несколько минут полотенце стало мокрым, серым.

— Госссподи-и-иии!!!… — повторяла она на все лады, — госссподи-и-ии!… — больше ничего не было слышно.

Таня молчала, глядя на плакальщицу, ничего не понимая, более не произнося ни слова, думая о неведомом горе, пережитом этой несчастной женщиной, думая о своем горе, стараясь не думать, задыхаясь в отсыревшей духоте. Ей не хотелось плакать. Ей хотелось есть. Она ждала. Через некоторое время рыдания стали тише, красными, как у кролика, глазами, женщина взглянула на Таню из-под полотенца, схватив ее тонкую руку своей широкой, мужской, взвыла опять. Так продолжалось до сумерек, до самого вечера. Мельком взглянув на часы, женщина вдруг остановилась, лицо ее, минуту назад мягкое, опавшее, будто печеное яблоко, посуровело, вновь сделалось мужским. Она приосанилась, поправила волосы, приоткрыв окно, заглянув в мутное его зеркало, окинула себя взглядом, откашлялась.

— Сиди тут, — скомандовала она, — я скоро. Жрать принесу. Потом опять расскажешь. Смотри у меня, — на последок погрозив Тане крепким кулаком, буркнула женщина, — тихо сиди, — женщина вышла, в замке щелкнуло, стихли шаги.

«Пить хочу. — Таня, силилась сделать глоток, чувствуя распухший, сухой язык, — прикусила, когда офицер бил меня, не заметила, болит сбоку. А зубы?… — грязным указательным пальцем Таня провела по зубам сверху вниз. Целы вроде… Целы. Что теперь будет, кто она, баба эта, чего она хочет, сколько мне ее развлекать — день, два, год?… Идти, идти мне надо…» Таня потянулась к оконной решетке, попробовала ее качнуть — решетка стояла крепко, крепко стояла дверь. Таня села, внезапная паника охватила ее. «Где я, зачем я?!… — неслось в голове, — что я здесь делаю, нет у меня, минуты нет, времени нет, ни на что нет, совсем нет!…»

— Бог ты мой, бог ты мой!… — запричитала Таня, — что же это, что это, что со мной, что будет, что она задумала, проклятая, кто она?!…

Таня забегала от окна к двери, вскрикивая, задыхаясь, усаживаясь, поднимаясь вновь, она стучала в дверь, в окно, она звала кого-нибудь — никто не откликнулся, на темном дворе никого не было видно.

«Лучше бы они убили меня, — думала она, — лучше бы убили… Нет, не лучше, не лучше!…»

Ноги ее дрожали, она устала, она ничего не ела, лицо болело, болело все тело, каждая мышца, в памяти ее теснились события одного дня, которых хватило бы на целую жизнь. Сталкиваясь, события наползали друг на друга, она гнала их, события наползали вновь : гибель синеглазого Умара тысячекратно повернулась в ее памяти, воспроизводясь снова и снова, не останавливаясь, повторяясь — вот он кричит, он жив, жив, лицо его перекошено, он кричит, потому что он возбужден, потому что им угрожает опасность, опять кричит, потому что боится – за себя или за меня?… Таня принялась думать, вопрос стучал, стучал, отзываясь гулким эхом – за себя или за меня, за себя или за меня, если он боялся за меня, почему он не подъехал ко мне, почему не сделал попытку спасти меня, почему кричал, только кричал?… Таня не знала ответа, потому что ответа не было, потому что Умар, погиб, потому что…

Таня вновь подошла к двери, толкнулась раз, другой, ударила кулаком, размахнулась, чтобы ударить ногой, вспомнив, задержав летящую уже ногу, вернулась на стул. Бронетранспортер с грязным задранным рылом пер на нее, врываясь в ее избитую память, вот он взревел, вот перегнулся солдат, вот схватил, зачем?… зачем?!… вот бросил ее в вонючую темноту машины, и опять он схватил ее, и снова бросил, схватил и бросил…

— Госсподи…

Офицер.

«Не уйти мне отсюда, не уйти, — Таню трясло, — не уйти, не уйти…» Офицер, то стоял к ней спиной, то набрасываясь, бил ее по лицу, опять и опять, вот он стоит к ней спиной, рослый, широкий в плечах, вот бьет, опять бьет, вот в глазах у нее вспыхивает, потом опять, потом все это складывается в одно, вот удаляется, приближается, вот опять, опять…

Таня слезла со стула, скрючась, легла на узкую полосу пола, на правый бок, спиной к стене, память вертелась медленнее, словно утомилась и она, Таня почувствовала, как проваливается в сон, короткий, мгновенный сон, в котором вдруг случилось множество страшных картин, каждая из которых казалась страшнее самой войны. От пола чуть слышно пахло краской, Таня обрадовалась этому запаху, совсем не военному, странному, забытому — так пахло весной в московских дворах, когда равнодушные, нетрезвые работяги красили ветхие ограды палисадников и цоколи кирпичных домов. Со временем казарменный этот запах сделался символом новизны.

Таня открыла глаза, ей пришло в голову осмотреть ящики стола. В верхнем широком ящике она не нашла ничего, кроме пожелтелых бумаг и окаменелой конфеты в красной обертке, которую, собравшись уже проглотить, подталкиваемая вечным страхом завтрашнего дня, глотнув слюну, сунула в карман, в узких ящиках тумбы тоже были бумаги, старые газеты, во втором ящике на льняной цветастой салфетке стояла черная, в оранжевый, с золотым обводом, горох, кружка с чайной ложкой внутри, тут же рядом в жестянке, на донышке ничем не пахнущий чай. В последнем, нижнем ящике было черно и пусто. Таня легла опять.

«Мне не уйти, не уйти, — снова думала она, дыша по-собачьи часто, — не уйти, нет, а если правда, если офицер убьет меня, как обещал — что тогда?… Тогда закопают, может так бросят, — продолжилась мысль, — за забором в лесу. Живому места нет — мертвому — найдется всегда…» В эту минуту услышала она шаги, встала в ожидании строгой хозяйки, шаги приблизились к двери, ключ повернулся в замке, рванувшись, Таня толкнула дверь изо всех сил, выскочив, бросилась она к чернеющему, шаткому штабелю, принялась карабкаться, как кошка, оступаясь, промахиваясь, не переставая бороться, через минуту она была уже на крыше столовой.

— Стой, стой!… — неслось ей вслед, — стой, ссука, убью, убью!!! — кто-то, задыхаясь, хрипел там, внизу, — убью, тварь, разорву!!!…

Крыша сарая углом своим упиралась в высокий бетонный забор — так казалось снизу, так казалось ей, когда смотрела она со двора. В действительности между краем крыши и высоким забором, что тянулся вправо и влево бесконечной отвесной стеной, зияла полутораметровая черная пропасть. Собрав последние силы, Таня прыгнула, зацепилась, в эту минуту раздался выстрел, рука сорвалась, Таня поползла, срывая ногти, подтянулась, перебросила ноги, другой – пуля взвизгнула, ковырнув бетон, Таня скользнула по гладкому бетону вниз, в темноте ударилась, охнула, и наконец ощутила землю.